Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2013, 6

Антон Понизовский. Обращение в слух

Из Швейцарии с любовью?

Антон Понизовский. Обращение в слух. Роман. — Новый мир, 2013, №№ 1—2

 

Что-то меняется.

Не исполнилось и двадцати лет предсказаниям и пророчествам о тотальной смене

парадигмы в и вокруг отечественной словесности, а все помаленьку начинает возвращаться если и не на прежние круги, то к привычному для России положению вещей. Некоторое время после публикации моей “знаменской” статьи “Реализм как заключительная стадия постмодернизма” (1992, № 9) и мне казалось, что несколько поспешил с прогнозом. Но вот пошли манифесты “новых реалистов” (справедливости ради скажу, что писал несколько не о том), а главное — появились произведения, написанные в традиционном реалистическом стиле (пока, правда, нельзя сказать, что обогащенном достижениями предыдущих литературных периодов, в том числе и постмодернистского, как желалось бы), и оказалось, что многие из них вполне можно читать. Все шире поток авторов разных возрастов, стремящихся — несмотря на все интернеты и успехи книгоиздания — напечататься в “толстых” журналах (продолжающих существовать). Еще совсем-совсем недавно вопрос — возможно ли в наши дни литературное произведение, которое породило бы всеобщий интерес? — вызывал лишь улыбку или иронию: конечно — “Гарри Поттер”. А теперь вопросы-просьбы: “А вы читали “Город в долине” Макушинского? “Ключ” Натальи Громовой? Можно ли взять журнальные номера — почитать?” — слышишь все чаще. Сейчас вот спрашивают об “Обращении в слух”. Кто бы мог подумать еще несколько лет назад, что полуторасотстраничное повествование о беседе четырех русских на горном швейцарском курорте “насчет веры” — веры в Бога, в человека, в Россию — сможет заинтересовать такое количество самых разных (по возрасту, взглядам, профессиональной принадлежности) людей?

(Замечу в скобках, что пишу эту рецензию, когда уже выходит в свет книга, а к моменту ее (рецензии) опубликования на столах новинок в книжных магазинах окажутся, возможно, совсем другие издания. Но поскольку число читателей журнального варианта романа А. Понизовского будет несравненно большим (учитывая Интернет), чем книжного, обращаюсь именно к ним — являясь одним из них.)

Конечно, можно объяснить успех дебютного романа умелым педалированием популярных сейчас брендов — “Русские провалились между двумя огромными цивилизациями” — даже не между Европой и Азией, а “между цивилизацией будущего — и цивилизацией прошлого”; “не везет России на царей” и т.п. (цитаты эти уже разошлись по Интернету и снабжены соответствующими картинками, причем в последнем случае — отнюдь не портретами представителей династии Романовых). Можно объяснить и возросшим вниманием к вопросам религии, никогда не ослабевающим интересом к Достоевскому (о нем говорят в романе много) и, наконец, к проблеме, волнующей сейчас все большее количество людей: что же такое Россия, каково ее место на метафизической карте мира, каково ее будущее? Не думаю, что популярность романа вызвана в первую очередь “адскими” (по степени концентрации смертей, болей, страдания, унижения) монологами торговцев на рынке, деревенских женщин, солдат, фельдшеров, беженок, инвалидов — записанными (по роману) интервьюерами швейцарского профессора культурной антропологии Хааса, а на деле, как можно понять, самим автором и его коллегами в период его журналистской деятельности (эти записи — “рассказы от лица загадочной русской души” — слушают и комментируют герои романа в ходе своих теоретических диалогов-полилогов): подобного рода текстов.doc и изображений.doc сейчас много, предложение превышает спрос. Тут надо отметить, что большинство из включенных в роман “интервью” брались на рынке и в больнице. То есть в местах, порожденных либо духовным, если можно так выразиться, грехом человечества (ибо обмен товар — деньги с целью получения прибыли безусловно является таковым), либо физическим — грехом против собственной плоти (наказание в каждом индивидуальном случае может быть, конечно, не прямым). И тема теодицеи (главная, можно предположить, для этого романа и большинства его читателей): как Бог (если Он есть) допускает существование такого количества боли и зла, да еще в “богохранимой” (правда?) России, — выходит на первый план.

