Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2013, 5

М.Л. Гаспаров. Филология как нравственность. Статьи, интервью, заметки. О прошлом и будущем. Об интеллигенции. О культуре. О школе. О жизни

Составление: А.М. Зотова

Культура — вширь и вглубь

М.Л. Гаспаров. Филология как нравственность. Статьи, интервью, заметки. О прошлом и будущем. Об интеллигенции. О культуре. О школе. О жизни. Составление: А.М. Зотова. — М.: Фортуна ЭЛ, 2012.

Составитель сборника А.М. Зотова озаглавила его по самой известной научно-публицистической статье академика М.Л. Гаспарова (1935—2005), но ее же рубрикация длинного подзаголовка, далеко не полностью охватывающая содержание книги, дает понять, что речь в ней отнюдь не только о филологии и истории. Тут и философия, и политика, включая “национальный вопрос”, и соотношение науки и искусства (шире — исследования и творчества), и популяризация культуры прошлого, в том числе переводы и пересказы произведений, и многое другое (итог — “О жизни”). Профессионально Гаспаров был античником и стиховедом, то есть представлял не самые легкие для неспециалиста дисциплины, впрочем, умея писать просто о сложном. А все опубликованные высказывания Михаила Леоновича — в статьях, интервью, записных книжках, письмах — говорят о нем как об универсальном мыслителе, едва ли не самом разностороннем гуманитарии нашего времени, и представляют огромный интерес для читателей любого культурного уровня и интеллекта. Издательство прогадало, ограничив тираж сборника 3000 экземпляров. Умных людей у нас, право, больше.

Часть вошедших в книгу статей и интервью была включена автором в знаменитые “Записи и выписки” (2000), но большинство из них собрано здесь впервые. Даты под ними стоят (с 1989 по 2005 год), однако хронология не соблюдена, поскольку не очень важна. Гаспаров не был конъюнктурщиком, отличался устойчивостью мнений, видно, что хотел донести их до многих.

В статье “Прошлое для будущего” говорится: “На протяжении нескольких поколений нам изображали наше отечество по классической формуле графа Бенкендорфа (только без ссылок на источник): прошлое России исключительно, настоящее — великолепно, будущее — неописуемо”. Сейчас доверие к двум последним частям формулы сильно поколебалось, зато к первой скорее укрепилось. “Нашему естественному сыновнему уважению к прошлому велено обратиться в умиленное обожание”. Сыновнее уважение великого знатока прошлого действительно не в пример естественнее, чем позиция тех, кто велел умиляться.

Приводятся факты как крупнейшего, так вроде бы и не очень значительного масштаба, например, в статье “Интеллигенция и революция” (“Примечание историческое”): “Петровская Россия чувствовала себя культурной колонией Германии, а Германия — культурной колонией Франции, а двумя веками раньше Франция чувствовала себя колонией ренессансной Италии, а ренессансная Италия — античного Рима, а Рим — завоеванной им Греции. Как потом … нововоспринятое просвещение проникало сверху вниз, это уже было делом кнута или пряника: Петр I загонял недорослей в навигацкие школы силой и штрафами, а Александр II загонял мужиков в церковно-приходские школы, суля грамотным укороченный срок солдатской службы”. Понятно, в последнем случае подразумевается пореформенное время. Раньше, окончив училище, можно было избавиться от крепостной зависимости, царизм вопреки интересам помещиков давал крестьянским детям такое право. Только не оказывалось среди них Ломоносовых: им легче было на барина землю пахать, чем головку напрягать. Этому тоже нужно умиляться?

