Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2012, 9

Диски безнадежностей

Об авторе | Виктор Соснора — поэт, прозаик. Родился в 1936 году. Стихи публикует с 1960 года. Автор двадцати двух книг стихов и девятнадцати книг прозы. Лауреат Довлатовской премии (1998), премии им. Аполлона Григорьева (1999; за сборник “Куда пошел? И где окно?”), премии “Северная Пальмира” (2001), премии Андрея Белого (2004; в номинации “За заслуги перед литературой”) и Российской национальной премии “Поэт” (2011). В журнале “Знамя” печатается впервые.


Журнальный вариант.


Виктор Соснора

Диски безнадежностей

Корабль блещет кусочками. Вылавливают трупы: у всех матросов запаянные рты, сросшиеся. О зашитых ртах у матросов рассказывал адмирал Канарис, — судно дает течь, крен, тонет, вымпелы, командуют “Наверх по местам!”, а никого нет. Спускаются в трюмы, а там умирают матросы с зашитыми ртами. Швы на губах суровыми нитками, рты зашиты без движений, глаза открыты, кладут медяки на глаза, и монеты уходят в прорези, как в копилки.

Палимпсест

Пергамент — телячья кожа (бычья, коровья, воловья), на нем пишут поэты древности, он крепкий, но тексты портятся — тратятся молью, едятся мышью, червь точит, жучок сосет.

Через энные тысячи лет я беру книгу и, листая, очищаю от плесени, остаются литеры, строки, а и даже страницы драгоценного текста. Я выскабливаю пергамент, оставляю, а не трогаю фрагменты, они и есть “тема” и мотив книги. И я вписываю в пустые места свои слова. Реанимирую. А на самом деле я, писец другого века, пишу свою, новую книгу на старом пергаменте. И такой способ называется “палимпсест”.

Сюжет в мире 1: путешествие, или хадж, — как в каком языке; выход из дома и возвращение. А что по или в Пути — инкрустации, художества.

К прямым палимпсестам я отнес бы выскобленного Гомера в поэме Вергилия “Энеида”; “Дон Кихот”, “Тысяча и одна ночь”, “Библия”, индийский да и любой “народный” эпос. Скажем, ближе к нам — Гамлет, Вечный Жид, “Гаргантюа и Пантагрюэль”, “Тиль Уленшпигель”, Фауст, Мертвые души, Летучий голландец.

“Смена поколений” в искусстве — пусть вдохновляются землекопы и солдаты, или ж семьи парной любви. У них семена. Да и то, как сказать бы, ведь твой сын — палимпсест отца.

Сюжет в мире 1: жизнь — смерть, а тире между ними — это и есть палимпсест, Мой Круг.

Я уже писал в книге “День Будды”, опубликованной только в Германии в 1979 г., а написанной в 68-м, поэтому процитирую русским: “Что современность? Ее не существует. Все, что произошло секунду назад, уже такая глубокая история, как и история бронтозавров или халдейских чисел”.

Больше на авторитеты ссылок (риторических) не будет.

Кто попал в Мой Круг, не вырвется из него, тут уместен Гоголь с Хомой Брутом. Я (Хома) встаю и очерчиваю вокруг себя — Круг. Я должен отпеть панночку (ведьму) и пою псалтырь, выполняю божественный долг. Стою, пою и пою. Мне ничего не нужно из материального мира, кроме бутылки горилки; она у ноги.

Бьет полночь. Крышка гроба открывается, и панночка встает и летает по Кругу в гробу. Объективность выхода, поэтики: один стоит и поет, а вторая летает, пугает. А ведь он поет в ее пользу, ей — ему так кажется.

Сцена вторая: те же, и еще являются нечистые силы — летучие мыши, рогатые черти, они не поют, а визжат, имитируя песнь, а панночка, оскаленная, выходит не только из гроба, но и из себя. Они плотнее смыкаются вокруг Хомы, грозя крыльями, шлепая, треща ими. Чтоб не пел. Поет петух, друг зари, свежее существо. Все исчезают, а Хома уже не тот; седой.

Страшась, дрожа жилами, но воодушевившись горилкой, Хома все ж встает в третий раз. Поет. Ведь сила его магического круга только в том, что он невидим и нечисть не может преступить черту, чтоб убить его.

И врываются — в щели, из-подполу, с крыши, разбивают окна, мечутся во главе с панночкой, рычат, гудят, свистят, улюлюкают, бомбардируя черту, да еще и ультразвук летучих мышей, сверлящий мозг, клыки, рога, копыта, свиные рыла.

Вампиры и пр., пр. — вся эта миллиардная армия Ада кружится с немыслимой скоростью и громом, как кроваво-красный калейдоскоп. Но и среди этих штук Хома все ж поет, полуобморочный, от ужаса; и не может его одолеть вселенское войско.

Но вот появляется Император Ада — Вий. Двери Церкви ему открыты, — вот оно что! Но и он не видит Хому. Его глаза закрывают веки, громадные, до пола.

— Поднимите мне веки! — приказывает Вий. Поднимают. Появляются глаза, как фиолетовые шары, хрустальные.

— Вот он! — кричит Вий, указывая на Хому. Нечисть кидается.

Когда поет петух, приходят люди: Хома мертв, Церковь разрушена изнутри, изгажена. Но певец допел то, что надо, очистил себя и панночку от нечисти, и она стала достойна земли. Ее хоронят, как святую. А его?

Пока Гоголь был в Риме, он пел, недосягаем. Зачем он вернулся в свой Круг, кишащий ненавистью, материальный, этот Рыцарь Печального Образа, этот Хома?

— Вот он! — закричали миллионы виев. И все ж он допел свои “Письма”.

* * *

Страх перед тобою был равен страху перед А-бомбой. Твой дар — что взрыв и лучевая болезнь биллионам листателей книг. Не допустют.

Зубы подламываются и царапают язык, язвы, наждачные, потом дым, запускаемый в рот с никотином, отсюда язвительность. Если б скинулись президенты 19 стран НАТО и вставили мне, ввинтили, новые зубы, я б снисходительнее писал о Властях, но ведь это сантименты, не скинутся, м.б., королева-рисовальщица Маргарита, тоже курящая и рисует — возьмет на себя смелость, ну хоть тайно, без газетной шумихи, вызовет меня в Данию и вставит зубы рукой маршала двора, или он сам ввинтит, в чулане? Может быть, могло бы, но за ними следит Интернет и нет отваги. Они ж и Шекспиру не вставили зубы, и он умер от анемии. Что Шекспир, если их принц Гамлет шепелявил, сардонически. Хотя… она ведь читала мою книгу о королях. Ну, читала, ну, сдала в королевскую библиотеку, где один читатель на всю Данию — Евгений Зенин из Ташкента, датский подданный с 1111-го года, химико-живописец. Эту страницу надо б спрятать в подпол, если нет — кто здесь прочитает, выбьет остатки, лучше обломки корабля во рту, чем раны и беззубое едение каш, ячменных — потом. И все ж королева могла б рискнуть и для спасения собственной души достоинств, да и для истории.

Вера в себя: тупость. Воля: тупое упрямство. Опять у врача, нежную кровь промокашкой снимает. Жечь еще будут, бедуин, Фома нервирующий.

Все ж ошибка философов — дробление энергии на веру, волю, судьбу, свободу воли, императивы и пр.пр. Общественное поведение — дрессировка с пелен, возможно. Но дрессировка веры, воли и даже мускулов — нет. То есть да, но до черты возможности, а она очень низкая. Дальше никто не может, и идет обратный ход: дряблость, безволие и пр. И только у некоторых, т.е. у энергии — дрессировка с детства, — толчок, а потом он уже набирает скорость и силу. Т.е. все это, как и остальное, — врожденное, кишки, и сердце, и печень, дар и алк. и остановка их (и не их) — тоже. Или без остановки. Как способность любить с эротикой или без — тоже. Интересно с деятелями искусств, и графомания, и аграфия — врожденное. Скорее, это не самоутверждение, а самозащита. 1-й цикл: жизнь в себе, потребности знания методов, страсть к чтению, своя, т.е. страсть к вариантам жизни в себе. Нарциссизм высшего качества, без отдачи, страх славы, хоть и мечта о ней, и самоубийство, как логичный выход в себя, последний шаг к себе. Таких мало, техничных. За обозримые часы двуногих мы видим таких только три особи: Аттис, Будда, Христос. Только эти Три понимают, что надежда расслабляет, барабан, туго натянутый, жестко, и не оставляли себе ни малейшей, уходя из бытия в память абстракций, в абсолют безнадежностей, где им равны все неги поэтики. Искусство же, делание руками — это как перевод с самого себя, неважно в чем: в живописи, в танце, в стихах, в романах, в музыке — рассредоточение.

Яркий пример, открытый: Набоков. Его английская Лолита, конечно же, претендовала на публику, но текст — нет. А вот его перевод самого себя на русский текст — ну да, неплохо, но не лучше высшей категории переводчика, и это не факт русской поэтики, а перевод. В русском языке никакой Лолиты нет, останки, калька эротики. Или антиэротики, что одно и то же, если названо, ведь это притча, и перенос на бумагу сексуальной дрожи в любом варианте — видения, но не эрос. У Набокова не хватило юмора не воскрешать себя на чужом уже ему русском языке — вторично, победило тщеславие, непомерное, надежда. Результат — патология книги, и вместо реанимации — вторичная препарация трупа.

И это еще не конец. Конец: третий цикл. Когда художник полностью отказывается от себя и работает только на публику. Публика — безусловно нужное возбуждение, но можно ведь соблюдать и свой стержень. Ничего подобного (похожего). Все перечисленные мной писатели имели второй цикл и не имели первого, они окунались в иные и не нужные сферы, — растворение в людях, их целью становится Мировая слава, Пантеон и т.д. Получает. И вычеркивается из списков тех, кто это знает. Он становится, собственно говоря, не художником, а политическим и моральным фетишем, как бы художественно ни писал. Он становится на колени (гордо, конечно), и все снизу доверху кидают ему монеты в чемоданы. Это изумляет, но закономерно. Он стал “свой”.

Почему Европа полна антисемитизма? Европа никогда не была самостоятельной, ни одна страна. Они не сумели написать себе убедительной религии. Поэтому латинизация, а потом христианство. Это не “еврейский элемент”, а фундамент европейской цивилизации. Легко догадаться, что за 1000 лет (скажем так) каждое новое поколение воспитывалось на Библии, принудительно. Без веры в иудейскую религию, какой бы конфессией она ни была представлена, ни один европеец не мог и еще не может сделать свою жизнь сносной, уж не говоря о карьере. За 1000 лет все до одного европейцы стали иудеями больше, чем евреи. Потому что сильные движения против Библии мы наблюдаем только у евреев, или же гибридов (неоплатоники, среди них даже император уже христианского мира — Юлиан), но не у представителей “чистых” рас. Все ж нужно помнить, что св. Павел был и остается Савлом. Их множество в королевских и других группах власти — и сейчас. А крупные уничтожения (физические), и это надо запомнить, — программировали евреи или же гибриды — Орден иезуитов, Крестовые походы, Мальтийский орден, Ленин, Гитлер. У всех этих гибридов с евреями был общий план уничтожения евреев. И пока существуют конфессии Библии, антисемитизм со всеми последствиями будет. Страх перед евреями громаден, и если вдруг его снять, то за душой у 1 млрд 200 млн христиан просто ничего не останется. Перенос страха на мусульман, буддистов, синтоистов и пр. ничего не дал, не страшны, с ними братаются, скажем, православная Россия, и совсем чужие. С евреями бывало все, но не братанье. Петр Первый, крайне и личностно заинтересованный в братании и с ними, получил от раввинов решительное “нет” — от них. Даже добрейший Франц-Иосиф, буквально затопивший евреев — привилегиями, приставками “барон-фон-Розенталь”, тоже получил “нет”. Ввод евреев в парламенты и правительства всех стран, звания им сэров, пэров, лордов и пр., уклончивые комплименты — “это ж банкиры, а не евреи”, эти Ротшильды, Вандербильды и пр., не меняют ситуацию. “Изменники” те, кто ввел, а кого ввели, в решительный момент говорят “нет”. Ведь, в сущности, открытие Второго фронта — нажим банкирских домов мира: открылись глаза на лагеря уничтожения.

* * *

Нельзя обрабатывать рисунок, а быть ему, как есть. Со всеми “грехами импровизации” и мизерными моментами “достоинств”. Но для этого нужен большой физический тренинг, иначе через час-два — снимай ноги и спи, как желудь, дубовый. Ну и что ж, почему нет? Все равно ценнее частица, чем целое. Как будто стройное тело может жить, если изъять частицу, луковку, эндокринную?

От чтения газет (тут) и переводных книг я вдруг записал тем же стилем. Стилем!!!

* * *

Философия древних — поэтика, ритмика, образный музыкальный контрапункт. Сразу же по смерти Платона, в первых же некрологах его называют любимцем всех 9 Муз. А он сжег стихи в юности, а ритмизировал образы прозы в Тимее и Критии. И это и есть его настоящие поэмы, а не мысли. Беглое чтение его “социальной” книги “Государство” приводит к парадоксу: Платон изгоняет из государства, мифического, поэтического, — в первую очередь поэтов и философов. Во-первых, тут стоит не “и”, а дефис, во-вторых, не сказанных, а имитаторов их, а поэтов-философов ставит во главе государства.

