Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2014, 7

Пестрая лента-2

гутенберг

Ульяна Гамаюн. Осень в Декадансе. Роман, повесть, рассказ. — М.: ОГИ, 2014.

 

Живет в Днепропетровске, пишет по-русски, печатается под псевдонимом, в тусовках не засвечена. И никто с ней не знаком — когда ей присудили премию Белкина за повесть «Безмолвная жизнь со старым ботинком», опубликованную в «Новом мире», она не только не приехала на вручение, но под давлением бурной полемики по ее поводу отказалась премию принять. И еще больше закрылась от публики. Хотя повесть «∞» после этого псевдолитературного скандала вышла уже в «Знамени». А ради чего спорили-то? Так и осталось непонятным. На самом деле за спором стояла эстетическая проблема: принимать ли, да еще и премировать ли такую прозу, изначально не рассчитанную на читателя, текст для себя, аутичный по природе, равнодушный к восприятию. Не то что никаких зацепок, заманок — никаких вообще жес-тов в сторону вероятного читателя!

Тщательно прописанные сцены, эпизоды. Сложный синтаксис, богатый лексический состав. Метафоры — куда ж без метафор. «Проститутка сидела на лавке. Ее распоротая и выпотрошенная во время обыска шляпа валялась тут же, на полу, похожая на освежеванную тушку диковинного зверя». Однако чем дальше вчитывается в текст романа не очень-то званый туда читатель, тем больше актуализируется сюжет — политические репрессии, крупные чиновники, «два криминально-олигархических клана, поочередно приходя к власти…», политэлиты в состоянии перманентной войны. «Мафия водила мэра на помочах; он был фигурой декоративной и комической, безвольной креатурой одного из кланов». В общем, автор видит хорошо вперед, а не только увлекается красотами стиля. Оставаясь при этом собой, Улья-ной Гамаюн.

 

Литературная матрица: Советская Атлантида. — СПб.: Лимбус Пресс, ООО «Издательство К. Тублина», 2014.

 

Новый том проекта родился из идеи прошлого двухтомника (2010). Первая «Матрица» была отдана русской классике золотого века, вторая — началу ХХ века. Здесь — множество советских писателей, от Серафимовича и Пильняка, Трифонова и Шукшина до Евтушенко и Окуджавы — и, соответственно, их современных описателей, от З. Прилепина и С. Шаргунова до А. Левкина и Г. Садулаева. Вся эта дважды окрошка приправлена предисловием одного из составителей, В. Левенталя.

Пафос предприятия: возвратим людям новых поколений Советскую Литературу. «Официальную» и «подцензурную».

Попробовали.

И вот что получилось — у новых описателей. Например, в очерке о Викторе Платоновиче Некрасове. «В окопах Сталинграда» противопоставляется всему остальному творчеству писателя, у которого, оказывается, «отрыв от реалий пришел вместе с материальным благополучием. Жизнь писателя и “народных масс” стала резко различаться». Но главный порок исходил от среды, киевской и московской интеллигенции, еврейской (подчеркнуто). Под влиянием среды и уехал: «Если бы не либеральное окружение («самое важное в жизни — это друзья»), он бы не превратился в эмигранта. Чего не хватало “сливкам общества” и “совестям нации” в советское время?» Вопрос риторический: Лидия Сычева, автор статьи «Виктор Некрасов и его герои», все еще полагает, что при советской власти Некрасову жилось отлично. Если бы не либералы…

Спрямление и искажение судеб писателей советской эпохи характеризует и очерк А. Левкина о Юрии Трифонове. Путь Трифонова опровергает левкинское высокомерие, вклад Трифонова в русскую словесность не нуждается в оправдании. Вранья как такового у Левкина почти нет (факты жизни Трифонова переписаны из справочников и предисловий), но из судьбы изъята трагедия, а из творчества — сюжет и драма развития. Достаточно процитировать совсем уж недалекое: «революционно-советская память “Дома на набережной”». Левкин пренебрежительно выводит «Дом…» за пределы литературы как таковой («документальный рассказ», «интересно тем, что к литературе холоден, зато интересуется тайнами прошлого»). Но самое отягощающее писателя Трифонова в глазах Левкина то, что он — от начала и до конца — был элитой, «принадлежал к элите». «Он был вполне встроен в эту систему», «вот в таких обстоятельствах они (видимо, все совписы скопом?) ее делали». О московских повестях: «для большинства читателей такие проблемы могли быть разве что предметом зависти». Смешные, глупые казусы текста: последняя жена Трифонова — по Левкину — «была из другой среды, для нее это (новогодняя компания с Тарковским, Высоцким и др. — Н.И.) было непривычно». А Ольга Трифонова до того много лет была женой благополучнейшего Георгия Березко, ездила в ДТ, играла в теннис с А. Чаковским, жила на «Аэропорте», ходила в тот же ЦДЛ…