Аморфная и нерасчлененная власть, хоть в принципе и была за просвещение, “требовала не специалистов-интеллектуалов, а универсалов: при Петре — таких людей, как Татищев и Нартов, при большевиках — таких комиссаров, которых легко перебрасывали из ЧК в НКПС, в промежутках — николаевских и александровских генералов, которых назначали командовать финансами, и никто не удивлялся. Зеркалом такой русской власти и оказалась русская оппозиция на все руки, роль которой пришлось взять на себя интеллигенции”. Интеллигенция (этому слову и понятию посвящена отдельная статья) возникла в буржуазную эпоху, но не сохранилась с ее восстановлением: в 1998 году Гаспаров сказал, что, вероятно, кончается “эпоха русской интеллигенции образца XIX века, которая одна работала и за искусство, и за философию, и за политику”. Целей же своих она не достигла. Чехов надеялся, что если наследующие ему люди из низов “будут вести себя, как он, то постепенно просвещение и чувство человеческого достоинства распространятся на весь народ — по трезвой чеховской прикидке, лет через двести. <…> А если чеховские двухсотлетние сроки окажутся нереальны, то это потому, что России все время приходится торопиться, нагоняя Запад, — приходится двигаться прыжками через ступеньку, на каждом прыжке рискуя сорваться в революцию”.

О русской революции Гаспаров не распространялся, но, видимо, понимал ее глубже, чем тот, кто считал себя главным специалистом в этом вопросе, — относясь к нему отнюдь не высокомерно, тем более не злобно, хотя и не прощал ему слово “образованщина” (без “образованщины”, то есть просветительства, “ни в России, ни в Африке — нигде ничего не получится”). “А мне Солженицына жалко, — сказано для себя, в записной книжке. — Я видел по телевизору интервью с ним после его возвращения в Москву — он держался живо, взволнованно, совсем не как учитель и пророк, и был даже привлекателен. Но передовые люди не будут его слушать, а реакционеры будут объявлять его своим — зачем ему это? “Один день Ивана Денисовича” — рассказ гениальный, “Архипелаг Гулаг” — подвиг; но все, что он пишет про историю русской революции, с художественной стороны (мне кажется) посредственно, а с научной — наивно”. И прогноз, и оценки ученого (стиховеда и античника!), думается, трудно оспорить. Он умел в нескольких словах выделить главное у самых гениальных прозаиков. Еще одна запись: “Пожалуй, про себя я чаще сравниваю Булгакова не с Мандельштамом, а с Платоновым. Стиль Булгакова я люблю больше, но душевно Платонов мне ближе. Революция ужасна у обоих, но Платонов не ненавидит ее оголтелых героев, а жалеет их; а Булгаков ненавидит, и ненавидит со вкусом и наслаждением. А я не люблю тех, кто упивается ненавистью. От этого бывает очень дурная инерция бесконечного взаимоистребления”. Знал бы Солженицын, что умнейший из читателей жалеет его, умствующего ненавистника революционеров, так же, как придурковатых революционеров Платонова!

Вместе с тем этот противник ненависти мог весьма язвительно охарактеризовать свою современность. Вот еще несколько примеров из записных книжек. “Демократия: волки сыты, а овец не спрашивают”. “Выборы. А что выборы? Выбирать-то будем между одним хреном и несколькими редьками”. “В начале перестройки главной радостью была мысль: “Как много у нас, оказывается, есть политиков!” А теперь, глядя на общую борьбу, мучишься мыслию: как мало у нас политиков для такого большого народа”. “Жириновский не так страшен, как многие думают: скорее, он демагог и пустослов, и движет им не программа, а личное тщеславие. Но когда так много измученного народа готовы пойти навстречу любым демагогическим обещаниям, это страшно и опасно. Я не экономист, я не знаю, как спасать Россию; но я филолог, мое дело — слово, я понимаю, как важно говорить с людьми на понятном им языке, и мне больно видеть, что этого никто, кроме Жириновского, не умеет. Старой, сталинской технике пропаганды разучились, а новой, демократической не научились”. Но автор столь горьких строк не был угрюмым брюзгой. Видя в прошлом и в настоящем больше, чем другие, он и остроумен был, и относился к современности поистине философски. В 1990 году (“О пользе литературы”) он говорил, что представляет себе “эпохи без иллюзий: все были ужасны. К нынешней, — уточнял Михаил Леонович, — я по крайней мере привык, в ней бы и предпочел остаться”. В действительности всего через год наступила новая эпоха. Гаспаров ее такой не предвидел. Он смотрел гораздо дальше и был гораздо шире национального эгоизма (одно из наиболее неприемлемых для него понятий): “Апостол Павел… сказал, что нет ни эллина, ни иудея. А Карл Маркс сказал: “Пролетарии всех стран <,> соединяйтесь!” Христианство идет к своей цели две тысячи лет, марксизм — полтораста, и оба — безуспешно. Но идеал — впереди, практическая его насущность все очевиднее, и человечество его достигнет — или перестанет существовать”. Вслед за Чеховым и Гаспаровым хотелось бы верить, что когда-нибудь достигнет.