В своем кинообозрении в том же январском номере “Нового мира” постоянный автор журнала Н. Сиривля, объясняя всплеск религиозных настроений в обществе (румынском — но прямо проецируя все на Россию) пишет, что, “когда тоталитарное государство ушло из жизни <…> у людей возникла неодолимая потребность вручить кому-нибудь свою совесть, спихнуть на кого-то ответственность за свою и чужую жизнь”. Но так можно характеризовать лишь события полуторавековой-вековой давности, когда люди, забыв о Боге, действительно начали искать опору в различных идеях и политических лидерах, что и привело закономерно к торжеству материи, потребовавшему неисчислимых людских жертв. А сейчас происходит скорее то, о чем вспоминает первая из “рассказчиц” у Понизовского. Помните, как детей из одного детдома разбросали по разным другим интернатам, а потом к ним приехал их бывший директор Яков Гаврилович: “Всех нас, воспитанников своих, собрал… И вот мы пешком идем, ему все рассказываем, на всех жалуемся — как нас обидели, как нас не выслушали, как нам чего-то не помогли, — мы ему как отцу все рассказываем”. И каждый, конечно, рассказывает по-своему.

Подобных светлых мест в романе немало. Но большинство светлых мыслей вложены в уста протагониста, молодого ученого Федора, находящегося примерно в возрасте князя Мышкина, но не возвращающегося в Россию, как его литературный прототип, а остающегося в Швейцарии (не странно ли, кстати, что в произведении, где герои так много говорят о Достоевском и его восьми романах, ни разу не вспоминают единственный из них, написанный там же, в Швейцарии, — “Идиот”?). С его высказываниями очень часто хочется солидаризироваться, однако…

“До прозы ли, когда жизнь погибает”, — воскликнул недавно в интервью “НГ — Экслибрису” очень уважаемый мною критик В. Курбатов, хваля один из публицистических романов прошлого года. Но “художественность есть главное дело, ибо помогает выражению мысли выпуклостью картины и образа, тогда как без художественности, проводя лишь мысль, производим лишь скуку”, — писал Достоевский. В романе А. Понизовского двое старших собеседников из беседующей “четверки” — циники и скептики Дмитрий Белявский и его жена Анна — вышли более-менее реальными и узнаваемыми, но названный на первых страницах то уже закончившим аспирантуру молодым сотрудником профессора Хааса, то все еще студентом (невнимательность или прием?) Федор — образ неопределенный и зыбкий. Как он, уехавший из России в совсем юном возрасте и проживший последние шесть с половиной лет безвыездно в Швейцарии, стал столь убежденным и богословски просвещенным православно верующим и славянофилом? Ну хорошо, прочел много книг (подобно своему “предшественнику” Мышкину). Но возможно ли полюбить заочно? Нет ли в подобной любви чего-то искусственного?

В первой части автор довольно иронично говорит о взаимоотношениях Федора со словом. “Душевно неразвитый” “Федя <…> никогда и не умел общаться с другими людьми. В лучшем случае он был способен общаться с теми словами, которые произносили другие люди. Слова — и написанные, и сказанные — Федор принимал на веру”. Но в итоге Федор вроде бы оказывается победителем именно в словесной дуэли с Белявскими, объясняет глубинный смысл человеческих унижений и страданий и словами убеждает в своей любви четвертую участницу бесед “суровую девушку” Лелю (которая, кстати, уж совсем остается “Энигмой”-загадкой на заднем плане повествования, рождение их с Федором любви не удалось показать автору; изображение драмы идей ему явно нравится больше). А под конец, как апофеоз духовного становления Федора и Лели, они обращаются в слух. Готовясь услышать Слово? Хорошо бы, но — может, по моей читательской вине — ощущается во всем этом какая-то авторская ирония, невольно распространяющаяся и на действительно замечательные рассуждения Федора — о сущности страданий, о Достоевском, о России. И тут начинаешь понимать, почему же ни разу не вспоминают герои А. Понизовского об “Идиоте”. Убежденность князя Мышкина в том, что, если “хорошо поговорить” с людьми, они сразу все поймут, перестанут грешить и станут любить друг друга, “срабатывает” в Швейцарии, в случае с бедняжкой Мари и ее преследователями, но в России все оказывается намного сложнее, князь говорит все хуже и в конце концов замолкает навсегда. “Что вполне удовлетворяло в Италии, то оказалось не совсем пригодным в России” — предупреждает (якобы имея в виду лишь одежду) внимательного читателя на первой же странице Достоевский. Выдержали бы испытание Россией идеи Федора? Этот вопрос, судя по всему, находится за пределами интересов автора “Обращения в слух”.

