Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2014, 1

Открытая стойкость

Борис Дубин. Порука: Избранные стихи и переводы

Борис Дубин. Порука: Избранные стихи и переводы. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2013.

 

 

Cборник известного переводчика и социолога замечателен включением стихотворений, написанных в 1968—1977 годах и никогда не печатавшихся прежде. Дубин с некоторой иронией говорит, что сейчас осознает себя скорее не их автором, а публикатором (тем более что публикаторская работа ему более чем привычна). Но ознакомление с давними стихами открывает многое в сегодняшнем переводчике — причины выбора тех или иных текстов, тех или иных слов, да и самого обращения к переводу.

В стихах Дубин говорит о гибели слова, которое «осыпалось вялой махровой сплетней, / стало навозным росчерком “Общепита”». Значит, слово должно быть восстановлено, так, чтобы звучали его полновесные образцы. Человек мал рядом с этими словами: «невдалеке стоЮ, но оклика не стОю». Но он в силах их услышать и воспроизвести. Часто в стихах Дубина встречается слово «работа» (к сожалению, вообще редкое у поэтов). Хотя Дубин и говорит, что задача хранения культуры его никогда не привлекала, реально его стихи эту задачу решают. Восстановление связи с Серебряным веком через учет опыта Арсения Тарковского («К волнениям спеша, / беспамятствует тело, / но ты еще, душа, / вернуться не успела») — и далее, с классикой. Может быть, эти стихи — попытка заглянуть за модерн с его неистовством гениев, часто не желавших замечать последствий этого неистовства. (В предисловии Дубин говорит о своих ранних стихах, связанных с гипер-эмоциональностью (и, видимо, декларативностью) группы СМОГ.) Но далее — отказ менять «скупую честь» на «жреческую спесь». (И впоследствии Дубин обратится к Китсу: «Кто здесь не запятнает красоту / Пустой мечтой иль гордостью упрямой?») Отказ от претензии на завершенность и окончательность. «Оставь мне эту сырость / несозданного». В стихах накапливается и возможность изобразительности посредством косвенной, ассоциативной речи. «Глина в мурашках. Литой базальт».

Человек, которому нет тридцати, пишет «старческое», «senilia», пытаясь проникнуть в мировосприятие старушки, перевести ее мир в свой. Дубин вспоминает фразу А. Гелескула: «Переводчик съедает поэта, а потом и человека». Но съедает ли — или открывает дополнительные возможности? Дубин и сам говорит в одной из статей о переводе как стратегии литературной инновации. Вообще любое слово — чужое, и надо переводить его себе. Да и кто может сегодня назвать себя поэтом, спрашивает Дубин вслед за Морисом Бланшо. У какого ненаивного человека язык повернется? А тот, кто перевел так много, может говорить переводами, как словами. Словарный запас у него достаточный.

Навстречу сложности мира. «Сам от себя спешу вслед за собою» (Хуан Боскан). У Густаво Адольфо Беккера — единство любящих («два пламени, охвативших / с двух разных сторон поленья») и их разъединенность в одновременном молчании, о котором оба сожалеют. Сон у Тристана Корбьера — одновременно паук тоски и первый поцелуй, укрытие и для нищего, и для грешника. Ироничный Рембо благодарит и кланяется за всех потерпевших кораблекрушение — и за настоящих мужчин, которые после этого тоже предстают потерпевшими крушение. Барочное возведение в степень, «желание желанья» у Хуана Боскана, ведет к «ночи ночи» Бланшо.

И у Боскана же — ощущение потери столь огромной, что непонятно, как после нее хоть что-то осталось. «Так чувства боль переносить устали, / Что изумляюсь, озирая дали: / Как суховей не выжег луговины?» Близость с любимой, о которой мечтаешь, оказывается страшной. «В какой холодея тоске / смотрю, помертвевший от боли, / как спишь у меня на руке» (Мигель Эрнандес). И потому, что близость человека ничего не означает, между людьми все равно остается бездна. И потому, что ни при какой близости не удастся защитить от удара ни любимую, ни себя. Эрнандес умер в 1942 году во франкистской тюрьме.

Человек сталкивается с замершим миром, где живы только боль и спокойная тоска по боли Антонио Мачадо:

 

В оцепененье площадь, черная и пустая,
и бесприютной тенью меряешь мостовую.
Пляшет вода на камне, плещет, не умолкая,
только ее и слышно в этой ночи — живую.

 

Сан Хуан де ла Крус помнит, что знает источник красоты и света, — но рефрен его стиха — «хоть мрак все гуще». Тема переведенных Дубиным песен Уильяма Блейка, Шелли — тоска, забытье под голос воспоминанья. Поэтому важная тема для Дубина — стойкость. В собственных стихах прорабатывается необходимость постоянной готовности к прощанью, потому что никто не знает, когда его позовут. Готовность к беде. Ощущение того, что жизнь уже прожита: свобода от зависимостей, в которые ставит жизнь. Таковы и выбираемые Дубиным поэты. «Вот так в Венеции таится / Безумный узник; ночь длинна, / А он скребет гвоздем в темнице / Неведомые письмена» — говорит француз Теофил Готье, и почти через столетие ему вторит аргентинец Альмафуэрте: «не сокрушайся, пережив крушенье, … изранен, бейся тем самозабвенней». Несмотря ни на что. Упорство. Нам оно понадобится в большом количестве. Человек, словно бечевщики, — снова и снова тянет тяжелую баржу, чтобы начать потом все сначала (Гюстав Кан).