Мне лень перечислять авторов, но и в Вавилоне, и в Египте, и в Греции так и было, все цари, математики, жрецы, пророки, пифии, сивиллы, и даже естествознатели, все, что написано в древности, — это поэмы. Не только книги царя Экклесиаста или Соломона написаны стихами, но и таблицы синусов у индусов. Отец истории Геродот написал поэму о древнем мире, и Гесиод историю мира еще более древнего — в стихах. Это значит, что в первую очередь ценились мифологемы, а не жизнь, или быт, называй как придется. Греки, персы и римляне, идя в бой (на смерть), пели пеан. Моисей с его горящими кустами и голосами с Неба был поэтом. Будда был математиком, великим, и диктовал сутры в стихах. Христос — поэт. Магомет — тоже. Визири при халифах — астрологи, поэты. Еще великолепные армии Чингисхана поэтичны. И на них чистая зона астральной и эзотерической поэтики кончается, и начинается не звездная, а техногенная, распределительная, и чудовищная, бессмысленная война за пищу и пр. наслаждения. Космогонии закончены, начинается период религий, переводных книг, искаженных в угоду каждому региону. Начинается царство нищих, а то есть полное, а не провиденческое бытие, кнут и пряник. Армии древних богов свергнуты, и высыпают на сцену громкоговорители, не терпящие диалогов, приказывающие именем какого-то сомнительного Бога, из их же среды, но обуянного Манией Величия. Если в древних храмах стояли прямо, не склоняя голову, то вот уж два тысячелетия люди религий стоят на коленях.

Это бы ничего, но ужас в том, что, стоя не коленях, они идентифицируют себя со своими богами, не важно, выдумки эти боги или же лицо власти, и каждый мнит себя небесным жителем, и Мания Величия этих несокрушима. Но такого рода психоз приводит всегда к преждевременной гибели, до вмешательства космических сил.

* * *

Не двигаться с ног и скрип тормозов в коленях,

 

трубы, со стеклами, увеличенными на небо наводи.

 

Усталость металла в самолетостроении, ему предназначено летать столько-то, а его поднимают и поднимают в воздух, и он летит на всех болтах и гайках, ни скрипа, ни вздоха, а ведь он может разбиться о что угодно, о молнию, о птицу, о пух одуванчиков, и опять кладут на медико-хирургический стол, — ни одной поломки, цел, как новенький, полон сил. И опять пилотаж, и вдруг вмиг он срывается с линии и падает вниз головой, без искр, разбит, устал металл.

В поэтике срок 22—27—37, на все три числа плюс-минус 1—3—5. И вот они пишут и пишут, имитируя юный полет, не понимая, что их крылышки уж не перовые, а полиэтиленовая пленка, и в нее ввинчены болты и гайки, что их кровь лимфоденитна, а голос вставной. Они кодируют себя уж не на высоты, а на общественные рукоплескания, получают их и умирают своей смертью, от счастья, нобелиатные, академические, премиальные.

Во всей мировой истории известны только три аномалии второго дыхания: Платон — 81 год, поэмы “Тимей” и “Критий”; и Джонатан Свифт, поэма о Гулливере. Эту книгу Свифт написал в 60 лет, а в 61 это уже был полный Альцгеймер.

 

Гомер не слепец, не нищий, не кифаред, не старец. На предлагаемом бюсте мы видим древнегреческое (?) лицо, лет 40, старит борода. Голова — это мифологема, условность. А закрыты веки (каменные), так многие тысячи лет копировали портреты с посмертных масок, гипс (глину?) на открытые глаза не наложишь, а открывать глаза у копии — святотатство. Читая тексты, мы видим поэта многоцветноглазого, с тонким слухом и вибрирующим ритмом, он знал астрологию, геометрию, цветы, как садовник, виды оружия, как офицер или царь, мореплавание, восточные эзотерические учения, и естествознание, и мифологию, генеалогию богов и героев, географию, минералогию, климаты. Обе поэмы написаны не годы, а одним духом в 27 лет. Поэтика Мира — это Гомер, и все вдохновенные после него, так, племенные, фрагментарны, скоблят его шкуру, чтоб заголосить, а пишут мяуканье.

Взрыв Новой Звезды, когда б это ни было, — не явление ритмики, а осколки Вселенной, а уж если принимаются красные карликовые звезды, то в телескопы, но и они мнимы. А наш “Слепец” зрим.

О числах

Св. Августин пишет:

“Рассмотрим небо, землю и море, и все, что в них и над ними светит, или вниз улетает, ползает и плавает, — все имеет форму, п.ч. все пронизано числом. Отними у них число, и они превратятся в ничто. Они имеют бытие постольку, поскольку пронизаны числом. И все художники, создающие телесные образы, имеют в своем искусстве числа, в соответствии с к-рыми они создают свои произведения, и до тех пор, пока они двигают своими руками и инструментами, формируя произведения, пока то, что создается снаружи, не будет казаться правильным в свете сияющих внутри чисел и пока через посредство чувства оно не понравится внутреннему судье, который рассматривает высшие числа. Так, спрашивается, кто движет члены самого художника? Это числа, ибо члены движутся соразмерно числам. Если спросить, что в танце доставляет радость, число ответит: это я. Рассмотрим красоту созданного тела: она — числа, заключенные в пространстве”, и т.д.

Мы имеем полную числовую схему универсума, в к-рой числа красоты и творчества играют роль посредника между преходящими числами природного мира и вечными числами высшей истины. Отсюда и музыка в числах, и ритмика в них же, и поэмы, и живопись, и скульптура — музыкальны, мусичны, отсюда возьми любую скульптуру римских антиков — она идеальна, неподвижна и… мертва. Что и следовало доказать. Упоение числами или же догма? Догма, конечно ж, в ней упоение своим выморочным и вымышленным “высшим разумом”. Был бы арифметик, а он найдет то, что можно возвести в степень. Да простят мне древние гении — не простят! — практика Сталина—Гитлера абсолютно идентична антике: они нашили нумера на все куртки концлагерей, лишив живое и чувственное имени, индивидуума. Любопытные ученики св. Августина.

Но вернемся к тем временам. В те времена уже считалось, что музыкант-практик не имеет отношения к музыке. Музыканты и пр. искусства воздействуют только на чувства слушателя, читателя и т.д., а “наука музыки” развивает интеллект. Вот потому-то истинным музыкантом считался не тот, кто умеет играть на к-либо инструменте или сочинять композиции музыки, но — теоретик музыки.

Не нужно считать, что античные авторы трактатов “о музыке”, об искусствах (Аристоксен, Филодем, Плутарх, Гауденций, Клавдий Птолемей, Никомах из Герасы) были столь тоталитарны в числах, но за их тонкими и лирическими отступлениями все ж сквозит тоталитарность. А потом? Сколько исчислений луночек потребовалось Леонардо, чтоб создать Джоконду — о да, всемирного монстра. Столько ж времени писал и своего Петуха Филонов, исчисляя мазки.

И как считалось, что музыкант-практик не имеет отношения к музыке, только теоретики — “высшая истина”, так и сейчас, то Якобсон, то Батай, то Деррида, я уж не говорю о прославленных дивизиях советских критиков, вот они-то и есть высшая истина, а поэто-писатели — так, прикладное. Не забавно ль это? Нет, не забавно. А разъяснениями незабавности я не занимаюсь. Догматизм и практическая выгода, а главное — упоение своей Манией Величия, налицо у всех литературно-эстетических профессорских школ.

Гимны, пропетые числам в античной эстетике, — Пифагор, Платон, Аристотель, его ученик Аристид Квинтилиан, Секст Эмпирик, Плотин, Теренциан Мавр, Варрон, Аристид, Плутарх, — все они считают, что числа управляют движением космических тел, что жизнь, заложенная в семени растений и др. живых организмов, обязана “сильным числам”, и в числе заключен архитектонический принцип Вселенной.

16 авг.

Боги и титаны, у них слабый волосяной покров, — те же люди, но сквозь телескоп. Если сейчас гоняются за снежным человеком с ружьями, тогда охотились на этих, убили всех. Научились у них разжигать огонь и спалили всех, как мух, небесных; ящеров съели, живьем. И вышел на площадь в Афинах Пифагор, золотое бедро. Основал Пифагорейский орден, бессмертие души. Посвященные могли слушать из-за занавеса голос Учителя, но видеть его могли только через годы, когда их души были очищены музыкой и очень разборчивым вегетарианством. Их девиз — музыка, гармония и числа. “Видишь то, что ты называешь четырьмя, есть совершенный треугольник и клятва наша!” Они клялись равносторонним треугольником. О музыке их:

правильное отношение для гармонических интервалов 12:9 — 8:6 для кварты, 12:8 — 9:6 для квинты. Вычисление интервалов диатонической гармонии целый тон: целый тон — 9:8, большой полутон, или “лейма”, — 256:243.

Число 16 — полный квадрат, 18 — удвоенный квадрат, оба эти числа единственные плоские числа, для которых периметр (прямоугольника) равен его площади.

Открытие пифагорейского треугольника со сторонами 3, 4, 5, а за 1200 лет до Пифагора эта теорема в клинописных текстах Вавилона и Египта, в ансамбле пирамиды Хефрена. А у китайцев за 5 тысяч лет это же до Пифагора.

Еще Пифагор автор золотого сечения: А:Н = R:B, где H и R суть гармонические и арифметические средние между величинами А и В, и этому он научился у вавилонян.

А Великий шелковый путь Китая шел прямиком к Вавилону, и китайцы за 3000 лет до месопотамов уже знали все, что я перечислил. Их знания — от алтайской культуры.

А бронзовая голова Пифагора красуется в арабской чалме!

Обожествление Пифагора в древности, Геродот о нем: “хороший софист”, Гераклит о нем: “многознание без разума”. Геродот о нем: “гномон, полос и деление дня на 12 часов Пифагор (греки, читай) заимствовал” у вавилонян. Полос — солнечные часы в виде вертикального стержня, отбрасывающие тень на горизонтальную плоскость. Есть клинописный текст, где дана таблица длины тени стержня для разных часов дня.

Имена зодиакальных созвездий тоже из Вавилона в Грецию в 550 г. сообщает Клеострат Тенедосский, только вот Ближний Восток придумал новых зодиакальных животных: Деву, Весы, Близнецов, Водолея.

Фалес: “Все произошло от воды”.

Анаксагор: “Все вода”.

Анаксагор не смотрел под ноги и никогда не смеялся, так и прошел свой Путь, спотыкаясь.

Фалес заработал много денег, ловко торгуя оливковым маслом. Их формулы — тоже китайцы, только даосы остроумны и презирали торговлю.

И вот история математики начинается не с Диофанта и не у вавилонян, а у шумеров, в Месопотамии, на две тысячи лет раньше всплыло имя Теэтета, компилятивны и Начала Евклида. От Фалеса до Аполлония четыре века, и только два подлинных текста — фрагмент о луночках Гиппократа и фрагмент Архита об удвоении куба, и разрозненные фразы у Платона, Аристотеля, Прокла, да пифагорейские легенды.

И совсем не важно, что Фалес водоплавающий, а это знали и до него, водолазы.

Кроме

Рассеяние. Нет внимания. Каламбуры белобрысых, освещение в клеточку ждут зимы, идиотизм однозначен. Дом и дуновения в нем…

В Марселе красные колпаки марсельезы уж перекроены в красные кепи. Секурите. Русский атташе, нюхающий по субботам белье в “супермаркете”, обоняющий, осязающий вешалки с тряпками. За 3 месяца — 1 приятная кепка и 1 рубашка. Нет шерстяных пиджаков. Клошары неэкзотичны. Рыбы на пристани, как павлины, лангуст нет, печеные улитки-малолетки. Нужно б написать о Париже 65 г. и 70. Дальше уже Бруклин.

Постепенное осознание, что мастера — это фишки, продажны, торговля, их миллионы, и все пишут однозначно — мастерски; что важно только моментальное, интуитивное письмо, в нем улавливается, редко, тот контакт тройственности: магнит Земли, Космо и Я. Это — высшая, искомая позиция. Но она не может быть “искомой”, а только найденной. Фиксация мгновений. И из них уж строится коллаж времени. Но это делается быстро, иначе никакого коллажа не выйдет, а будут другие состояния, несовместимые с этим, и ничего не согласуется для книги. Как до конца верить интуиции и не мешать ей сознательными стройками.

Сколько пропущено таких мгновений, почти вся ж-знь: вместо сквозь решето идем и строим крышу из заменителей. Китайский принцип естественности, но когда он кончился, еще у Лао-Цзы и того цикла поэтов и рисунков. Это никогда невозможно в Европе, их опять сильно сбил Малевич, как будто его балки что-то значат, кроме конструкции. Выбросить Лисицкого. Вейсберг мог бы преобразить кубики и овалы в мерцание, но не смог, это скорей намек на отрицание строительства, или же разновидность. Живопись — слишком мало для контакта, слишком долго наносятся на холст и конструируются мазки. А что остается? Один Филонов как памятник недосягаемой технологии — чего? — “красоты”. И это еще допуск, отвага, голод. Но я видел ужас эпохи Тан, когда вошел в музей импрессионизма в Париже, глаза его выпрыгнули из орбит и висели на волосинках, и я долго отмачивал его сакэ в Венсенском лесу, и он долго ходил с черной повязкой, чтоб ничего не видеть, я отправил его самолетом на Родину, в эпоху Тан, и он писал мне, что только через месяц снял повязку, и, потрясенный таким морем гремучей ртути пошлости, не может взять кисть и смотрит только на жаб.

