Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2012, 4

Бросить курить

Рассказ

Об авторе | Валерий Бочков родился в 1956 году в Латвии. Профессиональный художник, основатель и креативный директор “The Val Bochkov Studio”. Член Союза журналистов, горкома художников-графиков СССР. С середины 90-х публикуется в ведущих периодических изданиях как журналист. С 2000 года живет и работает в Вашингтоне, США.

Последняя публикация в журнале “Знамя” — рассказ “Ферзевый гамбит” (№ 2, 2011 ).

 

 

Валерий Бочков

Бросить курить

рассказ

 

Официально гараж на углу Лафайет и Второй авеню именовался “Ангелы Линды О’Донэлл”. Имя, слишком длинное для нью-йоркского уха, урезали, и диспетчер Рози, принимая заказы, говорила кратко: “Ангелы к вашим услугам, платить будете наличными или картой?”.

На яично-желтых боках “Торосов” и “Шевроле-Каприс” сияло заглавное “А” с крылышками и нимбом, наброшенным, как обруч, на острие буквы, — болтали, что такая же татуировка и у самой мисс О’Донэлл на ягодице. Охотников проверять достоверность слухов становилось все меньше, Линде в апреле стукнуло пятьдесят два. Двенадцать лет назад она сделала себе подарок на день рождения — купила силиконовую грудь размера “D” и, страшно ею гордясь, появлялась в гараже словно маленькая оперная фея вся в розовых рюшках и со смелым декольте. Те нарядные и радостные времена миновали, солнце ушло за угол, автомобильный парк “Ангелов” сократился наполовину. Вместе с бизнесом усохла и хозяйка — вся, за исключением силиконовых сисек; тощая и носатая, в платьях траурных тонов с пунцовыми лентами, теперь она больше напоминала ярмарочную гадалку.

1

Лева застал закатный отблеск золотых деньков. Тогда он только вернулся в Нью-Йорк из Лос-Анджелеса: потратив четыре года в дешевых массовках и наивных кинематографических мечтах, он приобрел навыки полотера, чистильщика бассейнов и ночного сторожа.

В гараже Леву встретили радушно, русская фамилия Котельников не прижилась, и его стали звать Лио-Голливуд, поскольку тут уже шоферил другой Лио — отставной католический священник. Компания подобралась пестрая: помимо обычного набора непризнанных гениев в области живописи и литературы, в состав Линдиных “Ангелов” входил бывший румынский укротитель тигров, каллиграф-альбинос, изобретатель электронной арфы из Пенсильвании, профессор философии из Беркли, уволенный за амуры со студенткой, и экс-гитарист группы “Стикс” одноглазый Рик Деймон.

Работа в такси пленяла своей ненастоящестью. Здесь гораздо проще, чем на стройке или на ферме, было убедить себя, что это — временно. Что это — лишь передышка на пути к главной цели. Особенно если шоферишь в ночную смену.

 

Карусель Манхэттена завораживала: пестрые зигзаги крикливой Таймс-сквер, гулкие мосты-мастодонты в желтых фонарях, сложенная пополам Уолл-стрит, опрокинутая в зыбкую черноту Гудзона. Шпанистые Квинс и Бронкс пугали родной, почти люберецкой непредсказуемостью. Заряда адреналина хватало на пару часов, как раз до следующего кофе в “Девять-с-Половиной”. Постепенно возникала иллюзия поступательного движения, иллюзия приближения к некой цели. Лева не знал, о чем там думает белка в колесе, но работа в порту или на фабрике слишком уж походила бы на капитуляцию. Хотя неизбежный вопрос “Какого черта я тут делаю?” приходил каждому уже через год. Лева отработал в “Ангелах” неполных семь лет, и с этого вопроса начиналась каждая смена.

 

За семь лет гараж не изменился, даже радужные лужи на щербатом, вечно сыром цементе пола темнели по тем же углам. Линялый трехметровый транспарант “Все аварии передней части машины — твоя вина!” по-прежнему дружески приветствовал входящего. Механики Тэд и Салли, чумазые, словно пара улизнувших из преисподней бесов, как всегда азартно дымили контрабандным “Кэмелом” и резались в шахматы. Они сидели под красным огнетушителем с табличкой “Не курить — рядом бензин!”, двигая черными пальцами давно уже неразличимые по цвету фигуры. Тарахтел генератор, воняло соляркой и выхлопом, шоколадная Рози едва угадывалась в мутном аквариуме диспетчерской. Фраза “остановившееся время” наполнялась тревожным смыслом.

 

Лева, отщелкнув окурок в решетку стока, глубоко вдохнул, словно собираясь нырять в ледяную воду, боднул плечом дверь и вошел в гараж. Привычная вонь, знакомый сумрак, — какого черта я тут делаю? — Лева кивнул Карлосу, подметавшему окурки и мелкий мусор. Коренастый Карлос, ловкий и чернявый, похожий на разбойника золотыми амулетами и пороховыми неясными татуировками, ощерился, сверкнув фиксой: “Лио, амиго!”. Карлос снабжал весь гараж куревом из Коста-Рики, получалось вдвое дешевле.

Лева подмигнул Рози, та принимала дневные машины и регистрировала ночную смену. Рози, вся состоявшая из сочных округлостей буйноцветущей плоти, томно улыбнулась, отметила в сетке. Белые мужики ее не интересовали, но у Левы был шанс. Седоватый ежик и не до конца смытый летний загар придавали его лицу что-то морское; чудился соленый ветер, тугой парус, яркое солнце. В морщинах виделась основательность, мудрая решительность, знание ответных ходов. Хотя, если честно, для Рози все белые были на одно лицо. Лева же, так и не вкусивший за годы эмиграции африканских ласк, практично рассудил, что о некоторых вещах лучше не знать, а догадываться.