У меня ощущение, что Левкин по-черному завидует Трифонову.

И правильно делает.

 

Гжегож Пшебинда. Между Краковом, Римом и Москвой. Русская идея
в новой Польше.
— РГГУ, 2013.

 

Удивительные люди — слависты. Как ни ведет себя наше любезное отечество, они русскую литературу не бросают ради какого другого занятия. Такими были Анд-жей Дравич, Виктор Ворошильский. Таков — вчера и сегодня — Гжегож Пшебинда. Профессор, директор Института русистики в составе Ягеллонского университета (Краков), специалист по русской литературе XIX и ХХ веков, человек, прекрасно знающий новейшую словесность.

Еще 11—12 декабря 1981 года, в день рождения Солженицына, в Кракове прошла научная сессия «Лики России», — а ведь уже было объявлено военное положение. Но ни аресты, ни что другое не стали препятствием. В польских русистах поражает именно это — пожизненная привязанность к русской культуре в ее разнообразии, несмотря на все противодействия свободной Польше с советской стороны (хотя бы Катынь и Познань). Да, польские диссиденты были русистами, прекрасными переводчиками, комментаторами, издателями — и главы из «Доктора Живаго» впервые в мире увидели свет именно в польском журнале «Твурчость», и «Мастер и Маргарита» в полном объеме появился в переводе Дравича.

Гжегож Пшебинда — русист широчайшего профиля: философская мысль и поэзия Серебряного века, Достоевский и Вл. Соловьев (их «Pro et contra» — отдельная часть книги); Андрей Тарковский, Александр Солженицын; Василий Гроссман; Иоанн Павел II и православный мир. «К сожалению, — пишет исследователь, — нередко память бывает отравленной, порождающей ненависть и к полякам, и к пап-скому престолу в Риме». Сам он сделал и продолжает делать максимально все, чтобы очистить память и упрочить понимание.

 

Ольга Розенблюм. «…Ожиданье большой перемены». Биография, стихи
и проза Булата Окуджавы. — М.: РГГУ, 2013.

 

Книга начинается с несколько двусмысленной фразы: «Об Окуджаве писать очень неловко». Но автор храбро справляется с неловкостью, идя не столько по биографическому пути, действительно изъезженному (Окуджава сам всегда настаивал на уважении к приватному), сколько по пути его произведений. Чувство неловкости может быть связано еще с одним — неоднозначным, а то и насмешливо-отрицательным отношением сегодня к легальному «советскому диссидентству», к шестидесятникам, ведь это определение чаще всего и безусловно прилагается к Окуджаве. Документы, письма, интервью, внимательно проанализированные, прокомментированные автором книги; годы: с 1924 по 1956-й, — мозаика литературной биографии, весь этот большой материал прослежен и через его отражение в дальнейших текстах уже зрелого, знаменитого Окуджавы. Стихи и проза, песни, рассказы, «Упраздненный театр». Одновременно, на всем этом фоне, определены и показаны в творческом наследии экзистенциальные мотивы: например, писательство и вина.

Недавно в Женеве и во французской пограничной деревне Эзри, где он живет, Жорж Нива вспоминал о первом приезде Окуджавы — несколько дней он провел здесь, на «участке» земли, приальпийских высотах с видом на Монблан. Не поехал в Женеву выступать в «Русском кружке» — остерегся пересечь близкую границу из-за отсутствия швейцарской визы. Тогда сам кружок — человек сто, приехали к нему. В Женеве меня спрашивали: а сейчас новые поколения — помнят ли, понимают ли? Книга Ольги Розенблюм — засчитанный ответ.

