Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2016, 10

Обаяние личности ученого

Е.А. Маймин. О русском романтизме. Русская философская поэзия. Лев Толстой: Путь писателя. Воспоминания. Переписка. Под редакцией Н.Л. Вершининой и Е.Е. Дмитриевой-Майминой

Е.А. Маймин. О русском романтизме. Русская философская поэзия. Лев Толстой: Путь писателя. Воспоминания. Переписка. Под редакцией Н.Л. Вершининой и Е.Е. Дмитриевой-Майминой. — Псков: Псковская областная типография, 2015.

 

Раз в два-три года Псковский университет проводит научные конференции в память Е.А. Маймина (1921–1997), заведовавшего в нем кафедрой литературы. Большой том его историко-литературных работ, воспоминаний и переписки доказывает, что личность этого ученого и педагога располагала к себе практически всех, кто его знал.

Ко времени докторской защиты Маймина атмосфера в филологических кругах была уже не такой, как та, в которой защищал свою докторскую его старший корреспондент А.В. Чичерин в Пушкинском доме. По поводу майминских воспоминаний о высокоталантливом и глубоко порядочном Б.В. Томашевском он рассказывал в письме из Львова во Псков, как тот ему «говорил: я не могу ни одного слова сказать за принятие к защите вашей диссерт. Достаточно мне два слова сказать в вашу пользу, чтобы несколько влиятельных членов стали бы вашими рьяными врагами. При трех одинаково положительных отзывах и только положительных выступлениях двое голосовали все-таки против. Б.В. сказал мне по этому поводу так: “Особенно я поздравляю вас с тем, что такой-то и такой-то за вас не голосовал. Вам не придется этого стыдиться…”».

Правда, Евгений Александрович прошел всю войну далеко не на легких участках, не раз был ранен, стал инвалидом. Когда его принимали в Союз писателей и устроили «обсуждение кандидатуры», А.М. Турков, тоже фронтовик, воскликнул: «Да какое еще может быть обсуждение? Это же смертник!». Но длительная угроза смерти в некоторых фронтовиках только укрепляла жизнелюбие и веселость. После докторской защиты Маймина его друг, однокурсник в Ленинградском университете, Ю.М. Лотман послал ему телеграмму как пушкинист пушкинисту: «Всего что ведал наш Евгений пересказать мне недосуг привет тебе великий гений и корифеус всех наук.» Среди фотографий на вклейках в книгу — Лотман с ведром на голове и трое шутников-однокурсников, обнимающих, кажется, статую, один из них — даже ногой; подпись под снимком: «Л.А. Дмитриев, Н.Б. Томашевский, Е.А. Маймин. Царскосельский парк, конец 1940-х гг.» Медиевист Дмитриев потом стал членом-корреспондентом АН СССР.

Евгений Александрович не снискал такой всесоюзной и мировой известности, как Лотман. Он не проявил столь новаторских подходов к проблемам литературоведения и культурологии, был проще, его работы ближе к популяризаторским, но фактически только по форме: основные положения всех этих работ редкостно убедительны, когда читаешь, кажется, что иначе о том-то и том-то и нельзя написать. А при этом никакой банально­сти, самостоятельной мысли предостаточно. Маймин был просветителем в самом высоком и точном смысле слова.