 

Румын-укротитель азартно рассказывал механикам, как он станет миллионером, продавая диски с величайшими футбольными пенальти.

— Американцы не любят соккер из-за отсутствия голов! Я им дам голы! — нервно заправляя за уши сальные кудри, горячился он.

Механики отвлеклись от шахмат и заинтересованно следили за развитием его мысли. Уже возникли белые колонны, вилла со стрельчатыми витражами на берегу Женевского озера с почти точным адресом. Укротитель покончил с коллекцией антикварных автомобилей (“Дьяболо”, шестьдесят четвертого, “Шэлби Кобра”, “Мазератти Спайдер”) и перешел к описанию интерьеров, — в этот момент Рози выкликнула его номер, и укротитель, прервав себя на полуслове, зашагал циркулем во двор принимать свой “Торос”.

 

Лева взглянул на часы: пересменок начинался в три, машины возвращались к четырем, если шла масть, дневник мог урвать час-полтора. На это Лева не обижался, сам поступал так же. Бухгалтерия “Ангелов” замысловатостью не отличалась: половина — шоферу, половина — гаражу. Не считая чаевых, чаевые — дело святое, тут уж каждый доллар твой.

 

— Я, похоже, спекся, — с мрачной доверительностью склонив к Леве губастую фиолетовую голову, произнес Харрингтон (этот паял многотонные скульптуры из металлолома, где-то на заброшенной бойне в Нью-Хэвен). — Срочно надо мотать отсюда.

— Да ну? — Лева шутливым хуком чухнул в тугое брюхо приятеля. — Что стряслось?

— Гоню вчера по Шестой, у Сент-Пола старуха голосует. Я из крайнего правого по диагонали — ррраз! — к тротуару. Жду. Старушенция стоит столбом, таращится на меня, как на чокнутого. Не садится. Тут только до меня дошло, что я на своей тачке. Не в такси.

Хмурый Харрингтон многозначительно закивал, сверкнув синеватыми белками.

 

Лева помнил времена, когда все гаражные истории заканчивались непременным “хеппи-эндом”, таковы были законы жанра. Лопнувшая покрышка на скорости в семьдесят миль, кегельный шар, оставленный шутниками на ночной трассе, истеричный муж и рожающая на заднем сиденье жена, позабытые в багажнике урна с прахом, питон или крокодил, даже потасовка под Бруклинским мостом всегда кончались добротным позитивом на манер адаптированных для младшего возраста сказок братьев Гримм. Нынешние рассказы напоминали скорее страшилки Эдгара По. Лева прикидывал: действительно жизнь помрачнела или это, говоря жеманно, — возраст, а если начистоту, то неумолимо накрывающая пыльной волной старость.

2

А ведь была в его жизни пора — вечность тому назад, — когда и он, Лев Котельников, подавал надежды, и все у него было, как водится, впереди. Английская спецшкола в меланхолии пыльных бульваров, отец — мидовец среднего калибра, настолько среднего, что факультет журналистики получился лишь ломоносовский, а не тот, заветный, на Крымской.

Задорный мальчуган, которого все так и норовили потискать за румяные щеки, превратился в высокого юношу, с почти красивым лицом, по-славянски чуть постным, но живым и открытым. В меру циничный (в полной гармонии с эпохой победившего к тому времени социализма) Лева иллюзий относительно журналистики не питал, будущая профессия являлась лишь средством передвижения: поначалу — стажировка в каком-нибудь Дели или Пекине, потом — корпункт в Сантьяго, а уж на десерт — место собкора в Лондоне. Или Брюсселе.

Презрение к своей стране и ее правителям среди Левиных знакомых сделалось привычным и выносилось за скобки, даже политические анекдоты считались дурным тоном. Затертый самиздат передавался из рук в руки почти без утайки, и когда на третьем курсе Леву вызвали во второй отдел и майор Никитин, гладкий, с аккуратным лицом особист, предложил сотрудничать в обмен на содействие в карьерном продвижении, Лева не нашелся даже что ответить и лишь хмыкнул и, дурашливо грассируя, пропел в лицо майору: “У ней такая маленькая грудь, На ней татуированные знаки...”. Хряснул дверью. Конец куплета про легкомысленного капитана из Марселя, любителя табака и эля, он допевал уже в гулком коридоре.

 

Красное “Тырново” или кислый болгарский рислинг из светло-зеленой бутылки, неизбежный гитарный перебор в ля-минор, приятный голос: “Жила одна леди, она была уверена, все, что блестит — золото”, черный шарф вокруг шеи и небесный деним тертой куртки — Лева вызывал безусловный интерес у девиц. На Бронной у Болдановой в полутемных комнатах он, лениво покачиваясь под “Пинк Флойд”, в одной руке держал потухшую сигарету, а другой блуждал среди хитроумных застежек, пуговиц и крючков. Там же, на Бронной, он познакомился с Ликой Журавлевой, длинноногой медичкой со строгими бровями и плоской грацией египетской кошки. Дважды дрался из-за нее, оба раза соперник, Ликин сосед и воздыхатель музыкант Сережа Сомов, оказывался бит.

 

Летом на даче купались в Пахре, пили чай из самовара, отец щурился и подмигивал Леве, когда Лика рассказывала занятные истории про анатомичку. Мать охала, а после, на кухне, многозначительно шептала: “Серьезная девушка. Не то что эти твои задрыги Малкина или Зуева с журфака”.