 

Mikhail Lérmontov. Galoparé a l’Estepa com el vent. Poemes.Editoriae Alpha, Barcelona, 2014.

 

Эта книга-билингва, книга лирики, выпущена в год 200-летия со дня рождения Михаила Юрьевича Лермонтова с предисловием Рикардо Сан-Висенте, профессора Барселонского университета, — в переводах на каталонский, издана попечением Института перевода, который мы так долго ждали, ссылаясь на международные прецеденты — Институт Сервантеса, Институт Швеции, Институт Гете. «Вечный бунт» — так называется предисловие. Стихи Лермонтова подтверждают концепцию — «Мой демон» через «Смерть поэта» до «Пророка». Через сборник насквозь проходит главная эмоция и главное слово. Это слово нет, слово отрицания. «Нет, не тебя так пылко я люблю…», «Нет, я не Байрон…», «…не тем холодным сном могилы», «…Не победит ее рассудок мой, / Ни слава, купленная кровью…», «Нет, вам наскучили нивы бесплодные…», «Нет у вас родины, нет вам изгнания», «Не верь, не верь себе, мечтатель молодой…». В Барселоне, в Школе языков прошла презентация книги — студенты и переводчики читали и пели стихи Лермонтова. Я каталонским не владею, но видела увлажненные глаза публики.

Жаль, что под публикациями стихотворений отсутствуют даты — даты всегда помогают выстроить духовную биографию поэта.

 

И.З. Серман. Свободные размышления. Воспоминания, статьи. —
М.: Новое литературное обозрение, 2013.

 

В главе «Первые тридцать лет», открывающей книгу, Илья Серман вспоминает свое первое в жизни преступление (оно носило, конечно, литературный характер) — в восьмом классе украл с полки книгу «Мандельштам. Стихотворения. 1928». Семья жила довольно скудно, купить не было никакой возможности… Преступление предо-пределило профессию. Илья Захарович Серман выбрал ее после разговора с Г. Гуковским. Студент ЛИФЛИ, рядовой филолог, блокадник; «космополит». После возвращения из ГУЛАГа — Пушкинский дом, изгнание из него, эмиграция, профессорство в Иерусалимском университете, поездки с лекциями во многие страны мира, издания в Европе и США, а потом и опять в России. Долгая (дожил — при всех испытаниях — до 97 лет), насыщенная трудами и испытаниями жизнь, отчетом о которой лишь отчасти служит книга, с любовью собранная. Думаешь об этой жизни как о подвиге: и кому так мешал он и его деятельность — «Язык мысли и язык жизни в комедиях Фонвизина»? «Батюшков и Жуковский в спорах о Крылове»? «Тема зла в «Медном всаднике»? «Высокая болезнь» и проблема эпоса в 1920-е годы»? Эти и другие работы, собранные в книге, завершает «Россия и Запад», с последней горькой фразой: «По-видимому, в России действительно вопросы всегда “старые”, и вот уже три столетия всегда одни и те же», и чуть выше: Карамзин, Шишков, стареющий Державин, Ломоносов, славянофилы и западники.

Мне повезло — я была у Ильи Захаровича и его жены, писательницы Руфи Зерновой, дома, в их иерусалимской квартире. Она была копией их питерского жилья: книги к книгам, полки к полкам, шкафы к шкафам. И — сияющий серебряной сединой и доброжелательной улыбкой среди этого богатства профессор, исследователь, просветитель. Зачем почти всю сознательную жизнь в России его гнали и преследовали — Бог весть. Но никто так жертвенно не любил русскую культуру, как те, кого за это преследовали.

Восемнадцатым веком круг профессиональных интересов Ильи Сермана вовсе не ограничивался — в книгу вошли и «Мера времени Бориса Слуцкого», и «Театр Сергея Довлатова», и «Вячеслав Иванов — наставник советских поэтов».

В «Воспоминаниях», открывающих книгу, И. Серман как бы походя замечает: «Жилось трудно». Но ведь никакого занудства — и никакой печали. Весело, изящно, остроумно, плодотворно! Так прожита эта жизнь.