Изучая и пропагандируя прошлое в его по возможности точном постижении, Михаил Леонович, получивший широкое признание лишь в последние полтора десятка лет своей жизни, сознательно работал на будущее. Дважды напомнив, что понятие вкуса было, по сути, главным еще в эстетике XVIII века, а теперь забыто, заявив, что “единство вкусов не раз оплачивало общество не меньше, чем, например, единство веры”, он констатировал без паники: “Литература перестала быть объединяющей и стала разобщающей: ахматовский литприхожанин не понимает цветаевского, а сурковский — обоих. Вместо нее объединяющей становится критика, филология, служба взаимопонимания. В беседах мы спорим на самом деле не о Шекспире, а о книгах о Шекспире”. Уж во всяком случае, книга М.М. Бахтина о Рабле сейчас популярнее и больше дает читателю, чем сам Рабле, который вообще лишь благодаря исследователю в XX веке стал предметом живого восприятия. Равным образом Гаспаров, помимо всего прочего великолепный стилист, сейчас интереснее и полезнее едва ли не любого здравствующего писателя. А о Бахтине, против идеализации которого как исследователя он выступал, в интервью 1989 года было сказано: “…если бы я уже в те годы читал его работы, опубликованные позднее, то, конечно, выражался бы осторожнее, мне в Бахтина и теперь трудно войти: я недостаточно чувствую его душевный склад. Но сам факт устремления замечательного ученого в будущее, который в 20-е годы объединял и Бахтина, и его современников-оппонентов, мне остается близок…” Им и объясняется “неприязнь Бахтина к устоявшимся формам словесности, его горячий интерес к тем становящимся, еще не утвердившим себя формам, которые он называл романом…” Понятно, почему и Гаспаров не мог ограничить свои научные интересы ни античностью, ни какими-либо “устоявшимися формами”.

Филология для него — не просто лингвистика и литературоведение, а “служба взаимопонимания”, преодоление автономности сознаний. Правда, это относится также к другим наукам. Вряд ли абсолютно справедлив, но может оказаться очень действенным афоризм 2000 года (который отражает противопоставление науки, познающей объекты в их неприкосновенности, и творчества, преобразующего их, порождающего нечто новое): “Вероятно, все искусства учат человека самоутверждаться, а все науки — не заноситься”. Гаспаров-то точно никогда не заносился, со всеми был прост, для всех доступен, а только что приведенный блестящий афоризм заключил в скобки как якобы незначительно дополняющий уже сделанное дополнение к сказанному другим ученым (“Ю.М. Лотман сказал: филология нравственна, потому что учит нас не соблазняться легкими путями мысли. Я бы добавил: нравственны в филологии не только ее путь, но и ее цель — она отучает человека от духовного эгоцентризма”. Не могут понять те, кто сейчас искореняет филологию в школе, да и во всей общественной жизни, насколько безнравственным делом они занимаются!). В себе самом Гаспаров благополучнейше соединял теоретически противопоставлявшиеся научное и творческое начала. “Слово — это мысль, любовь к слову — это чувство” (некролог С.С. Аверинцева, 2004). Но ведь наука филология и есть любовь к слову. “Филолог — этимологически — это тот, кто любит ВСЯКОЕ слово” (интервью 1996 года “Прогресс количественный, а не качественный”). Пятью годами раньше в письме: “Я научил себя заинтересовываться и тем, чего не хочется,— это помогало работать”. О чем тут говорится, о мысли или о чувстве? И расторжимы ли они в понятии “нравственность”? Наконец, в некрологе Гаспаров объединяет свою мысль — она же чувство — и цитируемую аверинцевскую: “Избегать рациональности, избегать рефлексии — значит отдаляться от взаимопонимания: иррационализм опасен. “Нынче в обществе нарастает нелюбовь к двум вещам: к логике и к ближнему своему” — это вещи взаимосвязанные”.

