Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2016, 11

Зато у всех было детство

ОБРАЗ ЖИЗНИ

Об авторе | Владимир Станиславович Елистратов — филолог-русист, лексикограф, поэт, прозаик, переводчик, доктор культурологии, профессор МГУ. Автор ряда словарей, многочисленных трудов по лексикографии, нескольких циклов малой прозы и стихотворных сборников. Постоянный автор «Знамени». Прошлая публикация — «Короче на самом деле как бы реально, да?» (2016, № 2).

 

 

То, что «все мы родом из детства», — это понятно. Понятно также, что каждое детство, то есть детство каждого отдельно взятого человека, неповторимо и уникально. Параллель: все культуры мира родом из мифа. Миф — это детство. А детство, соответственно, — это миф. Здравствуйте, Юнг и Ко.

В разные эпохи и в разных культурах есть своя, так сказать, «детская специфика», свое понимание детства, отношение к детям.

Я бы сформулировал даже так: пресловутый «национальный характер» (весьма зыбкая субстанция) очень четко, тем не менее, проявляется именно в отношении народа к детям и к детству.

На мой взгляд, пусть это и будет залихватским обобщением, существуют пять вещей, которые можно считать «лакмусовой бумажкой» «нацменталитета». Это: 1) отношение к старикам, 2) отношение к женщинам, 3) отношение к детям, 4) над чем и как народ смеется и 5) что и как он ест.

Первые три пункта освещают геронтология, феминология и педология (не путать с омонимом — педологией как наукой о лечении голени и стопы).

Наука о смехе называется «гелотология».

А вот название науки о еде я придумал сам два года назад и, как говорится, предложил его научному сообществу: фагология («фаго» по-гречески «есть», «пожирать»). Научное сообщество отреагировало вяло.

Кстати, чтобы не путать детей с ногами, науку о детстве прямо здесь предлагаю назвать ювен(т)алистикой.

Все остальное, конечно, тоже важно (отношение к природе, животным, другим народам и культурам и т.д. и т.п.). И все же возраст, гендер, смех и еда фантастиче­ски насыщены культурологическим содержанием и информативны.

В сфере ювенталистики бытует множество мифов массового сознания сюжетов, которые вроде бы очевидны, но являются ложью, или, наоборот, действительно очевидных, но мало кому известных.

Например: «спартанцы сбрасывали больных детей в пропасть». Никуда никого спартанцы не сбрасывали. Этот миф — результат эффективной антиспартанской пропаганды Афин. Что-то вроде современного западного мифа о медведях на улицах Москвы.

Или еще один хрестоматийный факт: институт гарема появился из-за мужской ненасытности бедуинов. На самом деле гарем появился из-за в высшей степени гуманного отношения арабов к детям, точнее — к девочкам.

Арабы много воевали и часто погибали. Получалось так, что женщин у них было много, а мужчин мало. Поэтому они веками живьем закапывали новорожденных девочек в песок, заранее устраняя половой дисбаланс. Но накануне появления ислама в арабском мире восторжествовал «детский гуманизм»: девочек перестали убивать и возникло многоженство, окончательно узаконенное Мухаммедом.

Таких примеров тысячи. И они, конечно, очень замутняют наше понимание «детской культуры» в мировой истории.

Не надо думать, что все эти «замутнения» — исключительно атавизмы прошлого или рефлексы «нецивилизованного настоящего».

Западная культура и наука ХХ (а теперь уже начала XXI) века, при всех колоссальных достижениях в области педологии, педагогики, детской психологии и т.д., породила ряд, на мой взгляд, просто ужасных мифов о детях и детстве.

Наиболее известны и популярны, пожалуй, два.

Первый — фрейдистский. О тех самых детских комплексах. Спору нет: отношение ребенка к отцу и матери — штука тонкая, в чем-то подчас трагическая. Но сведение этих отношений к плоской «электроэдиповщине» — просто варварство. Фрейду еще при жизни досталось за этот примитивный «бинарный сексоцентризм» и от Юнга, и от многих других.