Например, он коротко и ясно определил отличия русского романтизма от западноевропейского, прежде всего немецкого: он более рационален, не противопоставлял себя Просвещению, сохранял связь с поэтикой классицизма, личностное начало было несколько ослаблено (исключение — Лермонтов, но и он «не подражал, а  усваивал», «брал от других, оставаясь всегда самим собою»), особенно избегались мотивы индивидуалистические, эротические, их отодвигали мотивы общечеловеческие и социальные; романтическую иронию как мировоззренческий скепсис русский романтизм словно вовсе не заметил, но Жуковский в поэтике созданной им чисто литературной сказки прибегал к лукавой наивности, откровенно смеялся, не старался казаться наивным, то есть, обнажая этот прием, вводил прямую авторскую иронию. А в «Пестрых сказках» (1833) В.Ф. Одоевского (это один из любимых персонажей Маймина) самое фантастическое заключается в «причудливом и свободном смешении необыкновенного и повседневного. <…> Это поэтика, близкая некоторым повестям Гоголя. Она предвещает вместе с тем существенные черты сказочной поэтики Щедрина». Задолго до него «фантастическое у Одоевского служило особой формой иносказания и сатиры». Мистика, не свойственная русскому романтизму, в его повестях «Сильфида», «Саламандра», «Косморама» — также только средство иносказания, за которым стоит трезвая мысль. Автор книги явно стремился преодолеть некоторую недооценку творчества этого князя в советском литературоведении.

В русской философской лирике XIX века, по Маймину, заданность поэтической мысли (можно было бы употребить термин «иллюстративность») — «не только общая черта любомудров, но и осознанная ими черта», чего нельзя без больших оговорок сказать о Баратынском. В философских стихах Тютчева, как у любомудров, есть относительно законченная концепция, «в первую очередь пантеистическая концепция мира». Это, однако, «не мешает Тютчеву быть сперва поэтом, а потом уже философом. Непосредственное поэтическое начало берет в нем верх над началом рассудочным и размышляющим». К экзотическому слову он прибегает для преодоления рутинного и каждодневного. «В своей лирике, как правило, Тютчев избегает не только последнего, обязательного решения, но и последнего, слишком категорического слова. Его слова не столько точны в своих значениях, сколько глубоки. <…> Точность слова для Тютчева есть и известная его ограниченность. Точное слово — «изъяснимое», а Тютчев больше всего стремится выразить неизъяснимое».

Сказанное ученым позволяет понять, почему автор «Анны Карениной», демонстративно отвергавший поэзию, чрезвычайно высоко ставил тютчевские стихи. В книге о Льве Толстом показано, что ему как художнику были свойственны «обширность и непредвзятость взгляда на вещи. Здесь самое место заметить, что из всех романов Толстого «Анна Каренина» по своей внутренней структуре ближе всего к романам Достоевского. Недаром Достоевский так особенно выделял именно это произведение Толстого. В «Анне Карениной» нет одной исключительной и безусловной правды — в ней многие правды сосуществуют и одновременно отталкиваются. Есть правда Анны и правда Каренина, есть правда нравственных принципов и правда человечески живая». Если же говорить о становлении Толстого как зрелого художника и мыслителя, то чтение книг Маймина заставляет вспомнить о внутренней независимости Лермонтова. «В «Казаках» Толстой шел за Пушкиным. Это был особенный, характерно толстовский путь ученичества: он учился, оставаясь верным не только учителю, но и самому себе, — учился, преодолевая».