Все складывалось просто замечательно, Лева не пугался разговоров о женитьбе, лишь улыбался, тихо напевал и целовал медичку в высокий лоб. А потом Леву арестовали: ксилофонист Сомов в музучилище Ипполитова-Иванова числился стукачом; куратор-капитан помог составить ему грамотную бумагу, бумаге дали ход. Журфаковский майор Никитин хлопал в сухие ладоши, словно колол орехи, и радостно приговаривал: “Будет тебе, сучара, маленькая грудь!” При обыске у Левы нашли несколько “посевовских” книжек, машинописные главы “Колеса”, две сшитые копии Зиновьева, из чего вытекало уже не только хранение, но и тиражирование.

Времена стояли вегетарианские — по семидесятой Лева получил всего четыре года. Последний год отсиживал на “химии”. Котельникова-старшего турнули из министерства, потом с ним случился инсульт. Когда Лева вернулся, отец еле ползал, он волочил ватные ноги, опираясь на две палки. Изредка спускался в пыльный сквер, сидел на зеленой скамейке, мрачно глядя в песочницу с пестрой малышней. Сыну он не сказал ни слова. С матерью он тоже почти не разговаривал.

 

Доктор Журавлева стала Ликой Сомовой — Лева даже не моргнул, слушая Алика в пивняке на Каляевской, лишь хрустнул сушкой в кулаке: за четыре года он насмотрелся всякого. Теперь люди вряд ли могли его чем-то удивить.

Алик потягивал желтое, как спитой чай, пиво, рассказывал про однокурсников, знакомых. Музыкант Сомов сразу после диплома очутился в оркестре Гостелерадио и катается по заграничным гастролям.

Пиво пахло хозяйственным мылом, Лева кивал и глядел, как сигаретный дым закручивается кольцами, а в немытом окне мелькают ноги москвичей и гостей столицы. Из подвала был виден кусочек Садового и угол троллейбусной остановки кольцевого маршрута.

У Левы возникло странное ощущение, будто он забрел ненароком на скучный фильм: истории Алика, город за окном, люди, улицы не имели к нему, Леве, никакого отношения. Он не чувствовал себя причастным, порвалась некая связь. Не было ни обиды, ни горечи, лишь скука. Он не к месту вдруг вспомнил, как под Бугульмой зэки поймали лагерного вора и сварили его заживо в котле с гудроном. Быстро попрощавшись с Аликом, Лева вышел на улицу.

3

В начале апреля Лева подал документы на выезд. Жертва тоталитарной системы и бывший узник совести, осужденный за антисоветскую пропаганду и агитацию, он сразу получил визу. Его удивило, что и родные власти не чинили препятствий, толстый овировец, выдавая паспорт, хохотнул: “Скатертью дорожка, господин мятежник!”. Лева невпопад ответил: “К черту”, — и уже в следующий вторник гулял по дождливой Вене.

В Италии, в Гвардопассо — сорок минут электричкой с Рома Термини, — Лева заплывал далеко в море. Раскинув руки крестом, он покачивался на волне и, не думая абсолютно ни о чем, глазел в яркое летнее небо с облаками, похожими на сладкую вату Левиного детства. Лихо нырял, уходя в прохладную глубину, ловил мидий. Потом ложился на раскаленные камни, курил и пил слабое молодое вино, купленное в деревенской лавке по дороге на пляж. Снова глазел в небо, где облака постепенно наливались розовым и уплывали за горизонт.

В Нью-Йорке он очутился в сентябре, стояло пекло, пахло нагретой резиной и асфальтом. Баламут Лаврецкий, с ним Лева познакомился на венском пересыльном пункте, тянул в Цинциннати — ему нравилось название. Леве удалось отбояриться. Он устроился на “Новую Волну” редактором, снял конуру в Челси с видом на кирпичную стену трикотажного склада. У квартиры было неоспоримое преимущество — Лева, не выходя из душа, мог дотянуться до пива в холодильнике.

На радиостанции к необщительному господину Котельникову относились настороженно, даже побаивались. Заведующая архивом Дора Леонардовна, сплетница и почти карлица, жарким мхатовским шепотом рассказывала по углам страшные истории из лагерного прошлого Левы. Даже бестактный главред Чернодольский обращался к нему вежливо и на “вы”, величая Львом Кирилловичем.

Леву же, помимо неистребимого запаха дезинфекции в редакции, поразила атмосфера. Дело было даже не в щербатом гжельском фаянсе, бесконечных перекурах и чаепитиях с пряниками, не в портрете актера Янковского над столом Зиночки из отдела писем и не в базарном говорке Ланской — примадонны из Мелитополя. Сотрудникам радиостанции, ярым антисоветчикам и отъявленным диссидентам, удалось с невероятной достоверностью воссоздать дух исторической родины: сама мысль, что за окном редакции “Новой Волны” — Лексингтон-авеню и Манхэттен, а не улица Новаторов и Саратов, казалась просто абсурдной.

Лаврецкий позвонил в марте, Лева уже спал. Цинциннати оказался жуткой провинцией.

— Дыра! — орал в трубку нетрезвый Лаврецкий. — И бабцы толстые и с конопушками. Как у нас. Вот я и говорю — за что боролись?

— Я сплю уже, — мрачно сообщил Лева.

— Ох, мать твою! Прости, старик. У нас еще и десяти нет. Я ж в Лос-Анджелес рванул после Цинциннати. Я ж из Лос-Анджелеса звоню!

4

Поначалу Калифорния Леве понравилась. После манхэттенских сквозняков, промозглого февраля и золотушного марта — синее небо и высоченные пальмы, рыжие апельсины с кулак в шершавой листве, на улице пахнет прелыми розами и бензином, с Пасифик-Хайвей открывается просторный горизонт океана, мокрые серфингисты в черных термокостюмах, как морские котики, качаются на досках в ожидании волны.

