Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2015, 5

Бессонница. Гомер. Тугие паруса

Александр Кушнер. Античные мотивы

Александр Кушнер. Античные мотивы. — СПб.: Геликон Плюс, 2014.

 

Люди присматриваются друг к другу цитатами; посылают такой невидимый теннисный мячик из фильма Антониони «Blowup» («Фотоувеличение») и ждут, отобьет ли ракетка собеседника воздух, пытающийся сгуститься в зримую метафору. То, что особенно дорого, десятки лет смакуется во рту и превращается в вишневую косточку, с которой не расстаться. Цитаты раскавычиваются (без попытки присвоить их, это просто форма родства с ними), тянутся своими междометиями к товарищу, другу, берутся за руки с его любимыми словами и образуют круг неизбежности и вечности искусства.

Новая книга Александра Кушнера называется «Античные мотивы». Он пишет: «Античные приметы, подробности, ассоциации сопутствуют мне всю жизнь, и речь при этом в стихотворении может идти о чем угодно: о любви, о природе, об искусстве, о смысле жизни. Минорная или трагическая, скорбная интонация дополняется легкомысленной, шуточной, иронической, какой угодно. Спектр разнообразный и никак не сводится к одной или двум краскам. По датам, поставленным под стихами, читатель увидит, что античные мотивы не покидают меня и сегодня».

Но я на минуту отвлекусь от Греции и Рима. Читая Александра Кушнера, я часто вспоминаю историю, о которой рассказывает Юрий Олеша в своих воспоминаниях о том, как он инсценировал «Идиота». Он злился: какую бы фразу он ни пытался придумать, чтобы сделать текст более театральным, всякий раз убеждался в том, что у Достоевского даже самая простая и бытовая фраза звучала лучше. Олеша вчитывался в то место в романе, где Ганечка, кинувшийся было к камину с горящими деньгами, остановился, удержался и упал в обморок. И Настасья Филипповна должна по этому поводу что-то произнести. Что-то, как кажется Олеше, очень важное и значительное. А у Достоевского всего-то и написано: «Катя, Паша, воды ему, спирту!». И Олеша пытается сделать как-то по-иному, придумать свой ход, но, в конце концов, возвращается к варианту Достоевского. Это не просто так, это точность и неизбежность слова, упавшего на свое место. В стихах Кушнера нет изобильности, глаза не разбегаются, в этих стихах нет выбора — слово раз и навсегда стоит на предназначенном ему месте.

 

Я не увижу знаменитой «Федры»
В старинном многоярусном театре,
С прокопченной высокой галереи,
При свете оплывающих свечей.
И, равнодушен к суете актеров,
Сбирающих рукоплесканий жатву,
Я не услышу обращенный к рампе,
Двойною рифмой оперенный стих:
— Как эти покрывала мне постылы...

 

Так писал в 1915 году Осип Мандельштам, говоря о «Федре» Расина, премьера которой состоялась в 1677 году. А премьера «Ипполита» Еврипида, например, состоялась в 428 году до н.э. А в 1981 году Александр Кушнер написал:

 

Как пуговичка, маленький обол.
Так вот какую мелкую монету

Взимал паромщик! Знать, не так тяжел
Б
ыл труд его, но горек, спора нету.
…………………………………………
Все умерли. Всех смерть смела с земли.
Лишь Федра горько плачет на помосте.
Где греческие деньги? Все ушли
В
карман гребцу. Осталось две-три горсти.

 

И сколько бы и как бы ни писали о Федре и о ее пагубной страсти к пасынку-Ипполиту великие поэты, они не могут истратить тайну любви и горя, а главное, они никогда не повторяют друг друга, но только расширяют вселенную поэзии. Этой вселенной, по-прежнему стоящей на трех китах и упирающейся в небесную твердь, вовсе не вредят и не мешают открытия философов и астрономов, физиков и математиков, ей не мешает прогресс, поезд, самолет и ракета, они всего лишь виньетки, Бог с ними.