Умирающий от туберкулеза Ежи Либерт и в год смерти продолжает «обучаться человеку». И Кавафиса привлекают катастрофы — и те, кто сохраняет в них стойкость. Византиец, развлекающий себя в ссылке писанием стихов на античный манер. Деметрий Сотер, сохраняющий верность своей стране, какой она должна быть, «и образ греческой земли, картину / любимых гаваней и городов» — а та Сирия, что предала его, «ему чужда, / она владение Баласа с Гераклидом». Сходна тень родины у Альмафуэрте:

 

Опять она чернеет надо мною,
как жуткий рой, бессмысленный и дикий,
скрижалей долга, что давно разбиты,
учителей добра, что безъязыки,
пророков, онемевших перед силой,
почетных лавров, увенчавших ката…

 

Дубин пишет, что начал учить польский для переводов Кшиштофа Камиля Бачин-ского. Бачинский писал в оккупированной Польше (война началась, когда ему было восемнадцать), и погиб во время Варшавского восстания. Этого он и желал в своих стихах: «дай хоть погибнуть человеком!» Там, где «режут хлеб гильотинами» — «приучайся к разлукам с продымленным ветром». Но он пишет и о том, как «луны сбегали ртутью / в кипящий тигель прибоя». Как любимая «застыла в пруду, а руки протянуты к небосводу». Дубин говорит, что «никогда не задавался страшным вопросом: «что станет с литературой?» Если уж она в ХХ веке творилась в таких местах, как Освенцим и ГУЛАГ, то ничего с ней не произойдет». Если нам досталось плохое время — надо с ним бороться, но одновременно не позволить ему отравить нашу жизнь до конца. Человек «из тучи с землею создан», ему «скитаться от грома к грому».

Есть мир надежного близкого, неяркий и прочный. Сын — без которого уход не имел бы значения. Детские вещи и книги. Друзья, с которыми не страшен зимний вихрь, — Мильтон и Петрарка. Природа (о пути через которую говорит Луис де Леон, о доме среди вьюнков и соек — Готье и Китс). Опора — любовь. «Вчерашних слов уже не соберу / Сегодня поутру / Но ты подскажешь, если позабуду» (Франсис Вьеле-Гриффен). И любовь к переменам. Прощания растят нас: «и пустота за спиною в дорогу погонит» (Р.М. Рильке). И ему отвечает Кавафис: «Собираясь на Итаку, / молись, чтобы дорога была долгой / и щедрой на события и опыт». В простоту детства человек не вернется, только вспоминает, «не зная, был ли счастлив / и я ли это был?» (Фернандо Пессоа). Конечно, не он, ведь пишет совсем другой, проплывший многое по дороге к Итаке.

Так что надоедлив колокольный звон, что гонит «под своды, где проклятья шлют, / Ждут сокрушений и грозят расплатой» (Китс). Поэт и так знает, что во тьме небытия вновь встанут цветы, что красота не померкнет. Религия лишь разобщает людей. Человек плачет о любимом отце — и одновременно вспоминает, что тот был «чудовищно сказать! — / жрецом в кумирне гнусного Сераписа» (Кавафис). С Богом человек встречается совсем иначе. «Тобою сотворен, тебя творю я / в себе, Создатель, жизнь тебе даруя, / что ты мне дал» (Антонио Мачадо). Стараясь выдержать тяжесть высокого. «Ты нагнал меня, горний всадник, / Сокрушил, подмял под копыта, / И, как дым с налетевшим вихрем, / Рухнул я, милосердьем сбитый» (Ежи Либерт).

Дубину близка энергия Джерарда Мэнли Хопкинса, понимающего, как сокол «гонит стиснутый вихрь под собой», вторжение скорости в «залежь дня». Сесар Вальехо, смотрящий, как

 

Забойщики покинули забой,
расправив кости завтрашних развалин,
подперли жизни грохотом смертей
и, до отметки выработав мозг,
закупорили голосами
каверну заглубляющейся штольни.

 

Не просто шахтеры, но люди, идущие вглубь. Сила в стихи приходит медленно — из «запретного и острого блаженства» (Кавафис), испытанного годы назад, когда человек смог открыться другому, пойти поперек всеобще одобряемому. Ежи Либерт напоминает, что «тот, кто сделал навеки выбор, перед выбором ежечасно» — и подтверждая верность выбранному пути, и перепроверяя его, и выбирая дорогу, которая вернее ведет к выбранной цели.

Перевод раскрывает связь. Испанская песенная лирика показывает истоки стихов Лорки.

Но за ним и опыт сюрреализма. «Только разве это луна? / Это лисица баров, / это японский петух, расклевавший себе глазницы, / тысячу раз пережеванная трава». А «Ненадежное уединение» Лорки перебрасывает мостик к Гонгоре:

 

Кругля слова из хрусталя и бриза,
безгласным хором отвечали рыбы
в увенчанном цветами Академе
под гулким сводом закипавшей страсти.

 

Рубен Дарио знает, что «человека склон за склоном / и все отвесней / ведут Хайям с Анакреоном / к последней бездне». Но, несмотря на это, «пока мы есть на свете, / пребудем, славя / красавиц, звезды и соцветья, / как чудо въяве». Ему вторит Юзеф Чехович: «загорелой рукой половинки окна разведя / нацеди себе дня как в стакан зуболомного сока». Дубин характеризует перевод как «движущее начало осмысленного существования». Это работа литературы в целом. В ярком и трудном мире.

 

Пора, которой нет прощенья
и от которой нет приюта, —
отчизна молодости лютой
и трудной старости рожденье.

 

(К.К. Бачинский)

 

Версия для печати