Висло-Одер

Найдутся ль воспоминания моих милей? — о туче пуль, идущей на нас, над Вислой, сколько их? миллион (штучек), калибры от чашки до бриллианта, и это уже снаряды, драгоценные, с змеевидными хвостами, а нас сколько? — 32 в одной лодке. Все взлетели. Шел дождь, далекий, вода сдвоенная: низ, верх. И я плыву, окунаясь от пуль. Варшава горит. Граммофоны в окопах играют. Немцы продают автоматы за кусок сыру. Дети кроют ебом русских. Я приплыву и получу шомпола за самовольную отлучку (в смерть). Что меня гнало в лодку (сесть), крики аккордеона по радио от немцев, старые польские офицеры, решившие кончить жизнь в реке, от предательства русских, молодые адъютанты в высоких сапогах, думающие, что доберутся, есть шанс, помощь русских войск, не знаю, я сел в лодку в момент выброса ее в воду, чтоб рассказать некогда, что солдаты есть, ехали сами, гибли, погибли до одного. Вислу я запомнил всякой, и как взял воду ложкой, чтоб запить спирт, и в ложку стукнула пуля, навылет. Не запил, обожгло. О, не войной (обожгло), как пишут антиучастники, а спиртом, горлышко, детское. Мы сиднем сидели на Висле, пия и куря, стоило взойти в атаку, и бил барабан. Немцы, как в спасибо, бьют шквальным огнем пуль. Атака отменяется. Некому идти, все пулями вышиты по рукам и ногам, кто что высунул в воздух. Это стало привычным. Это папина хитрость: 6 раз 3 дня мы поднимались в атаку и не могли, били барабаны, ответ — пули; перенести приманки. Папа вызвал 11 — со мною — детей и сказал: идите вон на ту горку (холмик над Вислой) и бейте в 24.00 в барабан. — Немцы начнут стрелять. — А как же. Они начнут поливать вас пулями, как миленьких, но огонь не пройдет, там заросли и камни. А ты возьми дудку и дуди! — корнет-пистон, СС-ы входили в истерику от моей игры на трубочке — корнет-пистоню, это ж их национальный инструмент, они даже посылали самолеты, бомбить мои ноты. Мы засели на холмик, я зажег костер, чтобы видней для автоматных очередей, пулеметов и мин. Первыми пошли мины, ни заросли, ни камни не помогли. Мы были разорваны на части, как зверями. Я бью в барабан и дудю. Пули летят, цветные, красивые, но напрямик, то витком, трассируют. Свет стоит! Я молчу и еще ветки в костер кидаю, можжевеловые. Да, папа курить нам запретил для маскировки. А костер палить приказал, — для чего? чтоб врага привлечь. Тем временем, пока бьют холмик хитрости, и земля звенит, повсюду, как металл, в 2 км левее, свежие, обмундированные и вооруженные ножами жовнежи (2 папины дивизии) тихо плывут, весла тряпками обмотаны, будто они (весла) — лошадиные ноги, у лодок. Плывут, плывут. Я смотрю на ребят, и только одному снесена голова потоком осколков, остальные просматриваются кто чем: ногой, рукой, размазней, простоквашей. Я смотрю на лодки: наши уже м.б. в 10 шагах от фашистской стороны. И я беру корнет и завываю. Что началось! Я стою на горе, озаренный огнем, все свистит, как ураган вокруг (меня!), гора горит, снаряды падают болванками, катаются у ног, щелкаю, чокаются. Я скинул шинель и ремень, и труба моя вскинута высоко-высоко! и в ней клекот и сыплются яхонты. Вот и я свален, очнулся перед строем, а был сбит воздушной волною. Мне дали крест Грюнвальда, — “взял огонь на себя”. И тыщу-тысячная гвардия папы салютовала пулями вверх. Разве забудешь столько тысяч ружей, вскинутых “в честь” тебя, обвязанного бинтами, но стоящего на ногах. И маршал Р., большущий, нагибаясь, ищет, где ж я, и, нагибаясь, прикалывает к моему тельцу, муравьиному, — Крест. Сентиментальная хуета, война, вообще-то, сантимент, этюд, из нее не нужно делать новелл и мемории, ведь беллетризмы — рядовые эпи-зонтики.

Когда мы взлетели (прямое попадание снаряда, гауб. 162 мм), я совсем не летел, а оказался в воде, один, все беззвучно, немое кино, полотняная вода, уши оглушил; я поплыл. Помню, я вспомнил, если попадешь в воду, в пули, плыви три—пять см под водой и пуля теряет свою смерть, а разрывная вообще-то разрывается, соприкасаясь, ткнувшись хоть в пенку от молока. Я и поплыл, ныряя головой, уходя глубоко, а там одни трупы, или полуживые, вьются, идут полным ходом, не поймешь, кто тонул, а кто, как я, уходит. Я считаю и досчитал что-то до 80, три лодки с офицерами, мы плыли в Варшаву, три лодки, понтоны по 32 ч-ка, взлетели все, а тут под водою плывут, толкаются, стукаются, уж видел, что неживые, живые не станут стукаться, да и рты раскрыты, а глаза прикрыты, как у поющих. Двое плыли в касках, под ручку, ногами вниз, в черных сапогах, глазами открытые, луны не хватало им, надводной. А большинство вращались. Много было отдельных рук, ног, головы, кишки, головы с длинными даже волосами. Когда кипят снаряды и Висла бурлива, под водою много чего видно. Она ж бурлива вверху, а уйдешь ниже, там спокойно идут ко дну, я б сказал — к дну, тихо-тихо. Пистолеты, автоматы — быстро, а гимнастерки, мундиры, шинели — это разворачивается и опускается, зонтиками, а мертвые кто как, но большинство ноги свесив, подогнув в коленках. И идут к дну, и опускаются, чтоб прилечь, на бок, с каской. Уж у берега двое в советских формах крючком вытянули, они следили. Они хотели меня сушить, но я остановил их, рукою. Пошел сам. Снаряды бились в берег, как ртуть. Спросили фамилии тех, кто плыл. Три точки. Политотделы спросили: кто им приказал плыть? Нам, сказал я, мы сами. Знал ли папа как командующий? — Нет, самовольно. Или знал, а ты скрываешь? Нет, — нет. Спросите других. А кто подтвердит? Подтвердит? Вы и ищите, сплавайте, вон валяются и плывут, дутые, спросите ноги, плавают, привезите за волосы, поставьте на берегу и спросите, подтвердят. СМЕРШи кинулись с веревками. Стойте, сказал я, я башмаки зашнурую, стали, а это сапожки мои, я нагнулся и вынул два пистолета восьмизарядных, по одной пуле в канале ствола и по 7 в обойме, выхватил в две руки, это быстро было. Один СМЕРШ кинулся, я всадил в грудь, он упал, стукнулся головой, дымок взошел. Остальным: встать сказал я. Встали. Выйти вон. Они вышли. Я сунул пистолеты обратно, доплелся до койки (папиной) и уснул. Ночью с Вислы мы вплыли в Одер.

 

Висло-Одерская операция:

советская сторона: немецкая сторона:

солдаты и офицеры — 2 млн 200 тыс. 500 тыс.

орудий и минометов — 33,5 тыс. 5 тыс.

танков и САУ — 7 тыс. 1200 шт.

боевых самолетов — 5 тыс. 630 шт.

 

При восьмикратном превосходстве над противником в военной технике и четырехкратном в живой силе советские потери были в 8 раз больше, чем у немцев. Но… когда пишут, что маршалы плохо воевали, — неплохо — друг с другом. А эти потери не отмечались ж красной птичкой.

В моем Войске (Польском) были тогда Иннок. Смоктуновский и Ярузельский, лейтенант, второй — ГПУ, оба из Сибири, из ссылки. После войны один стал артистом, а второй посажен на трон Польши. Оба писали о себе мемории. Что ж, чуть-чуть пишу и я, сын полка, Калигула, сапожок.

Новая Земля. Конец 50-х. Там противника не было. Для испытаний А-бомбы были собраны лучшие солдаты, офицеры и скот; и корабли со всей страны. Когда мы обследовали корабли (затонувшие), вот что: судно дает течь, крен, тонет, вымпелы вьются, командуют “наверх по местам” — никого нет. Спускаемся в трюмы, а там умирают матросы, с запаянными ртами, сросшимися. Швы на губах суровыми нитками, рты зашиты, глаза открыты, кладут медяки на глаза и монеты примерзают, а потом уходят в щели-зрачки, как в копилки.

Об этом я напишу.

* * *

Снимем точки отсчета и субъект исчезнет, а кто тут? — объект. Орфей: не знаем ни одной его ноты, а в арифметике — пересказы орфиков. Орфей не субъект, а объект-невидимка, никто.

Гомер: мы знаем те тексты. Кто мы? Сто восковых персон на Шаре, и переводим их на языки белых, желтых и красных народов, — это культура, имитация. Наши подражания читают миллиарды. Но миллиарды лампочек не Солнце, а культура. Энергия в проволоке не молния, а культура.

Платон не философ, а магнитофонная лента Сократа, гений-поэт, 9 на 9 — 81. А Сократ — мифологема.

У Будды сросшиеся фаланги пальцев и львиная маска. У Будды было 40 зубов. Принц Непала с такими штучками не мог стать королем и ушел в медитации. В “Признаках истинного Будды” монголы пишут: он (это о себе) должен иметь сорок зубов, перепонки между пальцев, как у гуся, толстое лицо, живот… Будда — объект буддийской культуры, фаланги стали перепонками, мистицизм львиной болезни толстой мордой.

От внешности Христа миру известны только три гвоздя.

Жизнь в другом мире. В каком? В другом, в другом! Лежу, сплю. Диск невозможностей. Говорю с разными (самомонологи), они думают, я читаю им лекции, энциклопедист, а я репетирую на них новеллы; бедные подопытные.

Снег виется и свищет. На снегу на дворе типографские пятна. Все звери художники, они оставляют чудесные рисунки лап; а слон рисует хоботом.

Найдут скелет питекантропа и кричат, что вся Земля была заселена ими, этими черепами. А сейчас (1998) нашли оттиск ноги, женской, ступни, подошвы, и ступила сия девушка 117 тыс. лет назад, и след ее — как у современницы, без отклонений от сегодняшних ню-ног.

Рушатся воображаемые первоцивилизации, откопанные, им всего-то 7 тыс. лет. А тут — 117! Такие ножки из пещер не ходют.

Усиление опустошенности и пр. причиндалов, это от криволинейности. Ни окружность, ни квадрат не могут быть замкнуты, они пунктирны, поэтому вычисление площадей и кубатур — обезьянник чисел. Метания по комнате, стукание локтями о стены, о бетон; кофе и ти. Читаю Сведенборга: если стоп-кран и работа плохая, это накапливание. Чего? Кнопок для канифоли? На самом деле это упадок, а тело не телескопично. Падают руки, падают ноги, трескаются ребры, сереет сердце. Если ты оторван от людей, не горюй, ты еще связан с собою.

Солнце мне: пиши, а мрак: ложись и жужжи, до посинения. Ну вот, весь синий. Осмотрелся, сини снеги, отлихорадимся. Как солнце вспыхнуто! Пошел, пишусь. Чутки птички сидят у пруда, — гули-люли, — говорит отряд. Дымковато, ти демоны идут в печь под одеяла. Выхожу эд-ддин я на дорогу, вспышка магния, зрачок, как затвор, мигнул, а утром пишу фотографию, зримый образ, переночевавший. Не описывать же из книги в книгу зажигалку, пепельницу, я еще не пишу о рубашках, а стоило б, в них моя аура, висит на стуле.

Ем комедию.

* * *

Причиняя зло (ложь) кому-то, помни гамму: не то, что откликнется, а ты трус, аук, ждешь отклика, а его нет. И нет. И ты тратишь жизневремя впустую, в пустых надеждах гибнешь сам по себе. Ведь тот (я), кому ты причинил это, учел урок, сказал спасибо (себе) и забыл.

Требование кубистов изгнать лирику не самоизобретение, а от барселонской школы, от Брака и Пикассо (сей мэтр из Барселоны), затем Маринетти, потом Россия. И пошло-поехало. Предел: в литературе существуют только тексты, а мы, ценители, структуралисты, их, тексты, анализируем.

Как будто литература пишется для Романа Якобсона и Дерриды, да Батая, да Барта, если я в книгах делаю варианты одного и того же, но под разным лучом чисел и Венеры. Я не могу формулировать то, что хочу. Я не умею “мыслить” и часто, поддавшись этой детской болезни, как всякий тупоголовый — все мыслю да мыслю.

Конец кофе и чаю, нужно идти за шалфеем и спати, потом. Какая унылая погода и простуда, шерстяные носки парят ноги.

Что чертит некто? Отойди от него, он исполнитель, службист, прагматик, нумеролог, антитело, писатель, рисовальщик, он неизбежно победит тебя, пот. что он такой же, как и те, кому он служит. Не служи, ни людям, ни дядям, ни музам, ни союзам. А эти, служащие пером, никогда не поймут, что они пораженцы, что их путь — от банка к банку, носители кошельков, они смешны — педантичны, гигиеничны, их города — бетономешалки, а мечты — селекция интуитов. Они ползатели почвы, но не Земли, их заблокирует Небо. Они могут гордиться только оружием, но оно железное, увы, и уже были случаи, когда ведущие Армии Европы вдруг роняли мечи, доспехи с плеч спадали, и они оставались нагими перед малыми отрядами финикийцев, или же персов, — магниты. Это стояли на холмах большие магниты и снимали с них железо, оно взлетало и прижималось к холмам. А этих, армейцев, даже не рубили, а продавали, как скотину на Филиппины. Много есть магнитных капканов, но мы ими не пользуемся, а смотрим на их “искусства”, месть требует много сил и времени, — сгниют сами, голословно.