В Калифорнии Лева оттаял, впервые после отсидки он ощутил себя включенным в окружающий пейзаж, в коловращение жизни. В Лос-Анджелесе сделать это оказалось проще всего, сам город иногда казался миражом, декорацией. Да и города как такового здесь не обнаружилось — кокетливые поселки пряничной архитектуры под оранжевой черепицей с мавританскими башнями, запутавшись в клубках трехъярусных шоссе, они тянулись вдоль плоского пляжа с безупречным прибоем или уползали в долину и карабкались по пологим склонам бурых холмов и каньонов.

Солнечные очки — главный аксессуар, плюс двадцать пять круглый год. Над головой — ни облачка, лишь пара орлов нарезают идеальные круги в синем кобальте. Глоток ледяного пива, нагретый песок, мерный океанский накат — Лева улыбался счастливо, хотя и старался распознать подвох: было уж как-то слишком хорошо. Ощущение, что умер и по недосмотру попал не туда, куда заслуживаешь.

Отношения между людьми тоже оказались вполне липовыми, кассир в лавке встречал тебя как любимого брата, от патоки пустых бесед слипались губы, а разговоры велись исключительно на приятные темы, причем каждой теме отводилось не более трех минут. Про временной лимит Лева усек не сразу и поначалу частенько натыкался на стекленеющий взгляд собеседника, не привыкшего к по-русски долгим и пространным рассуждениям.

Впрочем, фальшивость Лос-Анджелеса вполне Леву устраивала. Он загорел, купил в кредит открытый “Мустанг-Турбо”, отбелил зубы, привык широко улыбаться и стал похож на актера Мосфильма, играющего роль заграничного матроса.

— Красив как черт! — восхищался Лаврецкий, дымя вонючей “гаваной”. — Ты ж просто русский Роберт Рэдфорд, дурья твоя башка! И упускать такой шанс — преступно.

Лаврецкий знал, о чем говорил. Он приторговывал кокаином, среди клиентуры были продюсеры, режиссеры и прочий околокиношный люд.

— Мы накануне русской культурной волны, — авторитетно заявлял Лаврецкий, — я кожей чую — зреет интерес. А ты — вылитый доктор Живаго, князь Мышкин и брат этого, как его... Мне как агенту тридцать процентов, и считай Голливуд у нас в кармане.

В начале января Лаврецкого нашли на Зума-Бич, босого и с пулей в затылке.

 

Лева снимался в массовках, нечасто. Платили гроши, пришлось работать полотером, чистить бассейны. Обещанная покойным Лаврецким русская волна Голливуд так и не накрыла. Лос-Анджелес теперь больше напоминал пыльные кулисы, а изнанка этого балагана Леве совсем не нравилась.

Чудеса, от которых пару лет назад замирало сердце, — пожар заката над ослепительно-серебристым океаном, свежий запах моллюсков и морской травы ранним утром, долгоклювая колибри за окном, алые азалии величиной с тарелку в каплях росы, — все примелькалось, стало обыденным и никчемным. Пальмы раздражали и казались глупой бутафорией.

Промаявшись еще с месяц, Лева плюнул и вернулся в Нью-Йорк.

5

Рози весело выкрикнула его номер, воркующим голосом добавила в микрофон: “Авто подано, сладкий”. Шоферня заржала.

Лева распахнул переднюю дверь “Тороса”, придирчиво принюхался. В дневной смене работала пара индусов, после них в машине разило карри, как в индийской харчевне. Отодвинул кресло до упора, завел мотор. Из радио нудно запиликали скрипки, заныли виолончели. “Ладно, с Шубертом потом разберемся, — Лева автоматически взглянул на часы: пять минут пятого. — Поехали”.

Он свернул направо, выскочил на Шестую авеню, тут же на углу с Кристофер-стрит подобрал клиента. Все складывалось удачно. Таксисты суеверны, русские таксисты суеверны вдвойне: по первому выстрелу можно судить обо всей охоте, по первому клиенту — обо всей смене. Первый клиент непременно должен быть мужчиной, немолодым, желательно усатым. Лева с нежностью поглядывал в зеркало — клиент являл собой идеальный образец — пожилой, голубоглазый, крутой шар загорелой головы казался лысым от рожденья. А главное — роскошные моржовые усищи, седые и холеные. Усач ровным басом отчитывал кого-то в телефон. Лева слышал лишь отдельные ругательства, перегородка из прозрачного пластика толщиной в дюйм, разделявшая водителя и клиентов, глушила звук. Перегородки узаконил бывший мэр, преступность при Джулиани зашкаливала, нападения на таксистов совершались в те годы почти каждый день, а уж ночью шоферить соглашались лишь самоубийцы и русские. Перегородки помогли, правда, пострадали любители потрепаться с пассажирами, теперь, чтоб тебя услышали, нужно почти кричать. Но появился и неожиданный плюс — никто не требует сделать потише радио или переключить станцию.

 

Угол Парк-Ист и Сороковой. Усач просунул в окошко тридцатку, сдачу не спросил, кивнул и солидно чавкнул дверью. Семь чистыми, совсем неплохо для начала.

Лева свернул налево, по Сороковой дотащился до Бродвея — вечерний час пик во всей красе — там подхватил тощую старушонку с капризной внучкой. Ласковый голос по радио вкрадчиво сообщил, что мы прослушали что-то там Грига в исполнении оркестра русского Гостелерадио под управлением Федосеева, Лева как раз тянулся переключить на новостной канал. Он вздрогнул, прозевал красный и чуть не протаранил автобус. Дал по тормозам. Старушка и внучка охнули сзади.

