Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2015, 4

Возвращение литературоцентризма: стим-панк наяву

Лауреат 1993 года за статью «Современность тому назад» (№ 10) и 2012 года за статью «Политическая моторика Захара Прилепина» (№ 10)

 

Почти наугад три новостных заголовка:

∙ На рассмотрение Государственной думы РФ внесен проект закона «Об охране граждан от последствий потребления чеснока».

∙ В Москве обсуждается финансовая система на основе православных ценностей.

∙ Петербургские казаки потребовали вернуть Аляску и Калифорнию.

Какой из них — чистая выдумка? Правильно, первый, про чеснок. Этот материал был опубликован на сайте РБК давным-давно — еще 1 апреля 2013 года.

В какой-то момент я поймал себя на том, что не могу отличить настоящую новость из России от, как сейчас говорят, фейковой. Насчет новости про чеснок у нас с женой даже возникла дискуссия, а немало наших знакомых приняли это сообщение за чистую монету. Возможно, конечно, что избыточное чтение российских новостей вообще понижает способность к критическому мышлению. Однако нельзя не заметить, что эта старая шутка (время от времени вновь возникая в новостной ленте Фейсбука) совершенно не выпадает из нынешнего контекста «реальных» новостей (разве что своей невинностью). Слишком многие из них еще год назад показались бы «фейком». Неподдельным гротеском веет не только от официальных российских сообщений о финансовой системе на основе православных ценностей и «петербургских казаках», требующих вернуть Аляску и Калифорнию, но и о письмах от Волконских и Пушкиных в защиту Путина; всего, касающегося Милонова и Мизулиной, не говоря уж о Жириновском, как, впрочем, и о других депутатах… Особую концентрацию этот эффект приобретает в зоне новостей про «украинскую хунту», малайзийский лайнер, Новороссию и покоренье Крыма… Хочу оговориться: говорю не о событиях, трагических и драматичных, а об их репрезентации, которая, как кажется, скорее подчиняется литературным (фантасмагорическим), нежели журналистским (фактологическим) принципам.

Разумеется, все это не сегодня началось и давно назревало. Приведу небольшой пример. В декабре 2012 года известный в Британии интеллектуальный журналист Рейчел Полонски писала о полете Путина с журавлями: «Eго микрополет летом 2012 года, посвященный обучению журавлей искусству миграции, был “фантастической” постановкой, соединившей шаманизм с фольклорным символизмом»1. Однако, в этот же момент в британском издательстве Routledge вышел научный сборник (естественно, готовившийся к печати более года) «Путин как знаменитость и культурная икона» (под редакцией Х. Гощило)2, в котором уже была напечатана статья Т. Михайловой, пришедшей к сходному выводу на примере многочисленных путинских поцелуев — детей, животных, даже рыб. По мнению этой исследовательницы, в созданной в 2000-е годы модели российской власти замещение нации животным миром предполагает политическое зрелище вместо политики, постмодернистскую сказку в качестве реальности. Недаром та же Полонски на конференции о постсоветской литературе в Оксфорде в апреле 2013-го сравнивала путинский полет с романами Пелевина. А ошеломительное сходство происходящего в России 2013–2014 годов с «Днем опричника» Сорокина давно уже стало общим местом в российской журналистике и блогосфере. Однако наиболее очевидным подтверждением этой логики стали события последнего года, когда спектакли Олимпиады в Сочи плавно перешли в покоренье Крыма, а затем в проект «Новороссия» — правда, со всевозрастающими потерями — финансовыми, моральными, человеческими… И в самом деле, что такое эта «Новороссия», если не торжество постмодернистской «альтернативной истории», правда, замешанной на реальной крови? (Недаром в правительство ДНР входил писатель-фантаст Ф. Березин, а Гиркин-Стрелков увлекался реконструкциями былых сражений3...)

По-видимому, за размыванием границы между реальными и фейковыми новостями встает более серьезная проблема. Это симптом новой картины мира, в которой исчезла предсказуемость, осыпалась рациональность, нерелевантным оказался весь предыдущий (казалось бы, весьма богатый) опыт последних десятилетий. А раз нет критериев для различения действительного и фейка, значит, в принципе — возможно все: полная невесомость, никаких тормозов. По крайней мере в восприятии участников российской современности.

Такой эффект, как правило, возникает в революционные эпохи. Помнящие перестройку легко восстановят это пьянящее чувство. Но ведь то, что происходит в России примерно с 2012 года, меньше всего напоминает революцию. Напротив, неоимперскому повороту во внешней политике предшествовало массированное «подмораживание» России, в точном соответствии с советами К. Леонтьева. Логика подмораживания не имела, надо сказать, ничего общего с постмодернизмом, а, наоборот, была направлена против всего, что могло ассоциироваться с ним. Суд, а затем и посадка Pussy Riot недвусмысленно обозначили именно этот вектор. Добавьте гомофобию, возведенную в официальный статус и поддержанную наступлением церкви на мораль, политику, культуру и образование. Не забудьте согласующуюся с клерикализацией общества сакрализацию совет-ской и, особенно, военной истории (достаточно вспомнить причину атаки на «Дождь»), а также создание образа «Гейропы», чьи «европейские ценности» якобы разрушены либералами. Учтите попытки создания интернационала ультраконсервативных сил; снисходительные рассуждения о провале мультикультурализма; откровенный национализм под увещевания о вековечных «кодах русской цивилизации». Все это в сопровождении яростной атаки на современные гуманитарные дисциплины, подменяемые, с одной стороны, Дугиными, Мединскими, Кургинянами, а с другой — всякого рода «едиными учебниками»… Неоконсервативный дискурс «духовных скреп» был «свиньей» против морального и культурного релятивизма. Он выдвигал на первый план и агрессивно продвигал «вечное» и «незыблемое», «кровь и почву» — и именно поэтому, казалось бы, получил широкую поддержку даже в среде интеллигенции, не желающей терять достижения стабильных 2000-х. Как же так произошло, что этот «стабилизирующий тренд» породил сугубо пелевинские и сорокинские эффекты? Как «подмораживание» обернулось скольжением без тормозов?

