Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2012, 1

В коридорном тепле

Стихи

Об авторе | Григорий Васильевич Медведев родился в Петрозаводске 31 декабря 1983 года, детство провел в Тульской области, в 2001 году переехал в Москву. Учился на журфаке МГУ и в Литинституте. Публикации стихов в толстых журналах ещё не было. Участвовал в 11-м Форуме молодых писателей в Липках (поэтический семинар журнала “Знамя”). Работает в одном из интернет-изданий. Живёт в городе Пушкино Московской области.

 

Григорий Медведев

В коридорном тепле

* * *

Трудно полюбить, а ты попробуй,
этот чёрный мартовский снежок,
на котором старый пёс хворобый
подъедает скользкий потрошок.
Около размокшего батона
воробьиная серьёзная возня.
Трансформаторную будку из бетона
украшает экспрессивная мазня:
с ведома муниципалитета,
где за лучший двор ведут борьбу,
рощица берёз в лучах рассвета
тянется к районному гербу —
так задумано в муниципалитете,
что какой-нибудь чиновный патриот
вспомнит невзначай берёзки эти
на чужбине и слезу смахнёт.
Дремлет пёс, кредитные девятки
пререкаются из-за парковки с ленд
ровером, и ветер треплет прядки
выцветших георгиевских лент.

* * *

У местного прудика дурень Андрей с ореховой удочкой — весь сикось-накось —
в прикормку большие комки отрубей швыряет, нашёптывая: накось-накось.
“Ну, кто же здесь ловит на хлеб, голова?! —
ворчит дядя Паша, — гляди, где крест-накрест

две ивы срослись, я таскал голавля, он дуриком шёл на кузнечика в нахлыст.
Пойдём-ка туда, попытаем двумя снастями голубчика”. И к дальним ивам
уходит седой дядя Паша, дымя, с ныряющим в траву Андреем счастливым.
Закинули лески, явился Петро. — Здорово, соседи. — Здорово-здорово.
— Как сам? — Потихоньку. Слышь, чует нутро — не будет сегодня удачного клёва.
— Ну, это посмотрим, о! дёрнул как раз, балуешь, голавлик! — А как твоя стройка?
— Фундамент залили в железный каркас, бетон взял для нашей зимы — хладостойкий…
Над ними закат, как порез ножевой; Петро угощается Пашиной “Примой”,
Андрею подмигивает Бог живой, и дремлет рыбёшка на дне, невредимой.

* * *

Перрон типовой постройки, стоянка две-три минуты.
Старухи с кастрюлями успевают браниться
и продавать свою снедь. Они круглый год обуты
в какие-то чуни. Их недолюбливают проводницы.
В городке одно развлеченье — глазеть на составы,
пока отгорожен от прочего малолетством,
плюя вниз и мечтая: вот прыгнуть с моста бы
на крышу вагона и где-нибудь на Павелецком
очнуться, но трусишь. Скачет, как мячик,
по окрестностям грохот товарняков и скорых,
сообщения о прибывших и отходящих
произносятся дважды. Выводишь внизу, на опорах
моста своё имя, как на рейхстаге, краской, забытой бригадой рабочих,
предполагая, что те, кто на тепловозной тяге
проносятся мимо — успеют понять твой почерк.

* * *

Жарко почти как летом, а ты в неволе. Листва уже поредела, поэтому видно
сквозь ветки футбольное поле — у кого-то идёт физкультура, обидно,
маяться здесь, где училка-старуха медленно давит из тюбика пасту
насильного просвещения в оба уха, а не там, где пасёт порыжелую паству
ветер, и пренебрегают уроком старшеклассницы в лёгких своих нарядах,
среди трав и деревьев — живым намёком о нимфах каких-нибудь, о наядах.
Их вид будоражит, терзает нервы — и нет облегченья в твои тринадцать —
вклейку из энциклопедии вырвал: Венера в зеркало смотрит: нельзя от неё оторваться.

* * *

уже нет такой книги, которая бы могла удивить, нет ни музыки, ни кино.
ни одна новость не напугает: рыба легла на дно.
охладевает кровь, костенеет рот, покидает словарь междометье “ах!”
даже в смерти пожить, как чевенгурский тот рыбак
уже неинтересно. всего-то один клик — вот тебе лента.ру, а вот тебе дантов ад,
ну-ка прочти пару строк из них наугад.
вспомни: двухтысячный год, читальный зал в чернозёмном райцентре, где ты
выклянчивал данте с платоновым и читал, до закрытия, до темноты.

* * *

Вот оно, одиночество: когда человек в ночном супермаркете покупает
корм для кошки, разглядывает чек, прячет сдачу в карман и мыслям своим кивает.
А ты просто в очереди, позади, добравшись за полночь до своего Подмосковья,
берёшь пива к ужину и по пути выпиваешь одно на морозе, не бережёшь здоровья.
Вокруг тебя многоэтажки, в которых спят
тысячи хмурых мужчин и поглупевших женщин.
Господи, пожалей бедных своих ягнят. Но если бог здесь и есть, то он — как Сенчин.
Потом под соседские пьяные голоса разогреваешь еду, открываешь вторую бутылку,
вспоминаешь того, в магазине: ему хорошо бы пса.
Ныряешь к подруге в постель, губами — к её затылку.