— Прошу прощения, мэм... — Лева глянул в зеркало, старушенция укоризненно жевала губы, внучка восторженно улыбалась. — Извините, — сипло повторил он и закашлялся.

До Левы вдруг дошло, что все это время среди занудных скрипок, арф и прочих контрабасов незримо присутствовал почти неразличимый на слух Сергей Сомов со своим ксилофоном или на чем он там нынче стучит. “Вот мразь!” — Лева поморщился, словно вляпался голыми руками в какую-то теплую слизь. Он инстинктивно вытер ладони о джинсы и выругался по-русски. Прошло почти тридцать лет: время врачует раны, но, как выяснилось, не все.

 

Левины воспоминания отличались по резкости, пластмассовый Лос-Анджелес виделся не в фокусе, как сквозь водную муть. Прошлогодний отдых на Барбадосе с Джилл тоже ясностью не отличался. Первые годы эмиграции вообще напоминали немое кино.

Совсем другое дело — Москва, журфак, лето, покатые переулки с фиолетовыми тенями, веснушки, вдруг проступившие на Ликиных щеках. Дачные аллеи, березы, а за ними черный сосновый лес, прохладный, с запахом мокрых иголок. Соломенный стул, забытый в саду, в путанице длинных трав с желтыми цветками. Вечером пахнет остывающим клевером, по туману катится тоскливый колокольный звон, ватный и унылый, за рекой кто-то зовет Милку, снова и снова. Все настолько рельефно, настолько живо, что кажется куда реальней, чем вся эта Америка за окном. Лева замычал как от зубной боли и снова выругался.

Старушонка укоризненно выдала три доллара чаевых. Тут же подскочил вертлявый гей, похожий на беса в красном берете, и попросил отвезти на Лонг Айленд. День складывался удачно, но настроение у Левы испортилось окончательно.

6

Лева поймал русское радио — по привычке, “Новая Волна”, очевидно, доживала последние дни. Давно исчез хит-парад забавного Билли Рокосовского, нет и Макса с его спортобзорами. Новости читают какие-то писклявые старшеклассники, похоже, бравого Будицкого с его шершавым баритоном тоже сократили. Слушать стало невмоготу, и Лева принялся щелкать по каналам. Музыкальная какофония перебивалась напористыми голосами самых разных тембров.

— ...прямо в ад. Несчастья нас подстерегают повсюду, — заявил по-отечески Леве округлый мужской голос.

— Да что ты говоришь, — мрачно отозвался Лева, давя на газ, подрезая “Миату” и влетая в гулкий туннель под Ист-Ривер.

— Как же справиться с бедой? Как не опустить руки? Как не потерять веру в себя? В Бога?

— Ребром вопрос ставишь, мужик! — Лева бодро согласился, щурясь от мелькающих желтых фонарей. Туннели под водой настораживали его, он подозрительно косился на мокрые потеки на провисшем потолке, на сизый от копоти кафель.

—...ее историю. У Моники умер отец, она потеряла работу, лишилась крова, стала бездомной. Казалось, что жизнь закончилась. Однажды она сидела в парке и наблюдала за белкой. Белка собирала орехи на зиму. Искала и прятала в дупло. И Моника сказала: “Если уж белка не падает духом на пороге студеной зимы, отчего я сдалась?” И с этого момента жизнь ее переменилась. Моника взяла судьбу в свои руки, она устроилась на химкомбинат, стала посещать Библейские беседы при своей церкви. Там она познакомилась с Чаком, а через год они...”

— Уроды! — Лева лениво переключил станцию. Здесь Сантана накручивал тягучее соло, бесконечное, как цыганская сказка, задорно рассыпаясь трескучими бонгами и маракасами.

“Взяла Моника судьбу в свои руки, ухватила Чака за рога...” — у Левы давно уже появилось странное ощущение, что он прожил какую-то чужую жизнь, не свою, словно впопыхах запрыгнул не в тот поезд. И вовсе не потому, что эта жизнь оказалась трудной или несчастной, наоборот, все сложилось не так уж скверно, жил он вполне безмятежно, многие из соотечественников наверняка бы позавидовали. Леву смущал глагол “жить”. Допросы, суд, отсидка, возвращение в Москву, эмиграция — все эти годы казались ему вязким потоком, в котором он плыл, безвольно дрейфовал. Словно настоящая жизнь дожидалась где-то за поворотом. Она наступит, и уж тогда все сложится по-настоящему.

7

— Лио! Ты что — заснул?!

Лева вздрогнул, включил микрофон:

— Рози, что-то я тут и вправду размечтался...

— Блондинки русские снились?

— С этими покончено раз и навсегда.

— Ты на Лонг-Айленд? Вызов примешь?

— Сейчас клиента доставлю, дай минут десять. Адрес диктуй.

 

Стемнело сразу, на Квинсборо-бридж попали в безнадежную пробку, встречный поток, нагло слепя фарами, весело уносился с Манхэттена. Далеко внизу колыхалась вода, играя маслянистыми бликами. В гараже бесконечно спорили о том, как лучше свалиться с моста — с закрытыми окнами или с открытыми. Лева считал, что с закрытыми все-таки больше шансов уцелеть: даже если двери заклинит, пока машина будет тонуть, есть время очухаться, да и ногами ветровое стекло высадить пара пустяков.

Ползли еле-еле, постепенно стало рассасываться, наконец увидели и причину — перевернутый джип. Чуть дальше в ограждение уткнулся восьмиосный трейлер. Левины пассажиры, пожилая пара китайцев, взволнованно закудахтали сзади.