Сны и сны, подцензурные

Кровь Месопотамии и скальдов не дает мне стать слизнем, стальной шелк Польши не разрешит, закрыт голос, узкие бойницы Шотландии — для ружей, пояс араба не позволит мне разбить Пирамиды, снайпер со вставленными глазами — все ж снайпер. Я вижу батальоны на заре, встающие в атаку, в одних гимнастерках, их было две дивизии, 6 тыс. мальчишек от 7 до 14 лет, в больших трофейных башмаках со шнуровкой, был приказ бросить этих в заслон, заложников, и мы бежали, захлебываясь без слез, по слякоти, и ползли, отутюженные, под танки, и били их бутылями горючей смести, бросив наземь шапки-лопоухи, и вели огонь из их дамских пистолетов, двуствольных, перламутровых, как встали из снега СС с фаустпатронами, и, разрывая нас в клочья, били минометы прямой наводкой, в упор, и мы сблизились, уже черные от взрывов, и выхватили ножи, кинжалы и гири, — Матка Боска Ченстоховска! — глаза твои голубые! — грозные СС — кто ж? — тоже мальчишки, сверстники, щит, барьер — кому ж? — взрослым и могучим офицерам Вермахта; тех мальчиков конвоировали в атаку СС, а нас НКВД. И тогда папа взял рацию и сказал в штаб немецкой 4 армии сухопутных сил — то, что говорит генерал — генералу. И 26-й корпус развернулся и ударил по своим СС, а папино войско — по НКВД всей мощью боевой и пр. техники. Армия Конева разгромлена и отброшена. Папа шел, как огнемет, на уничтожение. Он бы и уничтожил, до одного. Он уже взял за шиворот Конева и бил его сапогом в зубы, а тот только пищал: “Шурик, за что ты?”, но Рокоссовский прискакал на мотоцикле, один без охраны, и запретил эти трюки. Нас бросили. А мы, не останавливаясь, прошли сквозь своих, и, развернувшись, добавили в правый фланг НКВД. Мы взяли автоматы и прошли все фланги под проливными пулями, и разбили танки бутылками, и, когда уже некого было уничтожать, сели и ели снег, и горю нашему не было точек. А потом нас брали на руки хирурги и уносили, как тряпочки, в палатки. От 6 тысяч осталось 266 мальчишек. Мы не знали, да и в голову не могло прийти, что “сын полка” может быть только русским, украинцем или ж белорусом. Каждую армию сопровождали бродячие дети всех стран, как собаки, щенки, их кормили кашей и ставили вперед на смерть. Теперь-то я знаю, что детей отбирали — евреев и поляков. А остальных отодвигали в тыл, как числовую номенклатуру. Этих использовали, как мишени, под бомбовые удары. Как сволочь. Нам же, полякам и евреям, Сталин дал честь погибнуть впереди войск. Войско Польско, Армия Людова (человеческая). Бои в Германии редко шли с немцами, их уж не было, сражения между армиями советских маршалов: Булганин, Конев, Жуков и пр. войска ГПУ: СМЕРШ, НКВД, расстрельщики. И их вдохновители типа Хрущева. О “второй половине” армий я не пишу, боевые, на них-то и нападала эта свора. Я попробую когда-нибудь, поименно. А это заметки к памяти. Когда запой-алк. Меня мотает по пружинам, опять и опять идут батальоны детей с горнами, пионерскими галстуками и знаменами, голорукие, в огромных трофейных башмаках, к-рые сваливаются и болтаются, как гири. Смертники неукротимые. Так закалялась сталь. В мирное время на фронте я сидел в засадах с винтовкой с оптическим прицелом, в день я снимал от 1 до 6 немцев. А когда забрасывали в тыл (не врага!) — больше, конечно ж. Я ведь еще и взрывал.

Я помню Польшу.

В 11 лет мне был дан запрет: НЕЛЬЗЯ. — любить и убивать. И за 52 года я не нарушил, и не убил — убийц. А тяга была. А тренинг высок. Я сжимал себя, кишки, чертеж схем лимф, глаз, перепонок — до невидимки. А запрет “любить” я — или какое-то не мое я — я преступил. Я любил, а сорок тысяч братьев насиловали ЕЯ, с ЕЯ ж подачи. А как же иначе? Я не знал, что даже так, — оптом. Узнал — ушел. Но она нашла меня через 6 лет, хотя никто не знал, где я. Она пришла, чтоб я убил ЕЯ. Я сказал: ты же знаешь. — Убей убийц! — и она знала, что мне нельзя. Тогда она прыгнула и катилась 72 ступеньки с лестницы Дома Балета. А я шел сзади. Внизу я поднял ее, ни ушиба, и отнес в такси. И исчез. Через 16 дней она убила себя. Я знаю, кто ее убил в ночь под Рождество 1979 г. Некая Г.Г. налила ей в бокал вместо водки карбофос, мы ж пьем залпом. Это психическая атака, удар по мне, и через два года я не вынес и разжался — убил себя, эфир с эфедрином. Не помогло. Не взяли в те штучки, где счастьем полны тучки. А за шалость отняли уши и глаза. Уши полностью, глаза частично, чтоб мог писать. Пишу. У невидимок ведь так, ничего “святого”. Меня ценят Небо и Шар и держат в живых, как орган пения. Квалификация: еще годен.

А жизнь после? — розарий оптике и осязанию? А Шар и Небо? — я говорю этим зориям лепро: я ж ускользну, недотянут до точки, как им нужно, мне пришлют облик и сдунут. Сколько б я ни делал попыток побега, паду, сожгу, утону, а очнусь — на том же стуле, та же бумага-лист, вставленный в ту же “Гермес Бэби” — пиши, и это “рок” с его атрибутикой? Чего ж чокаешься, болван, об облака — головою? Что б ты ни чокал — НЕЛЬЗЯ. Я никогда не напишу свою “биографию”. Ее нет — ни кому. А м.б. попробовать? Да нет, — тертая морковь с серебряной ложкой, фаянсовая пиала, сотканные ковры пауков между стеклами, задачи с неизвестными ночами, техасский платок от солнца, шейный.

А та Г.Г. работник Тайной Канцелярии из книги “День Зверя”, но там я замолчал это имя — не то время. Сейчас — то, и через год эта Г.Г. умрет, как я скажу.

О чем думает дом в метель, когда один и не нужен, м.б. с мышкой говорит, я оставляю им крупы, варенье, не кислое, муку в железных банках, полуоткрытых, на полках, сколоченных моею рукой. В Эстонии, уже после потери дома, мы арендовали нижний этаж у соседей, и они обивали полы железом с покраской, с ковриками, от мышки, а мыши грызли полы, железо им на один зубок, везде круглые дыры, их опять латали железом. И вот, когда я писал на машинке, на стол взошла мышка, черненькая, большейхая, с длинным хвостиком, побегала по скатерти, поела печенье, похрупала, попила меду из ложки, и моется, сидя, изысканно, двумя лапками, как ребенок. А потом подбежала ближе, к краю машинки, и вот расчесывает усы, пышные, лапкой, как гребешком, и смотрит на меня. Шум-звон машинки ей не мешал. Кончив мыться, поцарапала лапкой железный корпус — смотри! на меня! я смотрю, хороша! сошла со стола. Вечером, уж ночью после бега я обливался ледяной водой из кружки, насухо отирал себя полотном и резал черные, странно горькие огурцы с солью, помидор, колбасу, или мясо и сыр овечий, на том же столе, сдвинув “Гермес Бэби”. Я купил маленькие фарфоровые чашечки и ставил рядом с тарелкой, клал маленькие кусочки из того же, что ел сам, а еще покупал чистую пшеницу, рис, мышка прекрасно ела, отбрасывала, отодвигала, складывала в аккуратную кучку, не грызла, а ела, внимательная, сосредоточенная, серьезная. Она не ела много, поев, указав мне на кучку мусора, бежала по столу, подметая хвостик, а кучку убирал я. Побегав, делала пируэты хвостиком длинным, вставала на задние лапки, махала ручкой — гуд бай, милый друг, и исчезала. Со стола. Она любила сидеть на мягкой малиновой спинке дивана, или же бегать по спинке. На ночь я вымачивал ей печенье в молоке, и на рассвете она уж тут как тут — ела, тоненько пофыркивая, конечно же, мы с ней дружили; так. Когда Янис растапливал печь мне на ночь, она резвилась в дровах, а потом подолгу смотрела на угли, с большим интересом. Я тоже. Мы оба смотрели. Время Мыши по китайскому расписанию от 11 до 01 часу ночи. В 11 часов начинает беспокоиться, и до часу бегала туда-сюда со стола на диван, с дивана в дырку, там шуршала, писки, и опять вырисовывалась ее головка с ушами, как у матроса из люка. Если я пил, ей не нравилось; видимо, запах алк. И она печально и укоризненно сидела у машинки, закрытой, ела вяло, смотрела тускло, как лежу со стаканом на полу, пою, звеню стеклами, а ночию кричу и выбрасываю Яниса через ворота из дому, как космического.

Заклинания

То, что я пишу, это слабые заклинания декабря.

Вращение Земли и четырехактная смена климатов, — не время, времена года, 2/3 Шара — климакс. Снежинки Кеплера, свечки Фарадея, золотые лепестки деревенских поэтов весны любви у семенников — лишь средняя полоса Земли, 1/4. Время невидимо и не видит, оно вне вращений и плоскостей.

Восхитительно, как догадался Эйнштейн, что, куда ни лети от Земли и с какой скоростью ни жми педали, как ни жми педали скоростей, твое время — то же, как и у тебя, лежащего на диване в своем коттедже, на спине, пробитой пулей. Если ты взмоешь и улетишь на 20 лет, то вернешься постаревшим на 20 лет секунда в секунду. Все восхищаются! Все ждут от полетов вечной юности. И теперь разочарованы, что ее нет. А ученые восхищают догадкой Эйнштейна, что нету, неси время в кармане, как бублик, пустой, несъеденный. Я восхищаюсь, что до Эйнштейна были энтузиасты и ждали от скоростей омоложения.

Гравитация — это смещение вертикалей Солнечной системы, и на этих прутьях система и держится, стоя. Снимаем кавычки, если то, что происходит на оболочке Шара — История, то у нее движения нет, эволюции нет, цикличности нет, а есть — беспрерывная импровизация, анархия, броуновское движение воздушных потоков, океанов, существ, минералов и пр., а поскольку они состоят из одних и тех же атомов, то и видоизменениям их нет конца. Шар жил без людей и будет жить без них.

Взойдет солнце, и я сумею очистить голову от риторических пассажиров. Не потому я пишу, чтобы какие-то тела, полные мочи, — читали! Нет и не может быть размножения Слов, а если их размножают, то это не Слова, а химические манипуляции языком. Физики уже нашли струны четырехмерных пространств, близки 10-мерные, а потом заиграют на 12 струнных арфах, абстрактных. Плюнь в Космос, и моя тонкая слюна пронзит черные дыры и паутиной окутает Вселенную, ибо она безмерна.

Я чувствую удары Неба, это по мне звонит колокол — давай, с этой гладкоствольной Земли в нарезное дуло — дуй, диалектик!, ты шагнул не в свою стенку, давай, сжигай голову, мы примем тебя, как перезрелую сливу, и положим в шкаф, в зеркалах, на обзор Небожителей, в сметане. И собираются дивизии богов, воинственны, эротичны, выдуманные; гравитация преодолима — воображением, разве оно не материально? Боги — ч-ская амбиция, чтоб приравнять себя к Верху, к полету, ритуальные. Ну, летают! И уже четырехмерны! Правда, после четвертования и правая рука не знает, где левая.

Люди были на Земле всегда; люди, мыши, тараканы, слизняки, пауки — это одно племя, мыслящее. Это один дом — демократический. Они дублированы.

Столько утекает темперамента в струи (рук). Любой поиск обречен. Художник не ищет, а находит, это потом ему клеют ярлык “искателя”. И идет, идет околесица этого тома, как навязчивый психоз тавтологий.

Но если Солнечная система мчится через Вселенную со скоростью 95 тыс. км в час, значит, у нее есть какая-то мощная защитная оболочка, “кабина”, иначе почему не снесет эти шары в тартарары?

Некто послал меня, чтоб облагородить грубошерстных людей, а получилось, как всегда: они смотрят в глаза, а мне нечем плюнуть им в физиономию, я плюю Выше. Размышляя о невыполненных заданиях, я давно пришел к выводу: если нет ни Бога, ни Сатаны, то есть я. Резонно.

* * *

Вот и проходят дни, беспощадно бесплодные, но они все ж дни, если можно так назвать серо-сумрачные пространства от 11 до 14 часов. А до и после — мрак, слабо освещенный м.б. сиянием моих глаз, белковых и фосфористых, как у киски Ми. Вот мы и сидим, я за столом, она на столе, и фосфоресцируем, как люминные лампы. Елка стоит, в горшке, глиняном, игрушки на ней, эстонские, тоже на столе. И письма лежат, неотвеченные, тоже тут же шоколад, белый том П. Митурича, китайская кружка и русскоязычная тоска (немая). Да проносятся по шоссе пикапы, военизированные, перманентная революция и статика сучьествования у о.