* * *

Облетает с клёнов хохлома.
Кошка, щурясь, как от фотовспышки,
думает: вот-вот придёт зима
делать чёрно-белые делишки.
Кошке с подоконника такой
открывается пейзаж — хоть в рамку вешай;
здесь, в райцентре, вольность и покой,
тротуар разбит и воздух свежий.
Надевай колючий свитерок,
подышать сходи на дворик школьный,
ветерок доносит матерок:
детский, позволительный, футбольный.
Оглядись. Неспешно покури
с угостившим “Явой” футболистом,
не горят на поле фонари,
сыро, и голы не задались там.
По октябрьской затверделой тьме
возвратись, озябший и угрюмый.
Кошка размышляет о зиме,
дай ей корму, ни о чём не думай.

* * *

Заплати водиле пару сотен, сядь в его скрипучую “газель”
и на тягомотину полотен родины осенней поглазей,
родины обыденной, со строчной, а не той — с Кремлём из букваря,
простенький покрой её непрочный рассмотри, короче говоря.
Вид снаружи до зевоты сонный и вневременный заучен назубок.
“Голуби летят над нашей зоной” — это радио здесь любят, голубок.
Всё бегут пакеты вдоль обочин — царства целлюлозного гонцы.
Нравится такой пейзаж? — Не очень. Вынырнула деревенька из грязцы,
и какой-то дед с баулами, сутулый нам навстречу простирает длань:
— Далеко тебе? — Да туточки, за Тулой. — Ну влезай, там было место, глянь. —
Зачастили рытвины, нависла туча, а родная сторона
тянется и тянется без смысла, как у спящего попутчика слюна.

* * *

В боковую плацкарту подсел сосед,
голова седая, двух пальцев нет.
с обветренным и грубоватым лицом,
сказал проводнице: буди под Ельцом.
Так и так, земеля, вот взял расчёт
у себя на стройке, что делать чёрт
его знает, кризис — пройдёт ли, нет
к лету хотя бы? Молчу в ответ.
— А то баба моя собралась рожать,
говорю, не время, надо бы переждать,
ни в какую, хочу, мол, пока молода.
Потому и мотался туда-сюда.
А теперь ни работы нет, ни хрена.
И куда мне с ней? Уж лучше б война.
На войне не стыдно, убьют, так убьют,
а живой вернёшься — вообще зер гут.
Бабе легче — та может родить,
ну а нам-то куда себя применить?
если ты не хапуга и я не бандит.
Да, бабе легче, она родит.
Остаётся война, либо жить в стыде,
только война неизвестно где. —
Постель он не брал, навалился на стол,
не знаю, заснул ли — я раньше сошёл.

* * *

Потому что беспалой ладони мало проку в перчатке, Кирилл
носит варежки, но никого не допроситься, кто б подсобил
из ребят их ловчее напялить, в коридорном толчётся тепле,
протирая культяпкой наледь на стекле.
У него рюкзачок допотопный и со сменкой дырявый мешок;
вот когда в смерть отправлюсь я, то в ней и за тот с меня спросят грешок:
потому что ладонью беспалой рукавиц не натянешь, Кирилл
со своей этой просьбочкой малой и ко мне подходил.
Но ведь все пацаны отказали! Как же мне? И действительно, как?
Оправданья там примут едва ли. А пока, малолетний дурак,
я дружков на футбольной площадке нагоняю, машу им рукой
в тёмно-синей китайской перчатке, но с английской нашивкой “best boy”.

* * *

Он не умел крутить “солнышко” на качелях и боялся взрывать за стройкой карбид,
у него был тяжёлый советский велик —
от двоюродных братьев доставшийся инвалид.
К тому же он посещал воскресную школу, где давали пряники и тёплое молоко,
ему никогда не хватало на жвачку и колу, и всё, что носил он — было слегка велико.
Там, где я вырос, считалось совсем беспонтовым
с такими дружить. У него было много книг,
мы сошлись на Стругацких, я брал том за томом:
Жука в муравейнике, Град обречённый, Пикник...
Недавно, приехав туда на праздник,
я узнал, что он умер. “От синьки скопытился чёрт”, —
сообщил мне случайно встретившийся одноклассник,
ставший ментом и с шахи пересевший на форд.

* * *

Я иду мимо школы 6-ой — в просторечье — “дебильной”.
Отправляет сюда город мой, обветшалый и пыльный,
недоумков своих на постой.
Здесь беседка-грибок со скамейкой и гном из фанеры
зазывает на школьный порог — ручки сломаны, как у Венеры,
покосился, поблёк.
Солнце выжгло листву, прошуршу до конца сквозь аллею,
где воспитанники наяву приобщаются к пиву и клею.
Я неправильно как-то живу.
У кого поучиться, в какой такой школе дебильной? Не знаю.
Расскажи-ка мне, гном расписной, ну хоть ты, пока здешний вдыхаю
тёплый воздух, дымок торфяной.