— Да, ребята, вот такой Конфуций, — пробормотал Лева, разглядывая полицейских и изуродованный джип. Крышу сплющило, ветровой триплекс скомкало, как целлофан, стекло лежало метрах в пяти от машины. По асфальту среди осколков фар и кусков пластика растекались жирные разводы масла и бензина.

 

Около полуночи, оказавшись в Трайбеке, Лева заскочил в “Девять с Половиной”, взял тройной эспрессо. Перекурил у дверей с Сэмуэлем, страшным на вид двухметровым негром-вышибалой. Черный, сияющий, как новая галоша, Сэм хвастался: рассказывал про щенка золотого ретривера, накануне купленного его женой.

— Ну, точно! — Лева отпил глоток кофе и с удовольствием затянулся. — Она купила, а гулять будешь ты. Какашки теплые в полиэтиленовый пакетик собирать.

На груди у Сэма сияла цепь, он благодушно улыбался и кивал.

— Женитьба — это обязанность. На девяносто процентов, — выдал Лева многозначительно.

— А на десять? — наивно спросил Сэм.

— Пока сам не понял, — Лева придушил окурок о кирпичную стену. — Поэтому холост.

 

Отвез пьяную компанию в Бруклин. Девицы гоготали всю дорогу, под конец накинули двадцатник. В Бруклине его тормознул нервный, сумрачный верзила в кремовом верблюжьем пальто. С таким в Бронкс Лева ехать не рискнул, сказал, что смена кончилась. Верзила зло хмыкнул и сплюнул на крыло. Лева улыбнулся и ласково пожелал спокойной ночи. Четырехлетний опыт сидельца учил: бить сразу, если не ударил — не гоношись.

 

После двух город мрачнеет: от вечерней кутерьмы не осталось и следа. Это уже совсем другой Манхэттен, неподвижный и неприветливый. Остров пытается заснуть, толком заснуть у него не получается никогда, и оттого он хмур и темен.

Улицы опустели, прохожих почти нет, машин мало. Угрюмые громады домов с редкими огоньками окон нависают над черным салом асфальтом, по нему змеятся мертвые отблески фонарей и вывесок. Лужи кажутся кусками разбитых витрин.

 

Лева остановился на углу Амстердам и Семьдесят восьмой, вышел, закурил. Поперхнувшись дымом, отчаянно закашлялся.

Закашлялся сухо и хрипло, даже слезы выступили.

“Бросать надо, — с привычным раздражением подумал он. — Курить надо бросать”. Он и бросал. Не меньше дюжины раз. Но каждый раз начинал снова, спускался вниз, покупал пачку в газетном киоске у Аммара, тот, масляно улыбаясь, подносил огонь. Иногда Котельников не курил неделями. И дело было не в отсутствии воли, с этим-то как раз все было в порядке. В конце концов, все упиралось в простой вопрос “А зачем?”. Зачем лишать себя пусть маленькой, пусть глупой, но радости? Чтобы дольше прожить? Он толком не знал, зачем он живет, и сейчас. И вряд ли смог бы ответить, кому нужны были эти тридцать бездарно прожитых лет. Ему, Льву Котельникову? Бывшему журналисту, бывшему зэку, бывшему русскому? Или нынешнему Лио, таксисту, эмигранту и профессиональному неудачнику?

 

Тихо шурша шинами, мимо проплыл полицейский “Форд”, русый парень, похожий на колхозного тракториста, вопросительно кивнул. Лева улыбнулся в ответ. С двух ночи до четырех утра он испытывал к полиции почти симпатию, из заклятых врагов они превращались в славных ребят, по-прежнему чуть туповатых, но отзывчивых и добродушных.

Лева прикинул, где бы выпить кофе, жечь бензин до Трайбеки не хотелось, от пойла, которым торгуют китайцы в ночных шалманах, можно было бы уснуть, если бы не жесточайшая изжога, вызываемая их напитком. Можно заскочить в “Гнездо” — эспрессо там первый сорт и ночью полцены, но смущал контингент — разнузданные геи в черной коже, пирсинге и стальных цепях.

Запиликало радио, Лева нацепил наушник:

— Ро-ози... — дурачась протянул он.

— Ли-ио, — отозвалась Рози. — У меня подарочек для тебя. Отель “Люцерн”, это два блока от тебя. В аэропорт клиент.

Лева выщелкнул окурок на середину дороги, и тот рассыпался маленьким рубиновым фейерверком.

8

Лева прижался к тротуару у входа, в широкие окна был виден холл, налитый мягким карамельным светом, высокие колонны, купидоны в темных нишах, античные вазы с исполинскими цветами траурных тонов. Над стойкой портье часы ратушного размера показывали ровно полтретьего.

Швейцар в малиновом сюртуке с адмиральскими аксельбантами и усами важно погрузил два чемодана в багажник, раскрыл заднюю дверь. Пассажир замешкался, суетливо роясь по карманам, нашел две скомканные бумажки, расправил, протянул. Швейцар снисходительно кивнул, наклонился и басовито обратился к Леве:

— Аэропорт Кеннеди!

 

Лева выскочил на пустой Бродвей, светофор как по команде зажегся зеленым. Лева приоткрыл окно, дал газ и с нарастающим удовольствием погнал на юг. По мере его приближения на всех перекрестках красные огни сменялись зелеными.

