Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2016, 2

Форма Измайловского полка

Стихи

Об авторе | Юрий Ряшенцев — давний автор «Знамени» — см

 

Об авторе | Юрий Ряшенцев — давний автор «Знамени» — см. № 4 (2011), № 5 (2012).

 

 

 

По Яузе

Какого же всё-таки цвета мундиры Измайловского полка?
Что, Яуза, прячешь глухие квартиры, нелепая ты река?
Семёновцев или преображенцев я помню — измайловцев нет...
Согрей нас, когда-то согревший и немцев, лефортовский тусклый свет.

 

Да только пакгаузы, склады, амбары — по яузским берегам.
Историю нашу японские фары читают в ночи по слогам.
И к нам, распластав белоснежные крылья, то ли взлетает, паря,
а то ли садится великая птица Андроньевского монастыря.

 

Дорога святая, дорога витая, где снижена скорость, увы.
Тащусь, вместе с Яузой тихо впадая в стремнину реки Москвы.
Москва-река катит, не помня, не зная уже или, может, пока,
такая ли форма (а может — иная?) у Измайловского полка.

 

По радио снова вопит Жириновский. Он шут. Но в конце-то концов
и там начиналось с потешного войска. А кончилось казнью стрельцов.
Они источали слепую отвагу. А плахе пришла пора —
словами «Уйди, государь, я здесь лягу» подвинули прочь Петра.

 

Не надо вопить. Задуматься надо. А то по такому-то льду
не выдержит яузская ограда «ниссан» и на тихом ходу.
Останься в лефортовской тьме кромешной, фабричных притоков хлам.
Как громок на набережной небрежной рыдающий вопль реклам.

 

— Берите и пользуйтесь! — кличут нас банки, огнями смущая умы.
Но это не деньги, а разве что — бабки. Язык наш умней, чем мы.
Какие проценты в столичной громаде! Какой небывалый кредит!
Водителю, едущему на автомате, задумчивость не повредит.

 

 

Проход пленных немцев

Немцев гнали считай что от Химок и до Берлина,
а догадавшихся сдаться — в Москве, через Крымский мост.
Шла больная, небритая, битая горе-рванина,
шла и будто стыдилась за свой ненордический рост.
Лишь в начале колонны нормальные шли генералы,
как-то помня ещё образцы офицерской ходьбы.

Среди них, не совру, попадались ещё и амбалы,
но — худые, изгрызенные челюстями судьбы.

 

Так, наверное, шли пред очами весёлого Рима
иудеи, которых Фейхтвангер, глотая комок,
твёрдо вёл мимо цезаря, вёл мимо Флавия, мимо
восхищённого плебса. Хотел не вести. Но не мог.
Здесь же цезаря не было. Цезарь в Кремле, где-то рядом,
усмехался придумке своей и пьянел без вина.
А толпа, что была этим немцам обязана адом,
перед их появлением грозилась. И вдруг — тишина.

 

Ни «В Москва-реку их!», ни «Порвать в лоскуты бы...», ни женской
чёрной вдовьей обиды на тех, кто стрелял в их мужей,
ни проклятий, когда ещё пленных вели по Смоленской —
тишина! Жаль, её не возьмёшь экспонатом в музей...
Я не ведаю, что это было. Но истинно: было.
Пыль, забившая уши? Подошвенный шорох и пыль?
Или слабость народа (она же — народная сила),
к каторжанам, убийцам, несчастным, идущим в Сибирь?

 

Конвоиры, в руках у которых молчали винтовки,
вряд ли знавшие немцев, суровость несли на лице.
Я смотрел не на них, а на губы соседского Вовки,
что-то шепчущие про себя с явным матом в конце.
— Отвечай за отца, полюбившего подлую водку
после смерти двух ног, сгинь в текущей под нами реке,
фриц, с пугливой улыбкой ловящий гнилую обмотку
размотавшуюся на мальчишеской тощей ноге.

 

 

* * *

Светло-серый январский денёк.
Как уходит земля из-под ног,
лишь позвал в сохранённую детством станицу
оренбургский степной ангелок.
Он обряжен в короткий тулуп.
Ус нафабрен у розовых губ.
Твёрдый синий околыш легко подпирает
жвачкой сахарной сдобренный чуб.
И нагайка к руке ангелка
приторочена как — на века.
А на деле она никого не коснулась,
кроме конского бока пока.
От сатрапства Христос его спас;
Этот синий уральский лампас —
это детские игры, спектакль, оперетта,
перебор, перехлёст, перепляс.
Чем грозней он на вид — тем смешней.
Мы с ним вместе купали коней.
Я люблю и его, и ту карюю Стрелку
в детском крае весёлых теней...
Вешки трапа пурга замела...
Чья там лошадь грызёт удила?
Вот чудак! Мне уже не залезть на кобылу
ни в седло теперь, ни без седла.

 

 

* * *

Ехать с ярмарки, хоть и невесело, но и не страшно.
Было всё, что положено смертному: угол, овал,
и метельные ночи, и грозные встречи, и зелья, и брашна,
и прозренья, которые сдуру догадками звал.

 

Как мелькают в пути то ли месяцы, то ли пейзажи!
Только солнце ты встретил, а это уже — и луна.
И всё тот же, казалось бы, путь, да вот скорость не та же,
и впервые не хочется, чтоб торопилась весна.

 

Скорость вправду большая. Но странно: заметней детали,
смысловые вкрапленья в бессмысленную кутерьму,
вроде божьей коровки, живой на пустом пьедестале,
что поставлен неведомо кем неизвестно кому.

 

 

* * *

В Оренбургской степи — когда-то, некогда,
теперь — кричи, не кричи —
мяса не было, и хлеба не было,
а были одни бахчи.
Полон одесского безобразия,
заезжий ворчит старик:
Глянь за плетень, за плетнём — Азия!.. —
И материт материк.