Но джинн был выпущен из вселенской бутылки, и западная культура (литература, театр, изобразительное искусство, кино и т.п.) наводнилась тысячами и тысячами вариаций на эту тему, по моему глубокому убеждению, в высшей степени мутную, безнадежную, болезненную, часто патологическую, даже маниакальную. Если я произнесу слово «дегенеративную», меня можно будет обвинить в фашизме…

Клянусь, я очень далек от фашизма, как, к примеру, и (прошу прощения за «примазывание») Анна Андреевна Ахматова, которая такой фрейдизм (впрочем, и Фрейда персонально) на дух не переносила, и я понимаю почему. Нельзя рассматривать детство исключительно в качестве источника неизбежных фатальных бед для взрослости. Нельзя, в конце концов, у девочек отнимать право любить маму, а у мальчиков — папу. Это, извините, нарушение прав ребенка.

Потом, в течение ХХ века, так называемая гуманитарная психология, разумеется, смягчила фрейдистскую «безнадегу», но «осадок остался», и «совиные крыла» старика Зигмунда по-прежнему простираются над мировой культурой.

Второй миф — как раз о правах ребенка, которые так радикально попрал Фрейд. Опять же: у ребенка всенепременно должны быть права. Но во всем надо знать меру.

Сейчас многие говорят о «новом средневековье» на Западе, повторяя давнишнюю бердяевскую формулировку. Так вот: в смысле отношения к детям Запад действительно повторяет средневековую модель, только на новом диалектическом витке.

Медиевисты много писали о том, что средневековые родители относились к детям в целом как к взрослым. И так вплоть до XVIII–XIX веков. Никаких скидок, оглядок на «детскость». Например, почти не было особой детской одежды. Детей сразу одевали по-взрослому. Практически не было игрушек. Играли дети «взрослыми» вещами. И наказывали детей по-взрослому. И весь «моральный кодекс» средневековья всецело переносился на мир детства. И это была не то чтобы какая-то особливая суровость. Просто таково было сознание людей. Ребенок — это маленький взрослый, и, соответственно, он должен принять все правила игры взрослого мира.

Потом было время пересмотра детской темы. В XIX–XX веках формируются многочисленные «науки о детстве». Появляются классические труды о детстве: психологические, дидактико-воспитательные и др. От Жана Пиаже до Антона Макаренко.

А вот во второй половине ХХ века, ближе к его концу, действительно глубокие и мудрые научные концепции отходят на периферию, как это вообще часто происходит в истории человечества, и на поверхность всплывают околонаучные суррогаты, идеологизированные псевдоконцепции, которые тут же переходят в сугубо практическую плоскость, причем — радикальную. Благородные первоначальные идеи прав человека, мультикультурализма, толерантности и т.д., как и все на свете благородные идеи, трансформируются в своих, так сказать, «пародийных двойников» (эта схема хорошо изучена литературоведами на материале литературных текстов). Можно сказать и иначе: впадает в маразм. И все это переносится на мир детства.

Повторяется средневековая модель. Все права, которые имеет взрослый, должен иметь и ребенок. Например, самостоятельно выбрать так называемую сексуальную ориентацию или пол, и так далее. Но насчет выбора пола — это пока еще очень прогрессивно-экстремально, хотя в ряде стран уже практикуется. А вот насчет, скажем, выбора предметов для изучения в школе — это уже полноценная реальность. С самого нежного возраста — выбирают.

Никто не может заставить взрослого что-либо учить — значит, и ребенка нельзя заставлять. Я уже писал на страницах «Знамени», что во многих западных школах и вузах запрещено заставлять учить детей что-либо наизусть. Это нарушение прав детей. Взрослым не дают домашнее задание — и детям нельзя давать. Нельзя ставить оценки, делать замечания, и т.д. и т.п.

Подчеркну: тут — не забота о психике ребенка, не забота о том, чтобы он не перетрудился, нет. Это чисто поверхностное, техническое объяснение. Глубинно здесь мы имеем дело с прямым проецированием социоправового мира взрослых на мир детей. Как тысячу лет назад: ребенок — это маленький взрослый со всем цветущим букетом взрослых прав и свобод.

Обязанности — все те же, взрослые: не нарушать прав и свобод ближнего.