Наступило самое глухое время. Казалось, что Левин яично-желтый “Торос” — последняя особь сгинувшего племени автомобилей. Лева пощелкал кнопками радио, благодушный голос хриплой трубы устало заполнил салон. Чуть приглушив звук, Лева глянул в зеркало. Пассажир копался в карманах, доставал билеты, разглядывал какие-то бумаги, шевеля губами. Прятал обратно, качал головой, доставал снова и перекладывал в другой карман. Потом вдруг замер, уставился в окно. Там проносился темный Гарлем. На Сто двадцать пятой лихо, почти не сбрасывая газа, Лева вписался в правый поворот, дорога понеслась под горку, а после сразу подскочила и вылетела на Трайборо-бридж. Манхэттен остался позади.

Пассажир завозился, крутя головой, с высоты моста вид открывался действительно внушительный: черные силуэты небоскребов вставали из густого мрака неподвижной воды и втыкались в темно-бордовое небо. Пассажир вытащил телефон, сделал несколько снимков (Лева усмехнулся — как дитя, честное слово, — тут профессиональная камера со штативом нужна, а он со своей мыльницей). Потом набрал номер и начал взволнованным полушепотом кому-то что-то говорить, жестикулируя и дергая себя за мочку уха. У какого-то знакомого, кажется, в Калифорнии, была такая же дурацкая привычка, Лева не мог вспомнить, у кого именно, вспомнилось лишь раздражение. Он благодушно подумал, что и у него наверняка есть некая дурацкая привычка, мысленно перебрал варианты, но ничего примечательного не обнаружил.

Пассажир вдруг зашелся высоким бабьим смехом, откинулся на спинку и простонал: “Ну, ты даешь!”.

Лева приглушил приемник, разговоры клиентов подслушивать было неловко, но порой очень занятно. А уж русских — занятно вдвойне.

— Да не, кисуль, я не играл в Вегасе, мы там четыре дня были. Я тур в Долину Смерти взял, фоты покажу — рухнешь. Представь — пустыня красная и столбы до небес... Не столы, столбы! Колонны такие, огромные. Очень впечатляет… Куда? Не, в каньон нет. Ну я там был в прошлый раз. Чего там смотреть? Ну, провал, внизу речка. Не, в каньон... Але! Але?

Пассажир потряс телефон и громко крикнул:

— Все, Ликусь, у меня батарейке капут, до встречи! Обымаю!

 

Левино сердце упало, он пытался вдохнуть и не мог.

Пассажир аккуратно убрал телефон во внутренний карман и принялся глазеть в окно.

У Левы заломило затылок, из-за приступа боли он машинально вдавил педаль газа в пол. На спидометре стрелка подползла к сотне, они уже давно неслись по двадцать пятому шоссе.

Лева пристально вглядывался в зеркало. После, не поворачиваясь, приоткрыл окошко в перегородке и ласково позвал:

— Сережа.

В зеркале он ясно увидел, как пассажир испуганно дернулся и уставился ему в затылок.

— Ну, здравствуй, — ухмыляясь, проговорил Лева. — Здравствуй, Сережа.

Пассажир, растерянный и бледный, пожевал губами, наконец выговорил:

— А мы знакомы?

Теперь Лева почти точно узнал и тот тенорок, и смазливое лицо, обвисшее изрядно за тридцать лет.

— Да-а, обтрепался ты. Лысый совсем, Сережа, — с мрачным злорадством проговорил Лева.

— Позвольте, как вы... — театральным тенором вскрикнул пассажир.

— Заткнись, вошь цветная! Он меня по шурику на ход на четыре годка замастырил, а сейчас кипешится тут бобром, сучонок, — в диком блатном кураже прорычал Лева через плечо. Он с удивлением обнаружил, что за тридцать лет не забылось ничего.

Пассажир разевал рот, получались одни междометия. За окном проплывал расцвеченный желтыми огнями стадион “Шеа”, где в шестьдесят четвертом играли “Битлз”.

— Я не понимаю, о чем вообще...

— Да мне мусорок твою телегу показывал. С подписью, все чин-чинарем. Сережа.

— Какую телегу, в конце концов, черт побери? — пассажир вскрикнул, сорвавшись на фальцет.

— Заяву твою, стукач поганый! Донос!

Пассажир застыл.

— Вспомнил, мразь гэбэшная, — с угрозой процедил таксист. — Вот и пришло времечко поквитаться. Я этого, считай, тридцать лет ждал, Сережа.

Сережа сидел с прямой спиной, в ужасе раскрыв глаза.

— Сейчас мы на Атлантик-авеню свернем, там лесок, за ним болотце, — Лева медленно достал из бардачка двенадцатидюймовую отвертку. Сталь тускло блеснула, пассажир, не отрываясь, глядел на острое жало.

— Послушайте, — пассажир сипло проговорил, припав лицом к оконцу в перегородке, — послушайте, это ж безумие, бред. Вас поймают, арестуют.

Лева хмыкнул:

— Было это. Не привыкать.

— Ну, послушайте же! Вы! У меня не было выхода, меня самого на первом курсе... а у меня мама... они шантажировали... мама больная... — пассажир говорил все быстрее, запинаясь и странно растягивая слова, будто паясничал. И вдруг зарыдал.

 

До аэропорта оставалось мили три, уже пошли какие-то низкие ангары с силуэтами локаторов и антенн, впереди замерцали цепочки ультрамариновых посадочных огней.

Пассажир рыдал с детским самозабвением, громко всхлипывая и заикаясь:

— Вы... что же думаете?! Вы... Они там... думаете, шутят?

Он размазывал слезы, шмыгая носом и елозя красной щекой по грязному плексигласу перегородки. Потом, внезапно замолчав, откинулся назад и закрыл лицо ладонями, словно играл в прятки.