Как мне быть с мебелью? Любая новация приведет к крушению, поломкам. Безоглядному герою и проницательному мыслителю теперь нужно быть осторожным и не задеть невзначай тахту, а то пружины взлетят как паруса, а это не надо и неуместно, не море, а камера, и на пружины нужно ложиться, применяя 4-й способ левитации, т.е. подняться в воздух и ме-е-едленно опуститься на кровать, плашмя, чтоб не лопнула. Этому меня учили на Тибете, правда, там скалы были, а как опускаться на опасный пух железных пружин — уже мои медитации. Стул, если промаслить клеем, тоже будет тождествен стойкости, но, промаслив, помни — его крепость мнимая, и садись, освоив правило 7 — не шелохнувшись.

Пока пишу, за окном — караван пикапов к моему взору, беру бинокль, маскировка — сидят в пиджаках, с красными огнями, а морды развернуты в мое окно — тоже с биноклем. Бинокли скрестились, мой и их, засветка — рванули и исчезли. Ничего, ночью выстроятся с двойным видением.

Если художник начинает писать трактаты о художествах или ж о жизни, он умер, это дело мертвых. Это как перетягивать струны на скрипке Страдивари, меняя их на струны от электротроса, если и начнет он “творить”, то можно представить гармонию тросов, натяжных. Нужно переждать упадок молча, не перечитывая и не сочиняя, тренируя тело (самое трудное), и ждать солнца. От мелких стрессов только помехи, неврозы, нужны большие потрясения по всем горизонтам, чтоб опять заработала видимость, такая никчемная. Но если кто сознательно производит тряски или же воображает, что его невроз имеет мировой масштаб — это трясина, застой вниз ногами, засасывающий организм, гибель. Любая симуляция неврозов приводит к психозу и к одноклеточной психике, безвариантной, и это трясина и гибель. Чтобы выстоять в упадок, делай потное и мускульное, но не прикасайся ко лбу, как Роден, не пиши из себя скульптуру мыслителя, ты и станешь мрамором, а что хуже мрамора, только бетон, пресс; булыжник живее. Остановить панику тьмы можно только ж. телом, этими делами, и сколько? ну час, а потом? одевается и видеть невозможно, непосильно, и опять паника. Прогнозы собственного “творчества” так же, как и футурология, — или ж спекуляция, или разложение, распад психики.

Возникновения книги из мертвого небытия всегда от одного звука, линии, взора, нерва, вдруг. Ждать время, но не ждать вдруг — вот что терпение. Но как о нем умолчать? В себе можно, но как-то прорвется и только усилит панику. Мне как-то было сказано, и не однажды, “специалистами” в кавычках и без, что мой алк. не является ни пьянством, ни склонностью, ни распущенностью, а это нарушения вегетативной системы, необратимые. Но: это не нарушения, а устройство, такое, как удары эпилепсии, вспышки ярости, пр. циклические штуки — устройство и не может быть нарушением то, что у миллионов л-дей. Я смотрю, как кошка переносит тьму в комнате, в камере, так же, как и я. А потом на Мшинской у нее сразу же запой эротики и охоты. Вынужденная стойкость и воздержание от узаконенных организмом “запоев” может привести и приводит к панике, невозможно освободиться от напряжения, и результат может быть намного хуже, чем от запоя, даже смертельное. Смерть — не худший выход, хуже — бесплодное напряжение, прорыв к-рого сам сдерживаешь еще большим напряжением. На стыковке этих стрессов как раз и может быть смерть, или психический, а т.е. соматический удар по самому себе. Ч-к себя травмирует фетишами, чужим талантом, чужим богатством, чужим умом, чужой карьерой, чужой красотой и доводит себя до… это называется зависть, но это травмы.

“Спасение в книгах” — книжнику — фарс и догма, книги не ангелы, бескрылы, мастерская, поди найди, это ласточки чиркают, как спички, а книга — продажна, если ж нет, — в спецхранах мира, не возьмешь, и если ты неповторим, кто тебя купит, тиражированный?

И только после похорон этого времени (не тебя) м.б. вспыхнут эти единички-странички где-то кем-то кому-то, обожженному, и станут известны, но это уже будет древний язык, не твой, сегодняшний. Древность Катулла и меня на 28 декабря 1997 г. — равны. Самое живое всегда печатают с грифом “из архива”. Помни это, юноша, шуан. Называя тебя “гением”, непонятным, отодвигают тебя от себя, понятливых, что при твоем имени им не выжить. Распространив в газетах твою гениальность и нечитабельность, они атакуют л-дей, гипнотизируют: не читай.

Помни великое Никогда, и тебе легче будет, твоим бицепсам, своевольным. Но если ты посягнешь на “сегодня”, настроишь струну, хорош и дар с орхестройс оркестром, инвалидным. Да и был ли он? Был, конечно, таблеточка. Тебя боялись печатать Империи, — еще как был, и какой!

10 авг.1 

1.

Дождь зарядил с утра, туманный, это на весь день, и мне нужно себя зарядить на писанину. Если б дождь с солнцем, но он туманный, и из живописи за окном лишь дождь штрихует сарай, раскрашенный в духе супрематизма. Грусти нет, да замок на ней, на дужках, обмотанный белым нейлоном, висит, как Луна (молот), мерцая.

Никуда не деться от книги, назову я ее “Эти берега”, где попытаюсь рассказать, повествовать, то есть делать то, чего никогда не умел. Я знаю, я не напишу так, сколько раз я пытался, чтоб язык был “чистым”, “читабельным” и, полон энтузиазма, писал, а книга сворачивала с шоссе, перечеркивала меня.

Это транс, сублимации, и книга может снять напряжение, хотя бы прошедшее. Не суета, не томление духа, а ушастый замок памяти, попробуй-ка повиси на сарае, один, зимою, годами, если тебя открывают лишь тогда, когда что-то нужно взять внутри, а на тебя и не смотрят, а смотрят на ключ.

Тот, кто рождается вот таким замком, он и замкнут, тоскует, приложи ухо к нему — и ты услышишь тиканье мины, а сними с крюков — и он взовьется, как парашют, выброшенный из люка, но весь полет его краток, разве что видны кровеносные сосуды, удар о камни, взрыв, конец. Я пользуюсь терминологией боеприпасов, ну что ж, я двадцать лет отдал войнам, какие ж у меня могут быть еще поэтизмы.

Посветлело, закрыть занавеску.

Что бы ни сказал замок, он умеет говорить только сам с собою, самодиалог ему недоступен, п.ч. отвечать он не может, даже себе, — самомонолог, о к-ром никто не узнает, п.ч. у замка нет фиксации его речи. Как будто из речей можно что-то узнать, еще меньше, чем глядя на металл, безвыходность, некому сказать слово, боятся, что это провокация, что сказанное слово обязует сказать ответное, вовсе не обязательно. Ты слушал, что тебе говорят, но это недопустимые мечтания для людей в масках.

Маски эти легко открываемы, сколько я их знал, и если от грусти перейти к реализму, быстро оценивать ситуацию персоны, то мы живем в мире наоборот. Бойся воспитанных, честных, высоконравственных, тихих, мудрых, чистых, прилагаемые к ним эпитеты со знаком плюс неисчислимы, но ты посмотри, и за этими масками — шакалы, именно они убьют тебя в любую секунду, если им выгодно.

Замки всегда готовы открыться, но не знают, как, а маски тусуются всюду, на виду, среди своих, лгут, а настоящая физиономия у них за кулисами, хотя это тайны Полишинеля, и замки знают, кто есть кто.

 

2.

Не обманывайся простым рогом, олений отросток, отпиленный и отточенный, он бьет сильнее, чем нож, и пронзит колено, печень, череп, не трогай сердце, оно и так погаснет, если ударишь, как я говорю: бей снизу вверх в локоть, не трогай шею, она дернется и сонная артерия выключит противника. Чтоб издать ультра- или инфразвук, не тренируй горло, звук этот идет не из легких, а из желудка, ешь только сушеное — фиги, сыр и саранчу, и больше ничего не ешь, а пей воду, чуть подсоленную. Если ты сидишь за столом, а напротив сидят два, три, четыре шакала, наставив на тебя техногенные дула, возьми палочки для еды и быстро бей в ноздри им, скажем, движением рапиры, палочка пройдет ноздри и вонзится в мозг, в лобные пазухи, там нет перегородок. Не носи ни нож, ни пистолет, ни гранатомет, ни стволы напалма, будь беззащитен, это и есть готовность к психическому удару, твоему, эффект внезапности. Если перед тобою равный, не борись с ним, а подай руку, и ты жми ее, пока он не закричит и не встанет на колени, он закричит, встанет, и равенство развеяно, делай, что тебе кажется необходимым. Тренинг простой, чтоб укрепить и усилить спину, плечи и кисти рук, носи каждый день по двадцать—тридцать ведер песка на расстояние 100 метров, подняв ведра на уровень локтей. Не позволяй никому притрагиваться к себе, особенно губами, это нечистоплотно и опасно. И не притрагивайся ни к кому сам. Не указывай ни на кого пальцем, из него случайно может пойти пучок энергии и ты убьешь неповинного. Это ничего, но тебе долго придется восстанавливать ритмику, а может быть, ты и потеряешь ее навсегда. Не бойся многих, их легко разъединить, если ты встанешь в стойку, никто не посмеет напасть на тебя. Не учись у сильных, за ними поля выжжены, смотри на слабых, и ты увидишь свои ошибки. Равенство есть, и ты признай его, но знай, что ты сильнее. Не занимайся искусственным наращиванием мускулов (культуризмом), мускулов должно быть столько, сколько требуется твоему ритму. И лишние мускулы и вес разрушают силу. Ты можешь быть не один, тебя могут числить в культуре, отряде, группе, будь снисходителен, они же только числа, а в бою ты один всегда. В период учебы, тренинга или же боя не принимай ничего возбудительного, ни алк., ни нарк., ни других. Но после боя ты можешь принять то или иное, что свалит тебя с ног на многие дни, не страшно, это разрядка, ты знаешь, как выйти из этого, и выйдешь свежим. Науки победить нет, но если тебя ребенком взял Учитель, то знай, он отбирает только победителя. Если Учитель сказал: иди, мне нечему больше тебя учить, — иди и побеждай, ты готов к смерти. Помни Учителя. Не ходи ни к кому, не проси боя, стой в своей стойке, и, когда Шар повернет свою ось так, что она совпадет с твоей, — тебя позовут. Потом я скажу еще, сейчас ты не готов слышать.

 

3.

Шарль Нодье в страстных монологах писал “читайте старые книги”, и, как начитанный, выписывал в столбик, слева Вольтер, справа Монтень, и многострочные их мысли совпадают буква в букву. Но Вольтер жил через 200 лет после Монтеня, и Нодье восклицал: плагиат! Похоже, да, как говорят, как две капли воды, ведь и у того и другого водянисто. У Вольтера написано 118 томов мыслей, и, кажется, при такой многостраничной эпопее мышления, у него не было времени работать переписчиком чужого. Но Вольтер так, просветитель. А вот всеми считаемый оригинал-мыслитель, более близкий нам Ницше, если опять выписать столбики, совпадает полностью со строками авестийцев, а они жили за тысячи лет до поэм гения, и не читал их Ницше, документальн. И если взять под таким углом кого ни возьми из надгениальных, то и Сократ, и его магнитофонная лента Платон по мыслям совпадают и с Библией, и с более древней Ши-Цзин, этого они уж совсем не могли читать. А вот в Музах не совпадает никто. Эйнштейн вполне совпадает с Гераклитом.

Освободи голову, не трать себя на мысли, они у мириадов живших, живущих и будущих на Шаре одинаковы, одни и те же, и если ты воскликнешь: Эврика! — знай, что это кричали миллионы лет назад такие же наивные по мозгу, что даже целый народ немцы, вечномыслящие, говорят:

— Was wissen zwei, kennt des Schwein.

(Что знают двое, знает и свинья.)

* * *

Заря и заря! — в воображении ноября.

Ты уверен, что акулы с полными мускулами, тигры с грозой, сокол-сапсан, атакующий (идущий на) самолет — это струны пространств? Сколько ни меряй миры, в них один огнь, гнущийся. Время Земли постоянно, а у л-дей к минусу. Светлый разум! — оптимизм, но с чего б это?

Это догма, — пиши, но пиши пропало. И ты догма, но если “нашел себя”, уйди, не нянчи находку. Ничего тебе не дадут ни классики, ни лексики. Как сжать зиму так, чтоб из нее сочилось кислое молоко? Запретные паруса. И когда кажется, уж ничего не будет — будет, не жди, ходи по снегу, блеснет голубь белым письмом, жаждой ожиданий томим, — идиот. О да, не будет! Две-три травки в письме — разве это Мир, Степь? Разве горы звонко цокают камнями? — это язык бельевых прищепок. Писатели, ох, их, кипящих. Открываю книгу, как крышку — кипящих бочек говна.

1 декабря, зимние бои с врачом, тонкой иглой жжет, кровь каплет из крана. И морозец! Бодрит! Вышел из клиники, две чашки капучино с молочной пеной пузырями, гул по Литейному, асфальт заменили камнями (как в детстве, было), чудные магазинчики, где диванчики по 26 млрд руб., присел, сел б, покурил б, но боевые француженки воздевают руки в форме мадам Помпадур, не дают дотронуться до атласа, глупо и неправильно, пойду на свой диван из папье-маше, буду курить часа четыре, пока красно-капли не стекут в марлю.

Книга исчерпывает жизнь, испепеленная сигарета. А жизнь вычеркивает книгу — ту-ту, под хвост.

Этот солнцеповорот нужно ждать, сжавшись. Не трудись, от Мамы Небесной не беги, как гиппопотаут. Ах, как же будут жить каждодневные? А так — тик-тик-так. Как объяснить, как реют руки ночию, когда вынимаю их из-под одеяла во сне, а утром приходит Н. и говорит, что всю ночь, всю ночь реяли руки?