Вроде бы — разумно, рационально. Но почему тогда многие европейские школьники в шестом (sic!) классе еще изучают таблицу умножения?

Мой старший сын, учившийся в шестом классе средней московской школы, пару месяцев провел в одной из «передовых» берлинских школ. Немецкие дети в шестом классе изучали программу нашего второго-третьего. И, снова здорово, — никаких оценок, никаких домашних заданий, никаких замечаний со стороны учителей. Уровень — ужасающий. Пещерный. Зато все тихо, спокойно, вежливо. Мне, например, в школе доставалось по затылку от учителей на переменках. Это плохо. Но в десятом классе мы проходили элементы высшей математики на уровне второго курса мехмата. Это хорошо. Вот и выбирай. Хорошо, конечно, когда высшая математика и без подзатыльников. Так бывает. Но не бывает высшей математики без домашних заданий и оценок!

Учение о комплексах — утопическая попытка раз и навсегда решить проблему сущности детского сознания и его влияния на дальнейшую жизнь человека.

Тотальная демократизация, либерализация и «толерантизация» отношения к «ювенальному миру» — такая же утопическая попытка раз и навсегда решить проблему отношений «общество — дети — родители».

И то и другое — утопии. Первая — утопия познавательная (гносеологическая, когнитивная, эпистемологическая). Вторая — практическая, прагматическая. Первая — это что-то вроде дисциплины «научный коммунизм». Вторая — подобна реализации коммунистических идей на практике. Но такой «счастливой остановки жизни», как говорил Андрей Платонов, быть не может. Истина, как это ни банально звучит, где-то посередине.

В России (в СССР) в ХХ веке тоже был свой «ювенальный тоталитаризм» как детская проекция глобального советского эксперимента. Можно относиться к «советскому детству» по-разному. Можно гневно его критиковать, можно «взасос» ностальгировать, напевая со слезами на глазах песенку «Зато у нас было детство». (Хорошая, кстати, песня, душевная, жизненная, кто не слышал, советую послушать, особенно если вам от 35 до 50).

Иначе говоря — или сосредоточиться исключительно на критике идеологиче­ской доминанты, или — констатировать тот факт, что «советское детство» — это не только и не столько «Взвейтесь кострами», сколько варежки на резинке, кефир с зеленой крышкой, газированная с сиропом за три коп. и т.д. и т.п., то есть, по сути дела, заниматься тем же, чем ностальгически занимался культовый Марсель Пруст: плыть «по волнам памяти» «рожденного в СССР» «в поисках утраченного времени». В принципе этим занимались все великие писатели: Лев Толстой, Максим Горький, Джером Дэвид Сэлинджер и др.

Так же, как Феллини, «рожденный в фашистской Италии», снял «Амаркорд» — на мой взгляд, лучший свой фильм, полный нормальной человеческой, а потому и отчаянно щемящей ностальгии по детству, каким бы оно ни было — фашистским, советским, западно-толерантским, средневеково-арабским или древнегречески-спартанским.

Детство — это умиротворяющий плавильный котел человеческой памяти, это квинтэссенция классической максимы «что пройдет, то будет мило».

Всегда, при любых социальных условиях, политических режимах, культурах и национальной специфике будет работать механизм «ювенального маятника», говоря иначе — «ювенальной балансировки».

Ребенок считает свое детство «правильным» и никак его не оценивает. Оно «само собой разумеется». Будь он беспризорник или мажор.

Когда он что-то узнает о детстве своих родителей, то есть узнает о детстве предыдущего поколения, оно представляется ему «неправильным». Слушать какую-то «Пионерскую зорьку»? Отстой. Жить без компьютера? Варварство. Он видит «два детства»: свое и родителей. Одно «правильное», другое — «неправильное». Детство бабушек и дедушек — это вообще туманный мезозой. Потом ребенок становится взрослым, рожает детей и видит четыре детства: свое, своих родителей, своих бабушек и дедушек и своих детей.