 

Бахчи в неумелых руках — обуза,

ишь,

татарский хомут, беда.
В весёлой дерзкой плоти арбуза

лишь

рану он видел тогда.

 

Я потом никогда так плотно, так истово
не был близок своей земле.
Дряхлый тополь дрожал. Как убитый, лист его
на дощатом лежал столе.
И сентябрьское солнце, кривое, вспотевшее.
И спасительная еда —
это алое лакомство, осточертевшее,
как казалось мне, навсегда.

 

 

* * *

Обветшалая шалая алая «Лада» дружка,
поменяй надоевший покой на отвагу прыжка.

 

За кизячным заснеженным тыном — февральская мгла.
Поздновато блуждать по степи. Да была не была!

 

Ишь, какие сугробы растут для грядущих ручьёв.
Что за снег... Кто там ждёт впереди? Да никак — Пугачёв?!..

 

Впрочем, это — повтор. Что со мной? Исписался поди.
Но на нашей земле путь — колечком, куда ни пойди.

 

И пускай. И не так уж опасно себя потерять,
если снова себе и дружку обречён повторять:

 

— Что ж ты медлишь, голубчик, на улице стужа, не май,
так снимай свой тулупчик, снимай свой тулупчик, снимай!

 

 

* * *

До сих пор не забыт
конский нежинский быт.
Не развеян пока
тёмный дым кизяка.
У свинячьих корыт
волчье око горит.
Но мальчишья рука
далека от курка.

 

Сколько зим, сколько лет
этот ранний сюжет
наяву и во сне
возвращался ко мне.
Это призрачный бред,
детский ужас? Ну, нет.
Это память о дне,
тыловом на войне.

 

Да, мы дети войны.
Сколько нас у страны?
Нас, замечу в тоске, —
как горошин в стручке.
И ещё мы должны
И
дожить до весны,
да притом — налегке,
со стаканом в руке.

 

Хочешь правды — изволь.
Каждый день — это боль,
это, как ни ловчи,
порошки и врачи...
Но не знамо отколь,
беспросветный, как смоль,
вдруг жеребчик в ночи
на волков закричит.

 

 

* * *

Обилен плотью, духом нестабилен
поладьевский кабан.
Любовным трудным делом обессилен,
лежит, ни трезв, ни пьян.
А в знак того, что жизнь есть — шпоры, ружья,
есть бой, а не игра,
оранжевое мчит перо петушье
от белого пера.

 

Старик Поладьев, сидя на крылечке,
охотно променял бы свой артрит

на всё: на прыткость голубой овечки,
которая — на грядку норовит,
на ярость петухов, пускай с кошмаром
оранжевого, битого в бою,
и на пассивность кабана, что даром
в тени проводит молодость свою.

 

Но нет. Он получился человеком.
И он им оставался целиком,
хоть жизнь его текла не сладким млеком,
а тем снятым прокисшим молоком,
которое и вспоминать неловко:
в ней ни любви, ни драки — ни хрена.
Как будто бы и не жил... Ах, плутовка,
овечка-то на грядке, вот те на!

 

 

* * *

Несвежа вода колодца.
Темноту несу в горсти.
Тройка звёзд над нами рвётся
вкривь от Млечного Пути.
Не с такими телесами
жрать нам местную еду.
Пахнет полночь огурцами,
огурцами на меду.
Здесь на ярмарку сорочью
мы немного прикорнём.
Эта полночь станет ночью.
Этот полдень станет днём.
Эта речка хочет к Дону.
Даст Бог, выйдет. А пока
потерял Резо, Алдону.
Потеряю и Грицька.
Дай на сон грядущий выпью;
что гадать нам задарма,
неясытью или выпью
кычет Игорева тьма...

 

 

Обиженный

Дождь на исходе дня.
Май, которого жду,
прячется от меня
в ближнем пустом саду.

 

Лавки его мокры.
Ветки его наги.
Лишние в нём мои
медленные шаги.

 

Чередование дней,
месяцев и годов —
это всё вам нужней,
я к нему не готов.

 

Мне меж снегов и льдин,
меж проливных дождей
нужен лишь май один,
с громом и — без людей.

 

Люди — наоборот,
норму во всём ценя,
любят круговорот,
с маем, но без меня.

 

 

* * *

                                     Юрию Гандлевскому
                                     и памяти Андрея Ипполитова

Не надо на немощность вешать собак.
Судьба нас изрядно месила.
Давай грабанём Сберегательный банк,
как в фильме «Уйти красиво».
Нас трое. У каждого — воинский стаж,
получен — тому уж полвека.
А что он свершил, Сберегательный ваш,
для нашего человека?..

 

Не будем об этом. У нас ещё сил
достанет, хоть мы — недомерки.
Охранник, смотрю, и задумчив, и хил.
Капризны и женственны клерки.
Возьмём! Нас ведь трое. Возьмём, ни черта!
Возьмём — и не надо оваций.
А главное, совесть-то наша чиста:
мы жертвы святых девальваций.
Мы жертвы таких сногсшибательных лет,
такого привычного ада...
У Юрки заржавленный был пистолет,
а больше на них и не надо...

 

А там — океан, золотые пески!..
А там — и в Майами недолго...
А лучше бы — пасмурные городки,
да Углич, да Кимры, да Волга.
И вальс на корме. И последний июль.
и — ходы: и полный, и малый,
покуда не взял нас отважный патруль
меж Астраханью и Самарой...
Отличное время — последние дни.
А прочие — подлы и жалки...

 

Давай, Автандил, по рукам! Заверни
патроны для нашей пугалки.

 

Версия для печати