Неужели вы думаете, что кабриолеты бродят по Родине?

Мир — светоноситель, и живут глаза, а наступает ночь, кто-то берет за голову и поворачивает ее с груди к лопаткам. И не лечь в позу, чтоб было не так. Снег мелькает, как в микроскоп — микросхема. Зима будет 200 дней, жги в огне глаз, неопалим.

Опалим, азотом на медицинской палочке, с ваткой, жгут и жгут. Это лучше, чем сидеть на заду, задумчивый. Хоть и азот, а все ж жгучий.

Костный лобик не годен у книг. Миска кофе сидит на столе, как цензор. Не нежит память. От моего отца остались компас, оловянные пуговицы с польским орлом, фляга. Слезы у крокодилов, застывая, превращаются в гусиные яйца.

31 октября, а береза в золоте. Чайка как планета. Пронеслась машина, эмалированная, как морковка.

А-роматно.

На какое число назначен отъезд воздуха?

Приходят за интервью из газет и ТВ и не знают, что спросить. Ответ: указательный палец на дверь. Слух обо мне — пройдет.

Любой Ум повторим, а я — нет.

Не так уж и много остается стаканов, заполненных разрядами. Ты рисуй, а сильные руки подсказывают насечки на тех линиях. Уж есть они, готов гитарист, житан. Обод (нимб) обязательно снимаем с шеи. Почему мне никто ничем не обязан, а я всем? Дисбаланс. Снимаем, снимаем, легко же воображаемый.

Он — Воздух, а я — Земля!

— Оба летающие, — смеется Б-г, и воздух и земля летающие.

Изморось, стекла оттаивают, как тонкие рыбки, сквозь них солнце, волнистое. Но лучше всего Луна, вчерашняя, как она пылала, динамоудары из куба, спички летят, зажженные, а радуга днем с крыши, водосток в ванну, подставленную к крыльцу, струей в 110 см. в диаметре. — Брось писать, — говорю; это ж не баскетбольный мяч, кинул в кольцо, поймал и бросил, а он прыг-прыг и покатился. Катись, стоп. Взял судия и унес. Мяч, однажды брошенный, не уносют, тянет его стукнуть так, чтоб взвился над стадионом и исчез с поля-зрения.

Шар-то Шар, но она груша, и на Северном полюсе у груши традиционный хвостик с листиком. А на листике кто? Я, стою, стройный. Мой нимб и есть Северное Сияние, оно. Телескопы и кафедры говорят громко, что теория о недвижимости Вселенной низвергнута оптикой, что она, Вселенная, летит со скоростью 300 тыс. км в сек., расширяется. От кого Мироздание отлетает так быстроного? Пишу палочкой: от меня. А еще группа Э. Хаблов пишут: солнечная система несется через галактики с той же скоростью. От меня. Они несутся, я пишу. Я долог. Пройдет эн лет, отшлифуют новую оптику, и окажется, что звезды не газы, пылкие, а раскаленные камни, как у Птолемея, никуда они не несутся, а пасутся — вокруг меня. И тогда я сдохну от бессмертия, уже поднадоевшего.

Опять и опять и опять

Потерпи-ка свои потери. Муза Потерпика.

Встал рано и устал. Идут фургоны, из всех душ во дворе девица в желтом, лет 50-ти, березы провисают, увядая. С.-Петербург скупил крупу, муку, солькопченые кости животных, чай и на свалках — тряпки. Пустынно. В газетах пугают зимой, чтоб купили грелки, несут по 6 штук: ноги руки голова живот, будут всю зиму обкладывать себя ими. А по ТВ волчьи вечери толстомордых: коммутанты, раскрашенные в белое, черное и красное — объединяйтесь! — сигналят. Как будто они разъединялись, несгибаемые старики; свирепо. Опять близится голод, снимают с витрин отравленную водку и разливают по карманам. Уж не сидят на нарах, а стоят по тюрьмам миллионы туберкулезников. Генералы отстреливают композиторов (денег)? Проституток и наркоманов плюс алк. называют неадекватными к коммутантизму, как будто есть кто-то другой. Всю эту организацию хаоса я вижу в 14-й раз за эти 50 лет, нет у хаоса циклов, или же аномалий, его включают, когда хотят. У них уж нет ни одной карты, шулеров, провокации и шантаж. С А-ядрами. Ввели “контроль за передвижением денег”, то есть контроль за передвижением людей, закрыты границы, самолеты не летят. Деньги, якобы летающие в самолетах, — для дураков. Коммутанты их переводят мановением пальца компьютером — куда пчела укусит. Это ввели контроль за передвижением людей, гетто. А сколько же было не гетто за охваченные взором 81 г.? Три года — 94–97, да и то кому? — коммутантам. А в той трупарне, да 17 г.? Семь лет с 906 по 913. Полной отмены гетто за 1000 лет тут не было ни разу. Ни один узкоглазый не мог выехать к белым татарам, даже из калмыков в Москву. Мог, конечно ж, если вешал на шею их крест, а потом их звезду. Сколько ж времян этой империи? От Петра I до сейдня — 250 лет, от смерти к смерти. Сколько ж было годов голода и людоедства в этой империи, рычащей Я — РРРСССИЯ? — 200 лет голода и только 50 лет ели траву вдоволь, блюя. Вооруженной и военной, не выигравшей ни одной войны. Захват гигантских территорий Гололеда — вот и вся Мания Величия, как иудеи, они видят величие в числе нулей. Здесь много, как нигде, декораций, реализма, уродств, истерик, флагоносцев, коллективизма, где нет ни одной людской души, а один “изм”, — это плодотворно для поэтов, но и ими это уж не описывается, повторимо: зиг-заг, зиг-заг, а дальше? И опять поют арии МЫ, один с сошкой и семеро тысяч с ложкой. Семеро с сошкой, и один с ляжкой. Ну да, динамитчики, взорвать дом, чтоб взять пакет овсянки.

РРРССИЯ — закрытый бассейн, Хичкок. Меняются в кабинках министры, на прыжковые вышки взлетают цари (тренеры), а внизу, в хлорке мечутся косяки килек (народы). Цари вниз бросают взрывы, министры бьют из пулеметов по килькам, а икру собирают в бочки и везут по рельсам — к цивилизантам, кто сколько даст, скупая. Дают, не скупая. П.Ч. под цементным полом у бассейна — хранилища ядер. А у тренера кнопка, сигнал, что взорвать все. Шантаж. А у кабинок стоят часовые, чуть что — прирежут кабинетников. Царь-тренер не умеет прыгать с вышки, пловцов нет, не выйдут из-под сикурите, никто не умеет мешать воду в бассейне, чтоб регулировать кильку. И т.д. от убийств бассейн пустеет, уж пуст наполовину, а все везут и везут на боингах сэндвичи с разномясами этим чередующимся гархиолям, боевым, только б не нажали кнопку. Везут напрасно — нажмут. И вот я открываю чумадан.

Открытие чумадана меня пьянит. Ведь в нем чума, и я первый падаю, гнилостный. Чайка быстро-быстро бежит по широкой дороге, а за ней электрик в оранжевой жилетке, идет вставлять новые лампы, читает газету, не глядя в ноги. Все. Весь пейзаж.

Кто там ходит, как дукат?

Не сосредоточиться. Хаос и во мне (и вовне).

Статуэты

Литературность заслоняет рост и камней, она не очки даже, а свинец, наложенный пластинами на веки, влитый в уши, проникающий во все поры кожи, и поэт превращается в статую командора. У Дон Жуана нет друга, п.ч. всякий друг — копиист, тебя, ранга, Жуан — живой, он ртуть, то здесь, то там, он в стихии, в женщине. А статуи рукою указывают друг на друга, присмотримся, они замкнутая каста мертвостоящих, ориентиры направлений, иди туда, иду и бьюсь лбом о точно такую же статую с путевым знаком в руке, у них нет качеств, они не оригиналы, а копии, жуткая догматика имитаций. Статуя убивает Дон Жуана.

Страх Пушкина перед памятниками. В одноименном стихотворении, так часто цитируемом, что он в жестокий век восславил свободу, пустая риторика, а начинает он сильно, отрицая.

 

Я — памятник себе!

 

И еще:

 

Слух обо мне — пройдет.

 

Вот смысл стихотворения, все остальные строки — пустая риторика. Он уже мертвел. Как рано время выдыхания организма, 10 лет. Время вдоха у него — 20, а выдоха — 30. Потом обретается “мастерство”, выкован, на звонкоскачущем коне, металлическом. Калигула вводит коня в Сенат, намек, что живому ч-ку места нет на скамьях номенклатуры. Самый горячий скакун статуарен, если он не на скаку. Дон Кихот садится на коня и надевает латы, скачущий чудак, не взвидевший света бела.

Это как раз Бэкон, Фрэнсис, апологет розы и креста, шифровальщик, любитель собственных портретов, жирненький, авантюрьеро “духовности” — вот он-то и не мог написать ни одной пьесы Шекспира, где все дышит, движется, буря. Это артист Шекспир приставил себе на портрете голову знаменитого Бэкона, чтоб скрыть свою, Шекспир шифровал его имя в пьесах, древний сценический прием издевки над духовной спесью (скажем, Аристофан — над Сократом), этот же трюк Шекспир повторил в прологе 40, что ли, раз — “ах, Фрэнсис, Фрэнсис, Фрэнсис…” — той публике было понятно и смешно, но никогда не стал бы напыщенный, высоколобый розенкрейцер в своей пьесе смеяться над собою. Это Шекспир истинный мист, закрытый, он даже дочь не обучил читать и писать, чтоб не знала отца. Что ему ставят в сомнение? Латынь? Вставлял цитаты? Стратфорд не такой уж захолустный, если есть школа, а есть, то каждая собака в ней тявкает латынью. Не выезжал за пределы Англии, а блестяще описал Италию и др. страны? Не страны, а стилистику регионов, а скорее, типажей. Шекспир гений сенсорики, а не какой-то там географии, ему легко сделать вариант своей Италии. На Луну, скажем, не летал ни Бэкон, ни Свифт. А поэт Гоголь жил в Италии, и ничего о ней не написал, он там сочинил Запорожье, страну, к-рой никогда не было. Академическое и лжефилософское образование не дает поэтизмов. С таким же успехом можно сказать, что Николай, русский царь, написал “Ревизор” и “Мертвые души”, ведь царь блистательно образован, а Гоголь — нет. Гоголь не был военным инженером, не играл на флейте, не знал 4 языка, не написал 40 томов законов Российской Империи, не имел сотен любовниц, а Николай играл, знал, имел, академичен. Не был Гоголь и чиновником, как же он написал “Шинель”? Академик — статуя и нету интуиции.

Как будто нужно быть в Италии, чтоб знать, что в Венеции гондолы и пл. св. Марка. Шекспир не был в Венеции и пишет: гондолы, пл. св. Марка. Еще Тюрьма; дожи. Я был в Венеции, видел: каналы, гондолы, пл. св. Марка и Тюрьма; Большой канал, где дворцы дожей. Пейзажу конец. Больше там ничего нет, кроме С.-Петербурга или Манхэттена: много воды. Город для безногих, некуда ступить, всюду плыть в ложке, стилизованной под карету, сдохнешь с тоски в этой Венеции, гондольеры поют за деньги, как инвалиды, как попугаи.

Книга жизни

Беги, нога моя, левая, туда-сюда, не знаю куда. А другая сиди на стуле венском, с кубком кофе, и не пиши. А третья? Соединимся в одной тачке (скоро, скоро!), ад дует в спины, как попутный ветер, не поднять корабль, куда ни кинь коня, весь горизонт зашит паутиной, веретено.

Две ноги, связанные одной цепью, я верю: будет и третья, перед писателем три кувшина, какой ни наполняй, ты будешь лить слова. Оптимизм! Писатели рисуют правду. Но если они пишут, то это уже неправда. А взор того, кто чертит буквы, от этих очаровательных взоров читаем одно и то же: жить во что бы то ни стало, — им, водящим пальцем перед носом меня, кто читает: мы умнее. А мне что делать? Читать.

Я бросаю инструменты, к-рыми зарабатываю на хлеб и читаю 18 млн книг, выходящих ежедневно во всех четырех климатах. Результат: я синею, падаю, как птичка (не взлетаю!), и, охваченный судорогами от листания страниц, — умре я. А они живут.

В 20-м веке писателей больше, чем рабочих. 20-й век кончается голодом и помойкой для 5 млрд л-дей, грамотных. Мы знаем, что такое наш век и пересчитывать лепестки этой розы не будем, они не замаскированы. А писатели не знают, они ходят в маскхалатах, в бронежилетах, витают в боингах, и бесконечно, безоглядно едят животных и пьют алк. на своих презентациях, коронациях. И т.д.

Пишут инженеры и церковники, доктора наук и чиновники, пишут все Президенты, судьи и их секретарши, генералитет пишет, пушечный, менты пишут, и 237 миллионов журналистов газет, радио и теле — пишут, пишут, бегая как крысы по ступеням “славы” (денег ступени, конечно же). Я не призываю к репрессивным мерам, но во многих регионах их уже отстреливают, — здоровый инстинкт, я хочу только объяснить, что это, грубо говоря, творчество, создает массовый психоз, и смею надеяться, что в 21-м веке они будут объявлены террористами, вся эта Всемирная Номенклатура. Эти отпеты.

Черта.