Разумеется, во всем виноват постмодернизм, о смерти которого так долго и так радостно писали в начале 2000-х, особенно после 9/11. Попробую объяснить, о чем идет речь.

Во-первых, «негативная революция» 2012–2013-х годов была, по сути дела, первым со времен перестройки системным вторжением государства в область символического — в область, находящуюся в ведении культуры, а в России, по преимуществу, литературы. И тут выяснилось, что в этой области сегодня не действует логика «нового» или еще какого-нибудь «православного» реализма. Оказалось, что в современной русской культуре эффективна только и исключительно постмодернистская логика перформанса, логика спектакля. Это та самая логика, которую Ж.-Ф. Лиотар описал в своем знаменитом манифесте «Состояние постмодерна» (1979): постмодернистское знание легитимирует себя парадоксами и катастрофами, паралогией, а не логикой. Разумеется, когда это происходит в политике (вдруг озаботившейся историей крещения Руси и прочими «культурными кодами»), ничего отрадного из этого получиться не может. «Духовные скрепы» оборачиваются катастрофическим перформансом и не только ничего не «скрепляют», но и создают атмосферу игры без правил: anything goes.

Несмотря на сугубо консервативную повестку, при вторжении в культурную среду — повторюсь: ставшую политикой — государственная имитация империи XIX века, империи до Сталина с Гитлером и до Холокоста, превращается в эдакий постмодернистский стим-панк. Если в «Машине различий» (1990) Уильяма Гибсона и Брюса Стерлинга, классическом романе стим-панка, судьба мира радикально меняется оттого, что в викторианской Англии изобретают механический компьютер, то путинский стим-панк основан на обратном принципе: страна с компьютерами и Интернетом вдруг воображается викторианской империей4. Однако главный прием стим-панка все же сохраняется: навязанные «духовные скрепы» и политические повороты 2014-го года, подобно компьютеру во времена Диккенса, функционируют как цитаты из другой эпохи, вызывая вокруг себя, как и в «Машине различий», турбулентные завихрения времени, создавая зону непредсказуемости. Литературоведы увидели в жанре стим-панка проявление постмодернистского понимания истории как сконструированного нарратива, fiction особого рода. В российском стим-панке то же мироощущение перенесено со страниц романoв на страницы газет и телеэкраны. Правда, кровь в российском стим-панке льется не fictional, а самая настоящая.

Во-вторых, общеизвестно, что постмодернизм, как и авангард, возникает именно как критический дискурс. Критическая составляющая постмодернизма связана, с одной стороны, с подрывом культурной гегемонии, а с другой — с легитимизацией Другого: расового, этнического, сексуального, гендерного и т.п. Нельзя сказать, что проблематика Другого отсутствует в русском постмодернизме, однако сейчас видно, что довольно долго она была заслонена первым аспектом — деконструкцией оснований культурной гегемонии: сначала советской (в андеграунде), потом постсоветской. Эта слабость русского постмодернизма, возможно, ответственна — хотя, конечно, не в нем одном дело — за слабое сопротивление общества неоконсервативным идеологиям. Но что происходит с постмодернизмом, когда он не только «берется на вооружение» властью, но и исключает всякую критику по отношению к себе? Когда постмодернистское легитимирование Другого подменяется его демонизацией, да еще и по соцреалистическим рецептам? Он не только вырождается в голый демонстративный цинизм — собственно, демонстративность политического цинизма и размывает границу между возможным и невозможным, между фактом и фейком. Кроме того, происходит нечто подобное тому, что — если верить Борису Гройсу — случилось в 1930-е годы, когда авангард был «огосударствлен» советской культурно-идеологической машиной. Гройс назвал возникшее образование «Gesamtkunstwerk Сталин» — увидев в сталинской тотальной идеологии воплощение мечты Вагнера о тотальном произведении искусств, мечты, вдохновлявшей и русских символистов, и русских авангардистов.

Значит ли это, что писатель вновь становится, по выражению Сталина, «инженером человеческих душ»? Что расстояние между литературной фантазией и политической реальностью минимизировалось? Что мы опять живем в пространстве литературы, поглотившей все другие логики? Если да, то не забудем и о том, что как раз в такие времена за литературу убивают, а писатель, получив власть над реальностью, воспринимается номинальными властями как прямая угроза.

Однако Путин не Сталин, да и постмодернизм не авангард. Современная, то есть постмодерная, культура не может быть подчинена одному центру власти — в ней этих центров множество. Такой полицентризм логически предполагает сценарий, уже описанный Сорокиным: «День опричника» ведет к «Теллурии». Будем надеяться, что этот сценарий не единственный. Хотя, как уже сказано: возможно все.

 

Декабрь 2014 г.

 

1 Polonsky Rachel. Fantasy and Authority in Putin’s Russia// http://www.memoryatwar.org/enewsletter-Dec-2012.pdf

2 Putin as Celebrity and Cultural Icon, ed. by Helena Goscilo. London: Routledge, 2013.

3 См. подробнее: Еliot Borenstein. Russia, Ukraine, and the Fantasies of War // http://jordanrussiacenter.org/news/russia-ukraine-fantasies-war/#.VJ20Z14DXs

4 Как отметил в устном выступлении И. Кукулин, неслучайно стим-панк стал важнейшим жанром консервативной научной фантастики 2000–2010-х годов.

 

 

 

Версия для печати