Что Гаспаров не противопоставлял, так это высокую и массовую культуру, относился к последней положительно, отмечал уравнивание той и другой со временем (одинаково изучают Гомера и такой “ширпотреб”, как античные эпиграммы или “Дафнис и Хлоя”), осуществленный переход “сверху” “вниз” или желательность такого перехода. Правда, культура низов обеспечивает обществу стабильность, замкнутость, культура верхов — динамичность, интернациональность; одна распространяется вширь, другая — вглубь; первая может жить прошлым веком, вторая — будущим. Но так продолжается не всегда. “Наши внуки будут ценить нынешние эстрадные песенки наравне со стихами Бродского, как мы ценим наравне Пушкина и протопопа Аввакума — а ведь это тоже взаимоисключающие культурные явления”.

Гаспаров упорно выступал за комментарий нового типа, смысловой, интерпретирующий, а не только объясняющий фактическую сторону произведений прошлого, но и за их приближение к новому, неискушенному читателю — адаптированный и сокращенный пересказ. Больше всего в этом отношении повезло античным мифам; Гаспаров считал, что даже и сокращенные во много раз для детей пересказы “Гаргантюа и Пантагрюэля” или “Отверженных” полезнее полных и точных переводов. Как долг перед обществом он воспринимал написание своей “Занимательной Греции” (насколько занимательной, настолько и замечательной). “И я очень хотел бы, — признавался он в предсмертной статье “Историзм, массовая культура и наш завтрашний день”, — чтобы кто-нибудь помог мне привести в связь мои собственные представления о других областях мировой культуры — например, написал бы книгу “Занимательный ислам” или “Занимательный Китай”. Или даже о моей собственной европейской культуре написал бы так, чтобы политические и экономические теории нашли в ней осмысленное место рядом с литературой и искусством, а военное дело рядом с модой”. Школа не справляется с возрастающим объемом информации, поэтому так нужны научно-популярные книги. Учитель же, считал Гаспаров, “должен знать все школьные предметы в объеме программы-минимум и свой собственный — в таком объеме, чтобы он мог его преподавать”. Если знания удастся интегрировать, “учителя-предметники схватятся за голову и начнут оплакивать участь своих наук. Но сокращение объемов знания окупится связностью знаний”. Так заботился о школе человек, более кого бы то ни было достойный звания академика.

Трудно остановиться. Перед тем как засесть за рецензию, сделал выписки из 280-страничной книжки уменьшенного формата, заранее зная, что использую лишь небольшую их часть. Не использовал, пожалуй, и пятидесятой доли, даже не перечислил всех основных затронутых в книжке проблем. И хотя подобает заканчивать статью или рецензию своей мыслью, а не чужой, в данном случае без еще одной цитаты не обойтись: “Мы познаем прошлое только для того, чтобы строить будущее”. Жизнь М.Л. Гаспарова — в прошлом. Его наследие — это и наше настоящее, и наше будущее.

Сергей Кормилов

Версия для печати