И Лермонтовым, и Толстым много занимался научный руководитель Маймина в университете Б.М. Эйхенбаум. По воспоминаниям ученика, профессор, которому он показал свои рассказы, отреагировал так: «У вас грустные рассказы, Евгений Александрович. Вы знаете, Женя, существует разного рода грусть. Есть грусть Лермонтова — сильная, грусть Толстого — мудрая. В грусти Тургенева много самолюбования, он любит грусть и наслаждается ею. Грусть Тургенева для меня чужая. Вот эти три рассказа ваши совсем как у Тургенева. Говоря откровенно, они мне не очень понравились. Другие два, о войне, напомнили Толстого. В них что-то есть…». Молодой прозаик не только не обиделся за высказанные ему «горькие вещи», но фактически восхищался тем, как «трогательно щадили» его самолюбие: «Мне говорили правду неизвестным мне прежде деликатным способом, и я все это прекрасно понимал и был бесконечно благодарен за деликатность». Гораздо позже, в 80-е годы, его военная проза получила очень высокую оценку другого старшего товарища, А.В. Чичерина, что, вероятно, было особенно дорого автору (хотя он, конечно, не считал писательство своей основной профессией) ввиду исключительной придирчивости этого корреспондента, критиковавшего в письмах Булгакова, Платонова, Набокова, Пастернака-прозаика, Джека Лондона, Драйзера и других («Даже в Томасе Манне больше глубокомыслия, чем подлинной глубины»), да и Пушкина с Лермонтовым («<…> у гениального лирика-Пушкина много стихотворений и заживо мерт­вых и скучных», «Как много никудышных стихов у бедняги, у гениального Лермонтова»). Но, разумеется, рассказы Маймина ворчливый старик воспринимал не на их фоне, а на фоне прозы тогдашнего «Нового мира» и других журналов, относившейся, несо­мненно, к «потоку». Едва ли не главную роль тут играло обаяние личности Евгения Александровича. Впрочем, и его научные труды этот корреспондент хвалил, уже в начале перестройки признавая достижения коллег в провинции: «Я посетил библиотеку и смотрел новые книги. Было несколько литературоведческих сборников, киевский, воронежский, еще какой-то. Впечатление неожиданное и сильное: лицо нашей науки меняется… Есть очень серьезные статьи, совсем в новом духе. Последние московские труды, в сравнении с этим, немногого стоят». Негативные примеры Чичерин привел чуть ранее: «Возмутительно написано В. Кожиновым «Вместо предисловия». Банальнейшее оригинальничанье в этом «Вместо…». С первых слов «Гоголь, подобно Пушкину, Д-му, Толстому принадлежит к тем…». Сознательно каждый раз московские академисты не ставят имя Тургенева в этом ряду. Видите ли, эстетические требования так высоки, что они не удостаивают Тургенева, не помещают его наряду с Дост-м и Толстым. И это постоянно! И дальше «Вместо предисловия» — сплошное пустословие… Палиевский — какой был многообещающий юноша! А такое впечатление, что лица, совсем не занятые Гоголем, второпях стряпают кое-что для юбилейного сборника…».

В воспоминаниях Маймин не обходит и антигероев. Например, в 1948 году Г.П. Берд­ников, впоследствии член-корреспондент АН СССР, ему говорил о его руководителе: «Борис Михайлович — замечательный ученый, и он лучше, чем кто-либо другой, может научить работать». А во время травли «безродных космополитов» в Ленинграде он проявил себя хуже столичного чиновничества. Маймин вспомнил ту его фразу «год спустя, когда он уже в качестве декана, в самый разгар кампании против “космополитов” произносил уничтожающие слова в адрес Эйхенбаума. В качестве декана филологического факультета он же <…>, сообщая в министерство о тяжелой болезни Эйхенбаума, сделал запрос: “Если Эйхенбаум умрет до разоблачения, хоронить ли его как профессора или как космополита?” Из министерства ответили: как профессора». В этой кампании участвовал и уже весьма чиновный Н.К. Пиксанов. Он «был единственным из профессоров, выступившим против своих товарищей и поддержавшим официальные обвинения. И сделал он это явно не по принуждению».

Уволенный из университета Эйхенбаум во время болезни, находясь в санатории после больницы, не знал об этом, а когда вернулся домой и ему обо всем рассказали, «вел себя так, как если бы рассказанное не было для него новостью, как если бы он давно об этом догадывался. Больше того, знание всего как будто придало ему силы». Этот мужественный человек мог и посмеяться над каким-либо учреждением советской культуры. «Название «Дом творчества» служило для Бориса Михайловича источником шуток. Он говорил, смешливо разводя руками: “Дом призрения — знаю, дом терпимости — тоже понаслышке знаю, но что такое дом творчества?”»