В поисках Книги Жизни средневозрастные поэты-имитаторы начинают листать Библию и имитировать ее, восхищение этой книгой. Не верю. В. Молотов при вопросе Ф. Чуева: читали ли Вы “Капитал” (что ж, тоже Книга Жизни коммунистов, сотен миллионов штук), ответил: — Ну, знаете, “Капитал” читали лишь герои! Чисто и честно ответил Красный Академик.

Я читал Библию, Капитал, и, видимо, нет на славянских языках приметной книги, к-ую я б не читал, и оригиналы, и переводное с цивилизантов Запада и Востока, если б не десяток тысяч замечательных, блистательных, несравненных книг, — я не знаю, что б делать в этой ж-зни, и это главный стимул моего организма с электроискрами. Но эти книги других веков. Вот уж 50 лет книг нет.

Если быть решительнее, то книг нет после Библии и Гомера. Блок сказал: Софокл ниже Гомера, Данте ниже Софокла, Гете ниже Данте, а вы говорите — прогресс.

Как-то я столкнулся с Книгой Гиннесса, и это Книга Книг, п.ч. это Книга Жизни. Единственный герой ЕЕ, с к-рым я хотел бы познакомиться, — парень, упаковывающий все, что попадется под руку, от фантика на конфету и спичек до Эйфелевой башни и Рейхстага. Теперь искателям Славы не нужно бомбить Югославию и взрывать мавзолей Ленина. Упакуй меня, — скажи ему, и он упакует, и ты станешь исторический персоной, ибо ты первый в мире упакован им и зафиксирован фамилией в многомиллионных тиражах на века. В Книге Гиннесса авторы рекордов не вымышленные, не “я”, не комментируемые, не ищущие, а призванные делать не то, что другие, и если они получают славу, прижизненную, мировую, — они достойны ее. И во всей мировой “литературе” эти непишущие сообща написали Книгу Жизни 20-го века. Остальные книги обветшают, перебьются другим вымыслом, затеряются, а эта будет жить и шириться новыми и новыми человеческими достижениями. И достижения эти истинные, ибо ей не может быть коррекций, в ней каждый герой живой шедевр. Легко предвидеть, что о них будут написаны романы. А зачем профанировать уже граненые бриллианты, сложенные в одну шкатулку. Ведь беллетристика — профанация, в ней только частицы, блестки, стеклярус.

Читайте Книгу Гиннесса, — только в ней полнота Бытия.

Кодекс безнадежностей

Взойдет Утренняя Звезда, и во все периоды Солнца — я пишу, при вечерней Венере — не могу, не у тех тем она. Я могу писать на машинке, карандашом, железным пером, обмокнутым в коньяк, кистью, обожженной спичкой, когтем на камне, на компьютере не могу, нужно, чтоб в подушечках пальцев билась игольчатая кровь. Не могу писать, когда темнеет, темно, электричество, дождь, снег и др. тьмрак, тучи, но в просветах между туч могу.

Солнечные глаза и тонкие веки (мои) не выдерживают ночи, ноги с бега окаменевают, спят. Я могу с 21.00 до 01, час мыши, мой час, при свече. Не могу смотреть на писателей, а они взаимно, независимо от того, кто какая мразь. Взгляд на писателя — содомия, а на поэтессу — инцест. Не предрассудок это-с, а физиология. Я смотрю на зверей, бодрит, что не одинок.

Ни малейшего братства ни с одним, кто пишет, у меня нет. Не пишу для л-дей, л-тературы, ни для богов, ни для себя, ни “для стола”, а писать “для будущего” — оставим этот стон слабоумию. Только в периоды писания я живое, животворное существо, остальное — чудные мгновения, но не жизнь. Не хочу, чтобы остались от меня книги, имя или же могила, все это нужно положить на тело и сжечь; можно при жизни.

Нет любви к людям, и вчера и завтра — нет. Нет нужды писать, что есть очарование собою; нет. Перечитывать свою книгу — все равно что осматривать себя в зеркало, я брезглив, я ни разу не смотрелся в амальгаму, бреюсь наощупь, ни разу не сказал вслух свое имя, ни разу не “мечтал”, не делал попытки самоубийства, а если уйду, будет не попытка, а исполнение. Если кто-то вдруг “любит” меня или мои книги, отклика — нет. Да и разговор о книгах — паразитизм, распечатанный в 20 странах я — аноним. Если кто-то обо мне пишет, то идентифицирует себя со мною. Я себя не сравниваю ни с кем; несравним. Знаменит и безвестен, — я аноним, вот разница между мною и населением. Если книгу называют литература — это то же, что называть Бога — религией. Ведь Бог не религиозен. Он религиозен не более, чем я, мы не хотим, чтоб миллиарды штук называли себя нашими последователями — это самозванство. А борцы с Богом, или же со мною, надеются, что и они такие же, и пока есть Мир, Бог и я, эти надежды беспочвенны и трагикомичны. Наши контакты с Землею и с Небом недоступны бесконтактным, ни Он, ни я не живем так, мы невидимки, непроницаемые светила, тихо и глухо идет время внизу, стрелки не пересекаются. Комплименты я воспринимаю как знак вражды, а отрицание Его или меня — одобряю, они плевок в себя. Можно сжечь меня, но Бог несгораем, п.ч. он покрыт пленкой моего свечения, моей грамматики.

Спички в кармане

Боги — признаки у тьмы, имажо, насекомое, образ, призрак, летучая трескотня триад — бабочки, стрекозы, кузнечик (саранча) — спички в кармане, у меня. Иду и в штанах, сшитых крепкой рукой, звенит коробочек, вынул, вспыхнул, дым, закурил, с крестиками муравьев в тучах — яичница, мы мнимы.

Отрицание — что это, чертежник? — ревность. Женоненавистники не могут без женщин или ж хотят быть ими. А любовные пары? — рабовладельцы кого? — друг друга. А дети? Дубликаты или ж династии? Ни то, ни се, от анонимных спонсоров.

А листы, писуемые я — открыты: психоэкспертизе и прокуратуре. Я искал стихи Трисмегиста, Гермеса, Орфея, Александра Великого, Солона, Нерона и пр. мн. — скрыты, истлели. Мне подозрительны “рукописи” Кумрана, палимпсесты. История — не циркульный круг, а водоворот палимпсестов.

Я смотрю на ст. Мшинская, те ж инструменты — лопата, пила, молоток, гвоздь, топор, — это же до мотыги, до плуга, до второго закона термодинамики — о лошадином стиле. Я живу в эру до шумеров, до фараонов, до ацтеков, до кристаллических перстней — нет колеса. Осмотри ст. Мшинская — бочки да корыта, миски. Свечи. Дома из стволов и спрессованной глины и досок. С.-Петербург: ты смотри глазами, мудак, ты живешь в бетонной камере, бездыханной, но это ж катакомбы раннехристианских народов, доконфуцианских, до Будды. Хуже ты живешь: юрты проветривались, египетские и скифские деревни глинобитны, бамбук и камыши у “доисторических” племен, они пропускали кислород и просвечивали солнце. Бетон — ловушки, коробки с консервами.

Вспыхнул спичку, ночник, и вижу луну, как иглу… а вокруг “дома”, как кубы цемента в квадранте. Цивилизация. В пещерах спят, скалятся. Идут в лохмотьях тканей, химических. Обойди 100 тыс. домов на Мшинской и смотри на рот. Нет губ, безгубы, в мордах нет соку, бескровны, что ж сочится по телу, моча. Моча бескрасочна. У девушек губы, как глисты, плоские, желудочные, некрашеные. И никто не крикнет: Плачь, сестро, плачь! А ноги у них — одно занудство. А между ног — сапфиров нет. А чего хотел бы? Чтоб вода ключевая? Золотое ТЭЖЭ? А чего шепчешь, ритор? Речь? Но ведь это для конторы “Р и Ч”. Откроет девушка рубашку и считает указкой волоски между ног, как бухгалтер. Это воспаленный Моисей видел горящий куст психопатический. А откроешь “любовницу” — и из дыр бегут ящерицы, с бульоном. Гнилолиловые. Из помойки.

Это в Америке моют тебя три раза в день, как посуду, а в глазки льют капли из пипетки, как из динамомашины, а пифии всю жизнь сидели на горячих источниках как на электрических стульях.

Варваризмы. Нужно переждать А-бомбы и мы опять станем делать папирус, бамбуковые палочки и рубить клинопись на камне; и мы получим обратно тяжелые века, как защитные очки от радиации, и… Арарат, переплыв легок, под пальмовыми листами.

Боги шагают по Галактикам в неоновых сапожках, не снимая красные лампасы. В лифчиках из изумрудов! Они раздвигают небо, как черный противень, чтоб ты видел их сверканье ночию. Они те, кто всю жизнь бегут первыми и никому из них не удается пересечь финишную черту (ленту). Сколько ни делай сладкие глазки, но ночь закроет сигналы, и ты очнешься в других мирах, строго в четырех крышках.

Пока играем в карты, киска Ми родила под кроватью и уж спускается вниз по лестнице, нос вверх, поесть свежесваренной рыбы. Сидят под кроватью, завешанные, киска Ми и четверо котят на газете, как единомышленники.

Необитаемые острова Робинзонов — нуль омовениям. Я сижу 61 год в скорлупе и даже не клевал ее. Продолжительность и эффект моей инкубации вне конкуренции. Не потому я пишу, чтоб какие-то т.к. читали.

Абстракционизм — онанизм. И слыханные перемены, и виданные мятежи. Не хвали себя, это холуйство, лучше сделай ножницы, не куя. Как замаскировать “несказанное”? Напиши на обложке — туфтологии. Тиражирование книг — это клонирование Я; туфтология.

Справа налево

Как ребенок заводит волчок, так и Некто вращает Шар справа налево.

Молекула ДНК — “структурный” элемент ж-зни — двойная спираль влево. Звери-подранки бегут влево, даже тогда, когда справа от них в двух шагах спасительное гнездо. Фасоль и др. незамысловатые растения растут влево. Летучие мыши взлетают из своих домов левой спиралью. Люди и конькобежцы, кони цирка бегут по гаревой или ледяной дорожке справ налево. У армий правые фланги делают обход налево. Пули в дуле, снаряды и ракеты летят-свистят, вращая себя справа налево. Куда бы ни дул ветер, но развод паруса справа налево. Экстаз и оргазм у женщин и животных справа налево, если они катаются.

Если они катаются (воины) в любой борьбе, то справа налево. Меч рубит шею справа, голова летит влево. Выходец из холодных дверей и Вацлав Нижинский, отталкиваясь правой ногой (и левой!), прыгают влево. Дети и эмбрионы плавают в родильных водах справа налево. А катастрофы, скажем, автомобилей на поворотах — слева направо, справа налево никогда.

Бог бесшумен. Звук распространяется везде, но его волны справа налево. Свет тоже. Воронки воды в реке или же в ванне — справа налево. Смерчи имеют столбы с колоссальным вращением — справа налево. Бури идут по тем же пространствам и так же — справа налево. 33 цикла ветров — справа налево, больше у них циклов нет. Пучки излучений Шара вертикальны, Солнечные часы (песочные) — вертикаль. Но это видимость, ошибка, отсчет от плоскости. Истинный календарь, Время — лунное, справа налево. Клинопись, иероглифы — вертикаль, а иератическое письмо — справа налево.

Ч-ку дана сила правой руки, чтоб он писал книгу справа налево, и также листал ее. Всему этому соответствует: в книге “Башня” я утаил, что Некто показал мне часы весь горизонт и стрелка Времени отсчитывала, билась посекундно — справа налево, до 30 градусов; китайское чтение таблиц снизу вверх и число 9, оно пишется снизу от хвостика и заканчивается кружочком. То же и в живописи: круг рисуется справа налево. Если рушится архитектура, то влево.

Искажение времени до наоборот ввели в Европу новорожденные народы, безинтуиты. Это от систематиков и новаторов — Фалес со своей Милетской школой и Пифагор с его орденом. Решето Эратосфена пыталось просеять числа и восстановить хотя бы их качество. Но уже безнадежно, “красота” Начал Евклида раздробила 9-тку и создала систему мнимых чисел и плоскостей. К этим спекуляциям подключились Нули, к-рых не было у древних, а была точка. Точка в их исчислениях то же, что и космическое понятие Шара (а шире — Вселенной) — тоже точка. Затем возник принц Гаутама и переполнил миры нулями степеней, думая, что это Верх полноты, но поняв, что низость, нумерология, Будда покончил с собой правым ножом в левое сердце.

У римлян не было крестов, казнили на столбах с перекладиной, буква Т. После смерти голова Христа упала влево. Кресты и рисунки с правой головой — Византия, византизм; от художеств.

Апология безнадежности

Поставлю зеркальце у глаз, — не отражает, у рта — не запотевает, “светильник разума угас”, и сердце биться перестало. Встретимся — в нейтрино! Надежды ослабляют слух, вкус, девять муз; мешают мышцам. Невозможно писать в таком рассредоточении.

Скука склеит очи (дивочи!).

То, что называется “лирикой”, — внутреннее напряжение, если угодно, накал, а то, что очень “разнообразно”, — изобретательство, жонглеры, ну, для школьников, скажем, не для людопоэтов.

Взявший перо, оставь надежду на “жизнь”. Если ж ты хитер, и хочешь и то, и то, ты будешь только второе — жилец. А для капуст перья не нужны, у них свои, есть много способов инкрустировать себя финансами, номенклатурой, кастрюлями цинандали, ТВ и т.д.

Птицы — не репетиции, а рожденные с периями, им не нужно брать чужое.