«Свое» — отличное, настоящее, с кефиром с зеленой крышкой, с варежками на резинке. Здесь любой человек — Пруст. Детство родителей — это еще более «правильное» и «настоящее» детство. Оно было трудным, «не то, что наше». Детство бабушек и дедушек — это уже героический миф. Детство своих детей — «отстой». «Богатыри не вы». Вы ездите на Кипр? «Зато у нас было детство». В старости, если человек не озлобился и мудреет, он словно бы примиряет детства своих внуков, детей, свое, своих родителей и дедов, а вместе с ними примиряет эпохи, идеологии, религии. «Приемлю все. Как есть все принимаю».

Этот цикл бесконечен.

Немного о себе, чтобы проиллюстрировать все вышесказанное.

Например, моя бабушка во время голода в Поволжье, взяв с собой двоих маленьких детей, пошла на север и, пройдя около шестисот верст, осела в селе Выездном Арзамасского района. Там было сытнее. Выжили. Двое детей на руках (где-то два и четыре года), одна, шестьсот километров. Это как?..

Я почти ничего не знаю о детстве своих бабушек и дедушек, потому что они говорили, что все было замечательно. И точка. Но вся их жизнь для меня — героический миф. Тоже точка.

Отец. Родился перед войной. Дед сразу погиб на войне. Безотцовщина, голод. Мать (бабушка) по двенадцать-четырнадцать часов на работе. Отец ночью зимой под страхом детской колонии воровал остатки мороженой свеклы с полей, потом делал из нее «конфеты» и продавал на рынке. Когда он получал двойки в школе, мать (бабушка) била его поленом по голове до крови (sic!) и приговаривала: «Учись, учись!» (ювенальная юстиция, ау!..).

Дальше отец как-то случайно раздобыл учебник французского языка, правда, в нем из четырехсот не хватало последних пятидесяти страниц. И… выучил французский. То есть: «Уроки французского» Валентина Распутина, только наоборот. Потом армия (отдельная песня, можно роман писать), Москва. Отец решил поступить в МГПИИЯ им. М. Тореза. Сдал письменный экзамен. Получил «два». Почему? Потому что в учебнике французского языка, который он проштудировал, не было тех самых пятидесяти страниц, где самая сложная грамматика. А на экзамене она как раз и требовалась. Пришел на апелляцию. Преподавательница, пожилая женщина-профессор, говорит: «Ну что ж, жаль. Ну… давайте поговорим по-французски». Так сказать, в качестве утешения. Стали говорить, у отца — чистейшее произношение. У профессора глаза на лоб. Сидит крестьянский паренек из глухомани в солдатской гимнастерке и грамотно шпарит по-французски. «Ну что ж, — говорит, — бог с ней, с двойкой, учитесь…» (ЕГЭ, ау!..) И мой отец, которого мать в деревне била поленом по голове за двойки, всю жизнь преподавал французский в Москве. Собрал большую библиотеку.

Теперь осталось сказать два слова о себе и о моих детях. Это не навязчиво-занудная исповедь, а попытка проанализировать, так сказать, анфиладу детской памяти, точки притяжения и отталкиваний «ювенально-поколенческой мнемоники», детской и общечеловеческой мифологии.

Внуков у меня нет, но зато старший сын родился в 1992 году, а младший — в 2012. Если иметь в виду, что дистанция между поколениями где-то четверть века, то разница в двадцать лет не очень отличается от дистанции в двадцать пять, и таким образом мои сыновья — люди разных поколений.

Я помню, что рассказ о шестистах километрах, преодоленных моей бабушкой с малолетними детьми, произвел на меня (это был где-то седьмой-восьмой класс) огромное, оглушительное впечатление, такое, что я с моим приятелем летом после первого курса МГУ пошел пешком. Почему-то в Ярославль. Дошли. Это, конечно, не шестьсот верст и не с малолетними детьми на руках, но все же. Хоть что-то.

Рассказ о выученном в деревне французском языке и воспитательном полене был для меня в детстве не столь выразительным и вырос в настоящую легенду только лет через двадцать.

Мой старший сын в детстве (классе тоже в восьмом) про шестьсот километров просто не поверил, а про французский с поленом — сильно удивился. И пробурчал что-то про права ребенка. И стал учить французский. Кстати, выучил и потом три года провел в Париже в университете.