Наоборот, всегда серьезно держался Томашевский. Его уволили заодно с Эйхенбаумом. Имея математическое образование (Ахматова вообще называла его самым образованным человеком в Европе), этот пушкинист и стиховед ушел преподавать математику. Когда через полгода после его увольнения филологическое начальство спохватилось и поспешило исправить свою ошибку, «взбунтовались студенты технического института. Они написали коллективное письмо в свой наркомат, требуя вернуть им их “лучшего преподавателя математики”». В литературоведении Борис Викторович не переносил умозрительных «новых интерпретаций» классических произведений без вновь установленных фактов. «Он часто повторял, что литературные произведения пишутся не для литературоведов, а для читателей. Те мысли и идеи, которые литературоведы отыскивают в произведениях через сто и более лет после их написания, очень часто оказываются плодом досужей фантазии». Много лет спустя М.Л. Гаспаров, никогда не видевший Томашевского, но считавший его своим учителем, констатировал в «Записях и выписках»: «<…> Шекспир не вкладывал в «Гамлета» и сотой доли того, что вкладываем мы».

Напечатаны также воспоминания Маймина о его умершем друге Л.А. Дмитриеве (есть там и про «борьбу с космополитизмом», переживания вроде тех, что охватывали героя романа Виктора Некрасова «В родном городе»: «Мы молчали, хотя наше сочувствие было на стороне наших учителей, которых так незаслуженно обижали. Нам хотелось говорить, и мы, как и многие другие, не могли говорить. Было не только страшно, но и очень стыдно. Мы, солдаты, воины, глядевшие не раз в глаза смерти, теперь боялись сказать слово», — писал Маймин) и о двух незаурядных личностях, чья деятельность целиком была посвящена Пскову и чья известность не вышла за его пределы, — о школьном учителе Н.Н. Колиберском и заведующем древлехранилищем краеведческого музея Л.А. Творогове. «Они, — признавался Евгений Александрович, — более, чем кто-либо и что-либо, дали мне ощутить особенную, непостижимую атмосферу города, его особенное величие». Первый водил экскурсии по Пскову, настоящее и главным образом прошлое которого знал досконально. «Каждую улицу, каждый дом, и те дома и улицы, которых уже давно не было. Он все знал о тех людях, которые жили в Пскове или бывали в нем: о псковских дворянах-декабристах, о Софье Перовской, о своих современниках и товарищах по гимназии — Ю.Н. Тынянове и В.А. Каверине, об ученых Кикоине и Брадисе, о латышском поэте Яне Райнисе. И еще о многих других». (Стоит заметить, что, например, Софья Перовская жила в Пскове недолго в детстве.) Второй в этой паре половину своей семидесятирублевой зарплаты тратил на древлехранилище (покупал занавески, рамы для портретов прославленных псковичей и т.д.), а на вторую собак кормил. «Чем сам питался — одному богу ведомо. Люди говорили, что он кормился тем, что оставалось от собак». Напечатал сотню брошюр и статей в газетах (если не в областной, то в районных) о примечательных людях. Собирал в музее фонды не по авторам, а по владельцам. Этим «чудаком» таким образом «было учтено и в значительной степени восстановлено свыше 800 старинных библиотек». Что бы осталось от русской культуры без подобных подвижников?