Когда зацветает цветок, забудь себя и займись им. Поэт А. оставил себя и занялся мною, как будто он садовод, а не поэт А. и так требуется. Видимо, так, — ему. А. писал: “Не знаю, как Вам доказать, что странности бывают от неумелости и излишней умелости. Вы излишне напрягаете мускулы в подвале, где никто этого не оценит. Вы боретесь с ведьмами фантазии, а они прекрасны только по ночам. Сдержитесь. Пощадите П. (члена ревизионной комиссии ЦК КПСС), нацедите ему полный ковш пива из обычной бочки, а не из данаидовой”. Как будто мне нужны оценки, наставник. Он видел во мне школьника и проверял табель, неизменно ставя в поэтах № 1. Как бухгалтер. А меня жмет, от этого нумера. Я отдам № 1 любому, оставьте меня с мышцами. Он принимал, как отец, за своего, а я не был им. Я не свой и в стране, она мне чужая, не меньше, чем любая другая география. Я в ней не родился, моя родина Крым, Алупка, греки-колонисты до Рима. Когда я пришел к А., мне было 23, а вышел из блокады, 5 войн, убил 11 танков — бутылками! и снял 6 самолетов, зенитным способом, не считая убитых мною немцев из снайперской винтовки (считал!), я уже написал 42 книги и сжег их за никчемностью их. Поэт-футурист А. имел звание “заслуженный друг детства гения СССР — М.” Нелицеприятна писанина моя, но озарим взорами подвал, где решетки, красный флаг, миска с помоями, банды ублюдков П. (читай выше) и высокий поэт А., цедящий им пиво из бочки вот уж 30 лет в фартуке. Он и указует юноше свой путь: “нацедите им пива из обыкновенной бочки, не из данаидовой”. Эта бочка — его Родина, а моя — Данаиды.

Я ведь вычислитель артиллерийских и минометных частей, и знал, сколько нужно на эти просторы: 300 млн патронов. Столько у меня не было. А у них один всегда найдется. Я не выбирал, подвал. Я живу правильно, без видимости.

11

Их 11. Они не число.

Когда в лодке все прыгнули за борт, думая, что доплывут, не доплывут.

Винти один весло, — штиль. Солнце в иголках, вода кипятковая, ходит вокруг кит, а из темени его вьется дуб с белыми птицами, не укусют. Как бросались в море со скамеек юноши, в цветастом, и уходили, всплывая, махая руками до свиданья, мы еще обнимемся со мною, до новых ветров, до бутылей виноградин. Тонут, томагавки. Прыжок был напрасен.

Напрасен! Но все ж прыжок. Их головы качались в венце златых ресниц. Зимостойки, губы в вине, пройдя под молниями у всех широт, мы могли резать лодкой льды Арктики в соболиных бюстгальтерах и лисьих трусиках, петь чистыми голосами на Полюсах, в Сахаре, в урановых рудниках Египта, мы могли снять с себя кожу, и надеть брезентовые рукавицы, и сражаться бок о бок с красными монахами на Тибете, в Гималаях, в Апалачах, мы могли лететь со скоростью света в космический хаос без спасательных поясов планет, ниндзя Токио, битники-скалолазы Нью-Йорка, бритоголовые Камчатки, они ныряли в вулканы и купались в лаве, мы могли ухватиться за хвост ласточки, перелетая Шар крест-накрест, бойцы анонимных центральных батальонов, они стояли на куполах Афин, Александрии, Рима, Бабилона и Чероки, мы стояли на тучах над всем Китаем, СССР, Францией, Райхом и Лондоном, и Ленинградом, а потом на мачтах Каира, Будапешта, Вьетконга, Сеула и, наконец, Бухареста, где отряд из 11 за одну ночь уничтожил 40 000 спецназа режима, и никто не знает, как. И не узнает. В ту ночь, с 12.00 до 05.33, стоя на куполе Верховного дома, они создали 4-ю зону психики, и ни один убийца не ушел от их взора. В ту ночь в 05.37 Ламу Тибета разбил Паркинсон (как потом и Папу Рима), и вошли войска Китая, и ни один монах, прошедший высший психофизический тренинг, не мог выйти из шатра, парализованный догмой, что нельзя высшему бороться с низшим, а ведь у них были кожаные пятки и ультрасвист, один я, свесив ноги с края Тибета, крутил винт лодки, инфразвук — и четыре армии китайцев свалились в пропасти. Тибет не был взят. Эти ж 11 через семь дней уже стояли на Куполе Берлина, наводя взоры на бер. стену, а еще через 7 дней ударили по Тегерану, Багдаду, Индии, и с туч страны тундр — по топонимике. Пал Каир, и предупреждены Африка и обе Америки. Они стояли над Кремлем, и уже раскрыли ресницы, чтоб уничтожить Коммунизм, но их предали. Мы знали, где и как нас предадут.

11 выходят только в магнитные бури, и они сумели отклонить еще и подводные катастрофы, и, выплыв, смеясь, прыгнули в лодку. И тут магнитные поля перемешались, — штиль. Мы гребли много, лодка не двинулась. Наводя взоры на ч.образования, мы еще могли спасти Белград, но смешалось, недостойное, и нового времени нем нет. И тогда после нужной и тактической гребли 10 выбросилось в море, ушли на дно, а оттуда по туннелям, в ядро, в Центр Шара. Так всегда: 10 уходят, один остается на весле, с винтом, сигналя. Может быть, они выйдут через час, а м.б. через миллиард круговоротов Шара.

Ну что ж, ночь, черная и неречетворная, о базальтовую воду. И я держу руки, как лучи с боеголовками, и снимаю с себя Время. И нагибаюсь к воде, и вижу надпись, плоскую: лоцман. И я беру руки, ставлю голову на ноги, собираю глаза, натягиваю перепонки на уши, вставляю горло, беру весло и гребу (ни с места), сплю и утром пишу по воде, нетекучей. И это будет до новых волн возмущений Скорлупы, и опять взойдут из пузырей 11, и я, как реактор, доставлю их в высшие точки. Они возьмут свитки вод, исписанные веслами, и, наведя взоры на Шар, окутанный мрачным и черным, обезлюдевший, обугленный — развеют это, и опять взойдет. И зашумит магма, и встанут моря на копыта, и материки, сняв плесень водорослей, зацветут зеленым. Потому что так было 9 раз, 99 раз, 999 раз. Так будет.

Исчисленная группой Власти сетка наложена на Шар не так давно. Земные и астрочасы на ней не учтены. Мы живем не по природным смыслам, а по навязанной сетке. От этого гибнут люди, звери и минералы, а остаются бациллы, вирусы и микробы. В сетке не учтены поправки на вибрирующие оси Шара. Отсюда причины нивелировки времени и следствия — гибель.

Чем дышим, — сквозь дуршлаг?

Авторизация

В очерченном круге поэтики художнику дозволено (собою) озвучивать любые сочетания громкостей, нюансов, словоизречений, ритмов, палимпсестов, заимствований и наоборот — вымысла ситуаций, пародию идей, любых материалов — глин, химикатов, металлов, бинтов, шелков, чистописание и пишет грязью, все видео эротики, натурализмы, мат, он может возвести себя в Демона, или в гниду, гладить утюгом современность (романтизированным), или ж разрушать башни, быть человеконенавистником или же гуманистом (и то и то — одно и то же), петь красоты, или ж одни уродства и т.д., возвести в процесс войну (мир — не процесс, а пробка в графине Джина; беспредел фантазий, мистификаций, истерик, алкоголя и наркомании, или же питие оранжада в пиджаке с галштухом — если в рюмке оранжада пипетка с цианом) — неисчислимы варианты меня, я о себе, я о качестве. Но перейдем рельсы от художеств к авторскому ч-ку. Например, ко мне.

В жизни мне свойственно не 253 запрета, как у Будды, а прибавим 9 нулей. Пишите любой (запрет) — не ошибетесь.

Художничество и жизнь — недопустимые тождества. Автор и книга — недопустимые уравнения, хотя бы потому, что автор еще напишет книгу, м.б. противоположную, а книга — не напишет уже ничего. Или же: писатель бросит писать, а книга породит тысячи книг, и м.б. целую “текущую литературу” имитаций и “имен” (не важная честь, чтоб из этаких роз мои изваяния высились).

Но было и будет, что читатель, что искусствовед листают книгу, а видят в ней автора. Традиционно-наивная позиция. Извращение: Даниэль Дефо не сидел на необитаемом острове, Сервантес не был безумным рыцарем, Шекспир не принц Датский, Гомер не Одиссей, а слепец, кривоногий корнет Лермонтов с руками ниже колен не томный красавец Печорин, Гоголь не Тарас Бульба, Рабле не Гаргантюа и Пантагрюэль, Флобер не Эмма, Ницше, больной и несчастный старик, возивший повсюду с собой чемодан лекарств, — не Зарастро, не белокурая бестия, Леонардо не Джоконда при всем портретном сходстве, Дали не горящая жирафа и даже не великий мастурбатор, как он писал о себе, а уж скорее одноженец, я не Иоанн Новый, а землекоп со ст. Мшинская. Руссо делал книгу “Исповедальное эссе”, и мировая пресса до сих пор пишет, что и как Руссо сказал о себе. Не о себе, о созданном его видениями герое, вот тот и воровал, и сожительствовал мальчишкой с хозяйкой-старухой и т.д. Ткни в любого известного автора и найдешь то же, не Я, а оборотень, перевертыш. Особенно уязвимы те, кто пишет от якобы Я. Те, кто пишет от Я — фантазируют больше “объективистов”, п.ч. Я — открытая форма скрытия себя. Нет, не понимают, читают об авторах, а не их книги. Не читают книги, а смотрят телефильмы по ним. Не читают книги, читательская сволочь, а зубрят по аннотациям содержание и имена авторов, вооружаются культурой. Чрезвычайный оптимизм и пафос Уитмана по поводу Америки и ведическое Я его … а автор кто — паралитик. Это его мечта о Я и Америке.

Я против вмешательства в личную жизнь автора и истолкования ее как соответствия его книгам. Сейчас в Америке модны книги уже и о семьях писателей. Разбирают по косточкам семью Льва Толстого и его Софочку Берг, жену. Пушкину лучше б жениться на какой-то девке (княжеской), к-рая тоже писала стихи, и они у камина читали б друг другу свои рифмовки, счастливые, а так… вот поэта и убили; все это вычислили профессора-гарвардцы на компьютере. Представляю картинку: Пушкин каждый вечер слушает эту жену-поэтисску. О ужас, о ужас, и равного Ужаса нет на земли. Да он бы убил ее через неделю или, как дед Ганнибал, посадил бы на цепь, в подвал, к крысам, исполнительницу четверостиший. Или же листаю толстое исследование на немецком о семье Томаса Манна и выбрасываю, что мне до их вкусовых гомо, все ж хорошо работали ребята, писали. Но вот и о Гете: и он гомосексуалист! — пишут модисты. Ну да. Ведь о Гете писал и Томас Манн, и он нашел бы эвфемизмы, чтоб подчеркнуть родного человека. Но Томас Манн пишет о Гете как о бабнике, что и было на самом деле. Уже и Байрон гомик! С оговоркой, правда: он “косвенный”, переодевал женщин в мужскую одежду. Тогда можно сказать, что я — косвенный Байрон, я тоже хромаю. Одна Каролина Лем, безумно любившая лорда, чтоб пробраться к нему, переодевалась в мужское, — чтоб муж не знал! А эти психопаты — строят свою моду! Уже и кинорежиссер Тарковский — гомик. Я знал Андрея, и все актрисы прошли через него, закон киномира. Нуриев в завещании оставил деньги, чтоб написали книгу о Тарковском, значит, и Тарковский гомик. Но Нуриев оставил деньги и на книгу о Белле Ахмадулиной. И Белла — гомик, что ли? Что за каста мажет эти штуки? Это профессура отрабатывает свои оклады в 5 тыс. долларов.

Уж Цветаева — дьяволица-полигамка. Жила с Парнок, с Гончаровой, жила с сыном и т.д. Увы, это ее видения, и любовная переписка (односторонняя) с Рильке, признания многим людям, и желание ребенка от Пастернака — видения, от одиночества. Быть не могло (в реальности), адресаты не те.

“Писатель пописывает, читатель почитывает” — ироническая щедринская фраза муссируется в “новой” печати, как манифест. Как формуляр. Как лозунг и идея. Отстраним читателя, он легко внушаем. Но если писатель “пописывает”, то не проще ль взять в кулак однокоренное устройство и расстегнуть ширинку, а не брать в руку перо. А то от этого пописывания — на страницах — один простатит. Куда ж мы денем юношей — о доблести, о подвигах, о славе? Эта оголтелая проповедь импотенции сейчас может быть и кстати пописывающим старикам, а юношам стоит все же в жизни мычать, рычать, кричать и заменить сказуемое — ГлаГолом! Ведь у них сила. Сила-то сила, но вот они в книгах ничего не могут. Но в жизни-то, юность… увы, похоже, и в жизни. Не верится! Но девушки говорят, в общем-то — похоже. Неужели правда? Тогда это похоже на строки революционного поэта Иосифа Уткина: “Рэб Абрум сказал: — Боже мой! — Евреи сказали: — Беда! — Рэб Абрум сказал: — Дожили! — Евреи сказали: — Ммм… да!”

Неужели в самом деле все качели погорели?

 

Хлебников: вот почему никогда, никогда я не стану Правителем.

И тут же подпись: Председатель Земного Шара.

Противоречие! Отнюдь: поэтизм.

 

Версия для печати