Готовя эту статью, я постарался тщательно отобрать те факты из моего детства, которые стали для моего старшего сына явными мифологемами, т.е. такими, выражаясь научно, архимнемами, которые он никак не может соотнести со своей жизнью, которые кажутся ему легендарными, мифологическими, иногда — «чудовищными», «варварскими» и т.п. Но ведь настоящий миф всегда населен чудовищами, на то он и миф.

Как минимум — это пять следующих фактов. Но детская память не очень-то иерархична.

1. Я родился в коммуналке (это еще не миф), и наши соседи, многодетные алкаши Петровы, разводили прямо в комнате кур, гусей, кроликов (на закуску). Но поскольку куры, гуси и кролики быстро заканчивались, то основной закуской у Петровых были голуби со двора. На общей кухне всегда стояла большая кастрюля с голубятиной. Мясо, кстати, голубоватое, с фарфоровым отливом.

2. С четырех до семи лет я с родителями прожил в Алжире, и там мы, русские детишки, иногда дрались, а иногда «дружились» с местной арабской шпаной. Мы с ними (когда «дружились») соревновались. «Фактомиф»: основных «видов спорта» было два — кто дольше проходит с вывернутыми нижними веками и кто быстрее поймает ящерицу и откусит у нее хвост, пока она сама не отбросила. Именно откусит, а не оторвет. Объяснить я этого сейчас не могу. Но факт остается фактом.

3. В Москве я учился в 277-й школе. Там же (на класс старше) учился Михаил Ходорковский. Сейчас в этой школе есть табличка со списком известных (очень или хотя бы более или менее) выпускников. Моя фамилия там стоит выше фамилии Ходорковского. Этот «мифофакт» произвел на сына самое сильное впечатление, пожалуй, более сильное, чем закусочные голуби и откушенные хвосты ящериц. А то, что выпускники просто висят по алфавиту, — это мелочи. Это не считается. Потому что от этого миф тускнеет. Нельзя покушаться на миф.

4. В школе у нас было такое развлечение: кому «не слабо́» свеситься с балкона девятого этажа, держась за перила, прямо ногами в пропасть. Тебя, конечно, страховали, держали за руки, потом помогали влезть обратно. Считали до семи. Кому было «слабо́» — тот «чмо». Висевшие с балкона считались как бы прошедшими инициацию и ставшими «высшей кастой». Я был в касте, хотя чуть, извините, не обделался от страха, когда висел с девятого этажа.

5. У нас в школе учился такой пацан — Миша Р. Больной на всю голову. Он всегда дрался. Не боялся никого. Идет один по улице. Навстречу компания — человек десять взрослых. А Мише — лет пятнадцать. Здоровый был парень. Миша бьет в челюсть одного и убегает. Девять человек за ним. Один из них догоняет Мишу, Миша — бац в челюсть и опять убегает. Подпускает еще одного — бац. Человеке на шестом компания успокаивалась. Когда рядом с нашей школой стали строить гостиницу «Космос», Миша ежедневно залезал на стройку бить югославов (проект был французский, а строителями были югославы). Перелезет Миша через забор, изобьет человек пять — и назад. Буквально ежедневно. Месяцами. Один раз строители все-таки подстерегли Мишу и избили до полусмерти арматурой. Миша полгода пролежал в больнице, потом вышел, перелез через забор, и ежедневная процедура возобновилась. Пока не построили «Космос». Потом Миша стал бандитом. Как-то пришел на стрелку один и из «калаша» перестрелял шестерых урок-конкурентов (они тоже были с «калашами»). Причем Миша приехал на «Жигулях», а конкуренты — на «Мерседесе». Это необходимая героическая деталь. Мишу короновали в «законники». Кличка — Миша Бешеный. А через несколько лет его самого застрелили в разборке. Это была грандиозная разборка, и Миша героически погиб.

Когда я рассказал своему старшему сыну об этом более чем сомнительном Мише, мой старший сын занялся борьбой под названием «крав мага». Это борьба израильского спецназа, выжимка из нашего рукопашного боя. В «крав маге» бьют по самым чувствительным местам. Типа коленной чашечки, кадыка и т.п. Сейчас эта борьба очень популярна в Европе. Ее запоем изучают особенно девушки, которые боятся нападения мигрантов.