Переписка Маймина с самыми разными людьми (а он любил писать и получать письма, что стало архаикой в эпоху электронных средств связи) — ценнейший источник сведений о последних советских десятилетиях и первых постсоветских годах. Современной молодежи, наверное, дико будет читать про то, как всемирно известный академик Лихачев «доставал» в Ленинграде эластичные чулки для больной тещи Маймина (а его семья выражала ей «огромную благодарность» за присланное варенье: «Мы его будем беречь для праздников»), устраивал своих ближайших родственниц в московской гостинице и добывал им обратные билеты в Ленинград; как старики — тот же Д.С. Лихачев и Д.Е. Максимов — приносили извинения за то, что из-за дрожащих или больных рук вынуждены печатать письма на машинке (нормальным средством письменного общения был живой, естественный почерк), а на три десятка лет более молодой, чем Маймин, но знающий про уходящий этикет В.В. Мусатов (увы, рано умерший) начинал свое исключительно содержательное письмо с того же: «<…> простите великодушно, что пишу Вам на машинке — не хочу подвергать Вас необходимости разбирать мой куриный почерк, который и сам-то иногда понимаю с трудом». И двое названных стариков, и А.В. Чичерин жалуются на симптомы все больше одолевающей их дряхлости так, что словно воочию видно, как жизнь постепенно уходит из их тел при еще сохраняющемся активном сознании — истинные ученые по-прежнему требовательны к коллегам и не делают скидок ни друг для друга, ни для себя. Максимов, участвовавший в подготовке нового издания романа Андрея Белого «Петербург», пишет, что «получилось хорошо — и текст, и аппарат. (Плохо лишь лихачевское предисловие с невероятными безответственными загагулинами!) Но и в статье я не уверен: смогу ли дописать. Приходится довольствоваться сделанным прежде <…>» (уже и за пунктуацией, даже за орфографией следить трудно). В постскриптуме Максимов выражает признательность за помощь его жене (для ленинградцев опять нужно было что-то «доставать»): «Поблагодарите Вашу милую дочку, что до­стала лекарства для Л.Я. Пусть хранит их, но пока не посылает по почте. Ей (Л.Я.) прислали <…>. Ей на первое время хватит того, что есть».

В конце 1980 года Максимов отправляет Маймину «рекомендацию» для вступления в Союз писателей и проявляет дипломатичность: «“О профессорстве” и педагогич. работе я умолчал намеренно: в Союз пис. этого, по-моему, не любят, говоря “ну и оставайся профессором, при чем же Союз!”» Но «академическая» среда отталкивает Дмитрия Евгеньевича, похоже, еще больше: «От блоков. юбилея я уклонялся по мере сил. Слишком много в нем было фальсификации и пошлости. Иногда казалось, что пишут о Кочетове, называя его Блоком. Хорошее — а оно, конечно, было — тонуло в выходцевско-григорьяно-фридлендеровском (последнее — увы!) компоте». Ставший академиком Г.М. Фридлендер все-таки имел реальные заслуги в отличие от К.Н. Григорьяна и тем более официозного П.С. Выходцева. А.М. Турков в начале 1984-го с обидой извещает о торжестве еще одного официозного литературоведа и критика: «<…> под конец года я — да только ли я! — получил форменный плевок в лицо — в виде Гос. премии по критике Овчаренко, коего я за последнее время дважды высмеивал публично за его подхалимаж и пустозвонную статью о Маркове, Бондареве, Сартакове, Проскурине. Вот меня и поправили!». Кстати, Маркова упоминает и Д.С. Лихачев, только называя его по имени-отчеству: «<…> ездили в Переделкино и навестили музей Корнея Чуковского перед его закрытием. Доставил себе маленькое удовольствие — написал сердитое письмо Георгию Мокеичу». Зря Е.Е. Дмитриева-Маймина в примечаниях к письмам не сообщила, что Г.М. Марков — это многолетний первый секретарь правления Союза советских писателей, лауреат Ленин­ской премии, один из двух писателей — дважды Героев Социалистического Труда (наряду с Шолоховым, получившим обе золотые звезды к юбилеям, когда он уже совершенно перестал трудиться), при жизни которого на его родине, в сибирском селе, был открыт музей этого литературного начальника. Современные студенты-филологи слыхом не слыхали про такого идейно выдержанного графомана.

Среди авторов напечатанных писем — Н.К. Гудзий, Д.Д. Благой, Ю.Г. Оксман, В.А. Мануйлов, Б.Ф. Егоров, В.С. Баевский, С.Г. Бочаров, Ф.П. Федоров, В.А. Кошелев и другие гуманитарии, которым было что сказать не только в статьях и книгах. В этом большом томе их всех объединил один достойнейший человек — Е.А. Маймин.

 

 

Версия для печати