Вообще же о Достоевском говорят здесь, повторюсь, много. На протяжении нескольких десятков страниц Дмитрий Белявский пытается “разоблачить” Достоевского: он-де был и тайным сладострастником-эротоманом (особенно возбуждали его страдания детей и поцелуи маленьких девочек), и вера его в Россию была беспочвенна, и любил он русский народ лишь по теориям психоанализа, когда любишь того, кого боишься: будучи на всю жизнь испуган убийством крестьянами своего отца, претворил испуг в восхищение. Цитаты подобраны достаточно виртуозно, видно, что автор хорошо потрудился за Белявского. Но если читатель не поленится проделать ту же работу, он убедится, что практически все цитаты, выдаваемые за мысли Достоевского, являются высказываниями его персонажей (не путать одно с другим учат на первом курсе филфака). В иных случаях Белявский цитирует весьма своеобразно. Вот одно из самых светлых мест довольно мрачного романа “Преступление и наказание”. Когда Раскольников оставляет все имевшиеся у него деньги семье раздавленного лошадьми бедняги Мармеладова, его догоняет на лестнице маленькая Полечка, с поручением от матери и “сестрицы Сони” узнать его имя и пригласить на поминки. Задыхаясь в безвоздушном пространстве после совершенного им убийства, Раскольников обращается к этому лучику света с вопросом: любит ли она “сестрицу Соню” и — будет она любить его, Раскольникова? Далее следует такой абзац:

“Вместо ответа он увидел приближающееся к нему личико девочки и пухленькие губки, наивно протянувшиеся поцеловать его. Вдруг тоненькие, как спички, ручки обхватили его крепко-крепко, голова склонилась к его плечу, и девочка тихо заплакала, прижимаясь лицом к нему все крепче и крепче”.

Белявский “есессно” (его словцо) цитирует лишь первые полторы фразы, делая акцент на слове “пухленькие”…

Ну и последнее: Достоевский, “крупнейший гипнотизер”, лишь “придумал” (и заставил многих поверить в свою выдумку) некое фантомное целое — русский народ, сохранивший в сердце своем Христов образ, в реальности же Россия — “пугало для всего мира, страна-пугало и народ-пугало”, а каждый отдельный представитель народа — мурло и быдло, пьяница или насильник. (Точка зрения неизбежная для тех, кто не умеет — как умел Достоевский — услышать другую душу как свою.) Сегодня подобное мнение часто высказывают солидные профессора (ну, может, избегая таких резких слов) перед миллионной телеаудиторией. Профессорам этим (а не Белявскому, конечно) хотелось бы задать один простой вопрос: кто же создал, обустроил и защитил на протяжении веков (да и вот совсем недавно, дав возможность этим профессорам появиться на свет) огромное государство? Тот самый “провалившийся между”? Но таких вопросов ни по поводу Достоевского, ни по поводу русского народа умный Федя Белявскому не задает.

А у меня напоследок возникли два вопроса уже к самому себе (и это не плюс А. Понизовскому — то, что их именно два). Первый из них тот, который предстоит решить автору любого произведения, ставящего проблему теодицеи (а число таких произведений увеличивается и будет увеличиваться в новой России). Как в тиши кабинета, и даже за столом на кухне, писать о глубинном смысле зашкаливающих, превосходящих все пределы человеческих болей и страданий так, чтобы с этим ты мог без зазрения совести обратиться к людям, постоянно в такой боли и таком страдании живущим?

И второй, совсем уж бестактный вопрос: а вдруг для него, для автора “Обращения в слух”, все, о чем говорилось выше, — всего лишь игра?

Карен Степанян

 

Версия для печати