Слава богу, сейчас мой сын эту «крав магу» бросил и занялся нормальным самбо.

Как известно, классический миф содержит в себе в обязательном порядке четырех персонажей. Это демиург, тотем, культурный герой и трикстер. Кроме того, действие мифа всегда протекает в «золотом веке», который в момент трансляции мифа уже давно ушел, остался в прекрасном, величественном прошлом. А сейчас все де­градировало. «Богатыри не вы». И мир будет все хуже и хуже.

Совершенно очевидно, что детская мнемоника полностью повторяет структуру классического мифа. Об этом говорили очень многие. Опять же — Юнг.

Демиург — это тот, кто сотворил мир. Тотем — это прародитель.

Бабушки и дедушки — всегда самые что ни на есть тотемы и демиурги. Они творят совершенно немыслимые по своей грандиозности вещи. В сущности — они боги. Шестьсот километров — деяние тотемически-демиургического масштаба. Это — творение или спасение Космоса (спасение детей, рода) из (от) Хаоса (голод в Поволжье).

Культурный герой — тот, кто совершает подвиг, побеждает змея и вообще всех подряд, чистит авгиевы конюшни и т.д. и т.п. И все это — в нечеловечески сложных условиях. Культурный герой, конечно, будет чуть помельче тотема с демиургом, но он все же грандиозен и фантастичен. Такого мы, люди железного века, сделать никогда не сможем. Герой, как правило, — сын бога и смертной женщины (богини и смертного мужчины). Он — не бог, но полубог. Тоже где-то там, рядом с Олимпом. И отцы и матери (и их поколение в целом) в детском мифе как раз играют роль культурных героев. Так драться, как дрался Миша Р., уже никто не может и не сможет никогда. Свешиваться с девятого этажа — «богатыри не вы». Висеть в списке выпуск­ников школы выше самого Ходорковского — это покруче авгиевых конюшен. Кстати, культурному герою, как и Мише Бешеному, часто положено погибать.

Трикстер — это тот, кто делает миф «прикольным». Он не хороший и не плохой. Это такой клоун-аниматор, мифологист-приколист. И в детском мифе обязательно должны быть приколы, типа закусывания голубями или откусывания ящерицам хвостов. Да и Миша Р. дрался остроумно-прикольно, и свекольные конфеты тоже — «классные», и бить поленом по голове (называется: элемент внешнего комизма), и то, что учебник французского был куцым… Миф — всегда немного анекдот, а уж детский миф — в обязательном порядке.

А потом миф начинает разрастаться, еще более мифологизируясь. Я уверен: в рассказах моего младшего сына мне уже надо будет висеть не с девятого, а с сорокового этажа. И без подстраховки. И считать надо будет до ста. Миша будет бить сто человек сразу. Прабабушка пройдет не шестьсот, а тысячу шестьсот километров, а хвосты у ящериц надо будет не только откусывать, но и съедать. Или съедать всю ящерицу целиком. Приятного аппетита.

Кроме того, миф, как уже говорилось, всегда содержит сетования по поводу плохого настоящего и еще более плохого будущего.

Так, детства моих детей представляются мне, как и любому родителю, уж слишком изнеженными, негероическими. Счастливыми, уютными, какими мы и хотим их видеть, но все-таки какими-то «ненастоящими». Наши дети — «изнеженные потребители», «жертвы рекламы» и проч. и проч. И пусть я и сам — ну совсем не хочу, чтобы мои дети ежедневно дрались с югославами (которых больше нет), свисали с балконов и ели ящериц. Но — «зато у нас было детство».

И мои постсоветские дети и постпостсоветские внуки будут такими же прустами-мнемониками, в поисках утраченного времени воспроизводящими уже свои детские мифы. И все мы будем не только прустами при жизни, но и демиургами, и тотемами, и героями, и трикстерами — персонажами Золотого века — в памяти поколений.

И это прекрасно.

 

Версия для печати