Проскочили указатели терминалов. Лева сбросил скорость. Мокрая рубаха прилипла к спине, он зябко поежился. Хотелось спать, хотелось кофе, страшно хотелось лежать на спине с закрытыми глазами и не думать ни о чем. Как тогда, в Италии. Качаться на волнах. Не думать.

Неподвижный Сережа был похож на мумию, меж ладоней торчал острый кончик носа. Лева вспомнил, как Сомов с двумя приятелями подкараулил его в Девятинском, как Лика кричала, висла на руках и только мешала, а Лева отметелил всю компанию за милую душу и, кажется, сломал нос Сомову. Досталось и Леве, после он сидел на краю ванны, Лика, всхлипывала, но по-докторски ловко манипулировала ватой и бинтами и еще какой-то жгучей гадостью, а Лева пытался шутить, по-французски картавя разбитыми губами, чувствуя, как дуля на скуле наливается и пульсирует жаром.

 

Пассажир икнул. Лева устало взглянул в зеркало. Сзади сидел тощий плешивый человек, который украл его жизнь. Ничтожный и жалкий, он украл его женщину, он ездил на гастроли, гордо надевал смокинг и важно кланялся в шумный зал, дети в “Шереметьеве” кричали ему “папа!” из-за загородки, когда он махал им пестрыми свертками с красными бантами, летом он пил чай на дачной веранде, ругая комаров, а потом засыпал в гамаке, уронив на лицо газету. Лева даже разглядел в сиреневой тени гамака спящего золотистого щенка с мокрым носом.

Это была Левина жизнь. Должна была быть. Странно, но он не ощутил никакой зависти. Не осталось и злобы — ничего, кроме брезгливого равнодушия.

Лева перестроился в левый ряд, остановился под стрелкой. Уже был слышен раскатистый, как дальняя гроза, рев двигателей. Сзади щелкнуло, Лева повернулся и увидел, что пассажир, распахнув дверь, выскочил на асфальт. Он зацепился пиджаком, дернул, ткань треснула, Лева хотел что-то крикнуть, но в этот момент справа локомотивом пронеслась какая-та громада, сметая дверь и человека. Лева отпрянул, больно ударившись затылком, а после замер, тупо глядя в дыру, где только что была дверь его “Тороса”.

9

В полиции кофе оказался даже хуже, чем у китайцев. Лева глотал теплую горечь с привкусом мокрого картона и читал свои показания. Дочитал, расписался.

— И еще вот здесь. И число.

Лейтенант с усталым лицом, похожий на пожилого сенбернара, сгреб листы, сложил в папку:

— Курева нет? — Извиняясь, добавил: — Кончились, а тут хрен купишь...

Лева вытащил тощую пачку, вытряс плоскую, кривую сигаретину.

Полицейский аккуратно расправил ее, откинулся на хлипком стуле, спросил, улыбаясь:

— Контрабандные… Из Мексики?

— Коста-Рика.

— Да-а… Вот так-то, брат. Едешь вроде как на конференцию, а после тебя с асфальта соскребают...

— Какую конференцию? — непроизвольно спросил Лева, морщась и пальцами массируя висок.

Лейтенант раскрыл папку. Лева увидел билет, бордовый паспорт, бумаги, какой-то буклет.

— Да вот. Лас-Вегас. Международная конференция по управлению людскими ресурсами, с пятого по девятое.

Лева резко подался вперед, не спрашивая, взял со стола паспорт. Раскрыл.

…Алтухов Сергей Игнатьевич, выдан ОВИР № 4, г. Санкт-Петербург.

 

Снаружи совсем рассвело. Лейтенант расстегнул воротник рубахи и с удовольствием затянулся. Клацнул армейской зажигалкой, поиграл в ладони, сунул в карман:

— К метро подбросить? Я в Квинс еду.

— В Квинс... — рассеянно повторил Лева, отрицательно мотнул головой.

Лейтенант кивнул и косолапо зашагал на стоянку.

 

Сверху, надсадно ревя, пронесся “боинг”. Лева задрал голову, удалось разглядеть блеклое китовье брюхо, промелькнули неуклюжие шасси, похожие на детские боты. Жарко пахнуло копотью и нагретым металлом. “Боинг”, плавя турбинами воздух, задрал нос и резко стал набирать высоту.

Лева застыл, провожая взглядом самолет, он бледнел, таял и уже превратился в маленький прозрачный крестик. От устрашающей мощи не осталось и следа, из неба доносился лишь ворчливый звук, словно кто-то бродил по жестяной крыше. Потом стих и он. Стало слышно, как зудит проснувшаяся мошкара.

Недавно прошел дождь, на темных листьях висели крупные капли, от сырого асфальта тянуло свежестью. Лева потрогал листья, после провел мокрой ладонью по лицу. Осторожно ступая, будто боясь упустить какую-то важную мысль, он побрел вдоль бетонной стены, ограждающей взлетное поле.

Небо посветлело, пепельная бледность перетекла в голубое, по голубому разливался розовый отсвет. Самого солнца Лева не видел, восток загораживала бетонная стена, но высокие верхушки мокрых кустов, вдруг вспыхнув, заблестели, а по площади протянулись тощие длинные тени. К дальней остановке, сияя хромированным боком, подкатил двухъярусный пустой автобус. Шумно выдохнув, распахнул двери.

Лева остановился. Вытянул сигарету, долго разминал ее, разглядывая ослепительную полоску рассвета, ртутью перечеркнувшую верхний ярус стекол автобуса. Потом, будто что-то решив, сунул сигарету обратно в пачку, огляделся. Увидев урну, он смял пачку, выбросил тугой комок и направился к автобусной остановке.

Нью-Йорк — Вирджиния 2011

 

Версия для печати