Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2012, 7

это как с «девы» лететь в симеизе

Стихи

Об авторе | Аркадий Трофимович Драгомощенко родился 3 февраля 1946 года в городе Потсдаме. Ведет творческий семинар в Смольном институте свободных наук и искусств, СПб., и в SLS (Summer Literary Seminar, Monreal — СПб.). Премия Aндрея Белого — 1978 год. Премия журнала P(ost) M(odern) C(ulture) — “Electronic Text Award”, 1995. Книги: “Небо Соответствий”, 1990; “Ксении”, Борей-Art & Митин Журнал, 1994; “Фосфор”, Северо-Запад, 1994; “Под подозрением”, Борей-Art & Митин Журнал, 1994; “Китайское солнце”, Борей-Art & Митин Журнал, 1997; “Описание”, Гуманитарная академия, 2000; “На берегах исключенной реки”, ОГИ, 2005; “Безразличия”, Борей-Пресс, 2007, etc. Предыдущие публикации в “Знамени” — № 5, 2008; № 8, 2009, № 6, 2010.

 

Аркадий Драгомощенко

это как с “девы” лететь в симеизе

Любовь

Вполоборота, едва ли не над собой; поиск каналов… почти связи,
которою шум связуем. И вне перевода, завязью между собою вещи.
Как оперенье стрелы, легки на помине. И кофе сложен
пополам не простым листом папоротника, — не лигатуры воды, Аня, меди,
тростник сведён за нет окиси мысли; в сон.
Помнишь, бывало закидывали за голову руки на жарком песке.
Лежа ребром к ребру, неопознанны, узкие в янтарной дерридианской влаге,
по пикселям выпадал закат, потому что во мраке мы лучше слышим
и ночь никогда не разделит на два. Что хуже? —
когда видишь то, что всегда и притом ниоткуда? или то,
что в своём явленьи остальное уносит с собой? Почему, скажи, так?
А после: как переводные картинки, как песчаные бури, как пальцы в воде:
тушь на пределе взвесей, по нефритовым стенам неуловимое движение мух:
вот о чём: я говорю о том раннем утре, когда Олсон уснул в пальто и смолой
вспыхнули солнца, запылали в перьях голые корабли мёртвых, в сырые пашни
преисподней осели башни речи, воссияли стропила, слоясь серой,
и рис свой несметный по мокрой мяте до дна рассеяли медные книги.

Из глубин ветра

Столь они стали легки в окружении орехов и вязов,
зимних следов от полозьев на склонах… что даже шорох не смог бы
выдать в этих местах их присутствия. Отвести взгляд
от расплетённых снежных откосов, на дно опылённой ладони
уходит лицо, лишь по линиям искрится облако, где по слогам
в воду пейзажи и лодки. Мосты, лампы над ними в полынью опускаются.
Так всё и было: никто ничего не сказал, ни почтальон,
ни сосед (жёг мраморный мусор, солому, ботву). Как будто танцуя по кругу,
вновь и вновь они настигали себя: “я о листьях — ему пришло в голову —
такой неустойчивой, сквозящей становится фигура ночи!..”,
а то, что о ней мыслит только фермата
предшествующего мгновения; стоило обернуться, и в одном из них
он словно себя увидел, впрочем, не так, чтоб особо это был он,
глядевший совсем не в себя, включая слова (вот здесь повторение
обретает силу сказки про джинна, разорвавшего ожерелье имён),
склонясь над огнём, в котором не хотели гореть фотографии
(зачем, если, кроме него, эти лица никому не известны?).
“Мама была прекрасна” — добавил не он, а кто-то из тех,
кто мерцал по обочинам, но только одно не давало покоя,
как если бы что-то было утеряно, причём неизвестно, что именно.
Но только не здесь, не на этих обочинах, не среди фотографий.
Случалось, так в детстве (вполне условное место и даже не место,
дробь того, что ещё не зерном не рассыпалось…
превращаясь в заурядное ограничение воздуха),
впрочем, чтобы ощущение такое возникло, не нужно что-то терять.
А теперь в конце улицы, где поворот на холмы,
где чётными нитями выдернут свет — серебрилась фигурка.
Блаженно чернея, вращались радуги спиц. Разумеется, понимаю!
Расстояние на картах не следует воспринимать так буквально и кукольно,
поскольку смерть иногда (здесь пропуск, прорезь, переходим к другому),
Jeanloup Sieff / платина, фотографии в волокнистой осенней воде
(перемена окончена; скорей-скорей в школу!) растрачивают серебро.
Где она? Я не знаю. Берега? Красит волосы, определённо, — так и было
(с этим, пожалуйста, не ко мне), утром её дыхание у слуха… очень давно.
le vieux, j’ai е┬tе┬ vraiment heureux! Ветер “красной москвы”? (я знаю,
разделённый на “ростов / на / дону”, на остов счастья, того, что будет
диспозиция обязана (разве нельзя?) где возникал (иногда…
(не знаю (что тут сказать!) я — это третья по счёту скобка в придаточном,
сверху с пятой строки, где обыкновенно:

снежные поля
вода под фосфором,
тёмные облака под водой

луна (предстоит вырезать из коры)

роса

перейти площадь (исключена заведомо)

в сводах хвои
из самых глубин ветра

Гобелен с ирисами, грушей за забором и стоящим
у водосточной трубы сарая велосипедом

Так соскальзывают дни,
скатываются в сетчатку,
короной разрыва впиваются (капля)
следы коронарной детской руки
(взмахни, оставь пальцам самим
искать во сне, где живёшь? а ты?)
под веками солнце —
равновесие и прозрачность
продолжения вещей; теперь контуры,
но теперь — следы, вслаиваясь один за другим
в разрыв мороженых прутьев ольхи, тропы,
ткани, снова тысячекратно в холоде, ниже,
нашедший боль в тёмной дороге капли
прежде, чем её языком, взгляни:
пасмурное, но зато высокое небо!
на самом деле и как далеки глаза, висок…
как высок в воде глаз и неясен у снега свет,
не тает. Холодней? Намного? Да? Мне тоже.

В стае семян

Устанавливая преграды, ветер преобразует таянье вещества
в остаточное значенье. Звук затопляет впадины ожидания.
Оно мгновенно, повторяемо неустанно, как монисто в пальцах.
Ночью им снятся ожоги на коже, словно мерцание шаровых молний.
Изымая из осязания, переносим в шёпот: звучанье пронизано
утратой эха. Воспоминанье расплетено в окрестностях предложения.
Так соскальзывают дни, один за другим, вслаиваясь в проекции,
а следующее перечисление соединяет потоком низшую душу с высшей —
“сверкающие чешуёй приближения, затем изменения мысли,
преломляющей углы речи, — как над расколотым ртом
скорлупу раскалённую мака, — удвоенную уступами искривлений”
(каковы они? как выглядят? напоминают ли знакомые вещи? —
сколь ненужно ни тому, кто спрашивает, ни тому, кто уже не ответит,
заплатит, заворожён болью, в разорванном по амальгаме зеркалом,
сколько ни входи, ни разу не выйдешь: в нём, как пустота в клетке,
вернее, луч в линзе, где силы не вне, но внутрь света,
до того момента, когда телесность достигает плотности,
в которой свет забывает о тени, избавляется от “конца”, “начала” —
вот тогда тебя, считай, нету, ты умер.
С лёгкостью проходишь средостения дней, ныряешь в ушко иглы,
(это как с “девы” лететь в симеизе) руками попутно машешь
тем, кого любил и кто с непонятной скоростью
скатывается с глаза долой, и слух нарастает,
и вместе с этим сознание теряет пределы (а что, оно без пределов?) —
оборачиваться не стоит, чтобы увидеть,
как встаёт звезда, не нашедшая пристанища в алфавите,
но водившая рукой когда-то по её руке, а теперь на её высоте,
где преграды преобразуются в горение вещества, распад воздуха
на элементы и горло, которое случается, словно прозрение форм,
стягом сухих семян, развёрнутых ветру в лоб.

Версия для печати