* * *

Неудобный русский язык во рту, поперёк гортани рыбий костяк.
Колотящийся в горле комок-колтун, трудный предродовой моих слов натяг.
Неудобный язык то податлив, то с головой окунает в окунью немь,
И не знает, лёжа на дне никто — в невод вынырнет, в явь ли, в невь.
Неудобный язык различит на вкус чернозём, чёрный хлеб и чужой стишок
Из неровных слов, что, слетевши с уст, только воздух ткнул и тоску прижёг.

* * *

Подсолнечная лузга,
вечер, подъезд, тоска.
Под окнами мелюзга
лепит снеговика.
Пьянёхонький городок
лежит меж больших дорог:
хрущёвки и гаражи,
лежи, не вставай, лежи.
Свалки, заводы, поля —
малая это моя
родина и земля,
коей обязан я.
На корточках пацаны,
пальцы обожжены —
“Прима” у них в чести —
больше не наскрести.
Ленивая болтовня,
о том, что “мерин” херня,
в сравнении с “бэхой”, бля”.
Молчу и киваю для
того, чтобы быть своим.
Глаза выедает дым
и тоненький свет щелочной;
я свой среди них. Я свой.
Завтра в школу попру на холодном ветру,
серый колется шарф,
шарк по наледи, шарк.
Вечер. Декабрь. Тоска.
Под окнами, вполголоска
матерясь, мелюзга
строит снеговика.

* * *

Ох, не выбраться, чую, из скворечни-Москвы,
в эту землю чужую, знать, отброшу мослы.
Мне, косясь, смотрят в темя небеса и снежок —
будто Бог выгрыз время и окурком прижёг.
И поэтому зябок мой скрипучий уют,
ведь у маленьких лапок всё, что есть, отберут.
И в последнее сито падать мне налегке,
все мои барыши-то — сотня слов на листке.
Только он и в прибытке — узкий с будущим стык —
всё у времени скидки получивший язык.

* * *

“Да я уж год, считай, как сварщик: оплата сдельная — четыре косаря
выходят влёгкую”. Он в старших не стал досиживать. В начале января
мы встретились, мой бывший одноклассник обрадовался, предложил присесть
на корточки и, сплёвывая на снег, рассказывал мне жизнь свою, как есть.
Я выслушал про мастера, про тёрки с заказчиком, про то, как хороши
бывают в местном заведенье тёлки, где вот бы посидеть нам от души.
— Нет, мне на поезд: в университете экзамены. — Давай хоть по пивку?
Кем будешь? — Журналистом. — А в газете меня опишешь? — хвастану в цеху. —
Как тут отделаться: братишкой кличет, братом
и тащит в клуб: “пох... твой экзамен, нах...”
и спотыкается, и кроет тяжким матом
всё, что наличествует в здешних тульских тьмах.
Не вспоминал о нём, но как-то начал сниться,
ещё не сварщик — троечник, крепыш,
пытается диктант списать, а Спица орёт: к себе смотри, ты как сидишь?!
Вот серая тетрадь — изделье сыктывкарской
бум. пром. и оттого уфсиновский фасон —
все крапинки видны, как будто водкой царской
промыт хрусталик мой. Но это только сон,
и он кончается; охота ж всякой дряни гнездиться в памяти, бубня и бормоча:
приятель мой убил кого-то там по-пьяни и тянет наяву червонец строгача.

* * *

...а в сентябре вручную давили сок
большим самодельным прессом на винтовой
резьбе; я помню, как он шипел, как медленно тёк,
яблочным духом разя, пенящийся, живой.
это на плаху былинные богатыри головы клали, румяные, с черенком
кровь проливали мутную — радужные пузыри —
только ведро подставляй-уноси чередком.
и позволялось вдоволь пить из того ведра,
кружкой зачерпывая, от косточек не процедив.
Спасибо, бедная родина, за то, что была щедра
хотя бы на эту антоновку и белый налив.
а впрочем, чего уж, пора обходиться без
воспоминаний, сентиментальных смут.
Где-то теперь ржавеет ненужный пресс,
яблоки опадают и на земле гниют.

* * *

[30.03.10]
это частная жизнь. связь в вагоне испорчена.
не толкайся, держись крепче за поручень.
уже знаешь о чём нынче первые полосы.
ледяным сквознячком треплет волосы.
протяни пятачок смуглой нищенке хроменькой.
примирился зрачок с новостной хроникой.
протяни, а потом — поскорей к эскалаторам.
в вестибюле пустом пахнет хлоркой и ладаном.

* * *

мы выросли и стали мудаками.
мир нас поймал со всеми потрохами,
перефразируя г.с.сковороду.

пришлось идти работать муравьями:
нас подсчитали, уплотнили, уровняли
и взяли на полставки за еду,

где мы состарились и скоро миновали.
мир нас поймал, мы в мире мировали,
и перед сном читали ерунду.

Версия для печати