В эссе о Гомере, входящем в книгу, Кушнер пишет: «Гомеровский эпос то и дело пересекается лирикой, омывается и очищается ее горячей волной. И скажем правду: есть что омывать и очищать — море крови, горы трупов, человеческая жизнь приносится в жертву высшим интересам — интересам богов, становится заложницей их сумасбродства. Боги спускаются на землю и частенько незримо присутствуют в общей свалке. Это и есть история, делается она за счет любви, привязанности к дому, за счет добра и дружбы — в результате почти все погибают, проявив чудеса героизма (и коварства, и подло-сти) с обеих сторон. Сын Ахилла Неоптолен, ворвавшись в Трою, схватил Приама за седые волосы и вонзил в него меч. Маленького сына Гектора вырывают из рук Андромахи и на ее глазах бросают с высокой троянской стены…

Эпическое сознание — страшное сознание. Вся надежда на то, что постепенно оно заменится другим, человечным, не индивидуалистическим, но индивидуальным…

Всю жизнь я отстаиваю лирику, считая ее «душой искусства»… Ее прирост и в стихах, и в живописи, и в музыке — везде — представляется мне спасительной тенденцией».

 

— Поверишь ли, вся Троя — с этот скверик, —
Сказал приятель, — с детский этот садик,
Поэтому когда Ахилл-истерик
Т
ри раза обежал ее, затратил
Не так уж много сил он, догоняя
Обидчика… — Я маленькую Трою
Представил, как пылится, зарастая
Кустарничком, — и я притих, не скрою.

 

Поверишь ли, вся Троя — с этот дворик.
Вся Троя — с эту детскую площадку
Н
е знаю, что сказал бы нам историк,
Но весело мне высказать догадку
О том, что все великое скорее
Соизмеримо с сердцем, чем громадно, —
При Гекторе так было, Одиссее,
И нынче точно так же, вероятно.

 

(«Троя»)

 

Все стихи Александра Кушнера, собственно говоря, о том мире, который соизмерим с его сердцем; с его детством, которое было пропитано бедой и горем войны, с его городом, без которого немыслимо сердцебиение стиха, с его друзьями, принимавшими и понимавшими указания рока и судьбы, пока он довольствовался шепотом биографии, с его любовью к женщине, которой первой он читает, а часто и посвящает свои строки. Это, может быть, небольшой мир, тесный, как коммуналка, но вселенная в нем помещается, ничего.

У Фета есть строки: «Не жизни жаль с томительным дыханьем, / Что жизнь и смерть? А жаль того огня, / Что просиял над целым мирозданьем, / И в ночь идет, и плачет, уходя». На них Кушнер отвечает (или мне кажется, что отвечает): «Жалей, не жалуйся, гори, сходя во тьму».

Я иногда думаю, сколько и каких сносок требуется, чтобы читатель понял иные стихи. Да хотя бы эти, например:

 

Не бойся ласточки, она не Филомела.
И соловей в кустах не Прокна — соловей.
Нам до Овидиевых превращений дела
Н
ет, и удод — удод, а вовсе не Терей.

 

Послушайте: Филомела приехала в гости к сестре — Прокне, а муж Прокны Терей изнасиловал Филомелу и, чтобы она не нажаловалась сестре, вырвал ей язык. Но Филомела все рассказала сестре с помощью вышивки, и тогда Прокна убила своего сына от Терея и накормила его мясом преступного отца. И Зевс превратил Филомелу в ласточку, Прокну в соловья, а Терея в удода. Овидий — древнеримский поэт, описывавший, в част-ности, разные свойства страсти и, кстати, по его версии (в отличие от древнегреческого мифа), Филомела стала соловьем, а Прокна как раз ласточкой.

Впрочем, стихи вовсе не о Филомеле, не о соловьях и не о ласточках. Там дальше:

 

А вот Овидия и в самом деле жалко.
За что он изгнан был к сарматам, на Дунай?
О том ни пифия не скажет, ни гадалка,
Был вызван к Августу и сослан в дикий край.
Должно быть, что-то знал об Августе такое,
Что лучше было бы не знать, и тайну ту
Х
отелось Августу причерноморской мглою
Накрыть, зажать ее в Овидиевом рту.

 

Да, так вот я думаю — для чего нам (или им, кому-то) во всем этом разбираться? И отвечаю сама себе: не думай сейчас о других, думай о своем сердце, которому это очень важно и нужно, поскольку в культуре человеческого стиха нет ни одной оборванной, повисшей за ненадобностью нити, все связано, сплетено в узор, все разговаривает с тобой, как вышивка Филомелы. Все связано: Греция и Рим встречаются в одной строфе. И Овидиевы метаморфозы имеют к нам прямое отношение...

И в день, когда актер перестанет рыдать над Гекубой, рухнет тот мир, без которого оставшееся будет блекло и недостоверно.

 

Версия для печати