Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2011, 3

Юрий Кублановский. Перекличка

С кем идет перекличка?

Юрий Кублановский. Перекличка. — М.: Время, 2010.

Четырнадцатая книга поэта, лауреата Литературной премии Александра Солженицына и Новой Пушкинской премии, снабжена длинным послесловием Павла Крючкова, который радостно удивляется тому, что после объемного тома “Дольше календаря” (М.: Время, 2005), “многослойного стихотворного автобиографического романа”, стихи пошли вновь. Действительно, временной интервал между основательной поэтической книгой “Дольше календаря”, вместившей стихи Юрия Кублановского аж с середины 1960-х, и “Перекличкой”, со стихами 2004—2009 годов не настолько существен, чтобы автор успел претерпеть необратимые метаморфозы в творчестве. Мне кажется, что о новой книге стихов Кублановского следует говорить в контексте ее сходства, а не различия с ранее написанными его же стихами.

Чем известен Юрий Кублановский? Полученным еще в отрочестве (в 15 лет) одобрением Андрея Вознесенского. Учебой (с 1964 года) на отделении искусствоведения Исторического факультета МГУ, знакомством с молодыми поэтами Леонидом Губановым, Владимиром Алейниковым и другими, не принимавшими официальную советскую литературу. Поддержкой задумки Леонида Губанова о создании литературного объединения СМОГ: “Самое Молодое Общество Гениев”, “Смелость, Мысль, Образ, Глубина”, “Сжатый Миг Отраженный Гиперболой”. СМОГ огласил на Триумфальной площади свой манифест, обещая в течение трех лет завоевать искусство.

Юрий Кублановский активно участвовал в деятельности СМОГа — так горячо, что позже назовет эту деятельность для себя “школой нонконформизма”. “СМОГисты” отказывались от публикаций в советских журналах и издательствах, самоустранялись от пропагандистской, тоталитарной функции литературы, публиковались в самиздате, формировали пласт литературы, который воспринимался в лучшем случае параллельно официозу, а в худшем — строго вразрез ему. Возьмем для примера краткую выдержку из скандальной “Полины” Губанова: “Полина! Полынья моя! / Когда снег любит — значит, лепит, / А я, как плавающий лебедь, / В тебе, не помнящей меня. / Полина! Полынья моя!”.

С позиций сегодняшнего дня — ничего страшного, но для середины 60-х опасно уже тем, что аполитично и вызывающе личностно… Смогисты пользовались авангардными формами стихосложения, которые им казались полемически-боевыми. Издавали рукописный журнал “Сфинкс”. Биография Юрия Кублановского — биография типичного диссидента: выступление (в 1975 году) в самиздате с открытым письмом “Ко всем нам”, приуроченным к двухлетию высылки Александра Солженицына, перепечатка его на Западе, вызов на Лубянку. Лишение возможности работать по профессии искусствоведа в монастырях-музеях. Стандартная “репрессия” — поэт и искусствовед мог устроиться на работу только дворником, истопником, сторожем, а печататься — лишь под псевдонимом, и то с переводами, а не с собственными творениями. Предложение уехать из страны, с которой установилось грандиозное взаимное непонимание, в 1982 году — принятое, разумеется. Возвращение в начале 90-х…

Казалось бы, какое значение это все имеет теперь? Само по себе литобъединение СМОГ просуществовало недолго — уже в 1966 году под давлением властей прекратило существование. Но оно оставило заметный след в современной русской литературе. И уж конечно, не могло не оставить следа в творчестве людей, некогда составивших эту ассоциацию. Мне представляется, что Юрий Кублановский идет по собственному “следу” в искусстве. В крайнем случае — описывает концентрические круги с энергетическим центром там, в 60-х. Центр этот наметил еще Иосиф Бродский, хваливший, как известно, стихи Кублановского: сочетание поэтики сентиментализма и современного содержания.

Сильно повзрослевший Юрий Кублановский в глубине души, в сути стихов — тот же юнец, обращавшийся к мировой культуре и библейским страницам, а не к беспроигрышной гражданской идеологически грамотной лирике. Некоторые стихи в книге “Перекличка” — словно мостик, протянутый через десятилетия: они давно рождены, однако доработаны недавно, как “На холмах с нездешним светом”: “Но сорвавшись с выси страшной, / ты, серебряный комар, / не разбей земной пустяшный / елочный стеклянный шар”. При позднейшей доработке стоило бы, вероятно, обратить внимание на строчку “Так лети, лети, служивый, санным следом сумрак рань” — она царапает глаз.

Ведется “диалог” через тридцать пять лет стихописания на одну и ту же тему: памяти Константина Батюшкова. “Гейлесбергский герой, италийский младенец / под прилуцким снежком”. (“Памяти Константина Батюшкова”, 1979); “Божьей правды, так уж мир устроен, / фифти-фифти в тишине и звуках — / там, где вьюжит, там, где упокоен / ненормальный Батюшков в Прилуках”. (“Через 25 лет в Прилуках”, 2004).

Кублановский по-прежнему ярый “идеалист”, для которого абсолютной реальностью служит все, о чем говорится в Библии, большей реальностью, нежели объективность, данная нам в ощущениях. Пятичастное стихотворение “Библейские имена” (1968 год), приведенное в книге “Дольше календаря”, получает развитие в “Перекличке”: сегодняшний Кублановский снова оперирует категориями религиозными: “Для второго пришествия тут, / для какой-то невиданной цели / уже прибраны хлев и закут / со снежком, залетающим в щели… Нет, не сплю: дожидаюсь, когда / над некрепкою кровлей звезда / вдруг проклюнется в мутном зените”; “Чтобы стала голова умнее, / а не просто черепушка с клеем, / нужен Тот, кому всего виднее, / а не пан Коперник с Галилеем”.

В отзыве о книге “Дольше календаря” Бахыт Кенжеев сказал с легкой иронией: “Кому не известен накатанный Кублановский с мерной интонацией академических пятистопных ямбов, с “самым богатым словарем со времен Пастернака” (выражение Бродского), с вальяжными нарушениями синтаксиса, с идеологически выдержанной жизненной позицией. Его стихи вполне пересказуемы и, вероятно, понравились бы Льву Толстому” (“Знамя”, 2002, № 3). Так рецензент напоминает о социальном творчестве Юрия Кублановского: тот, мол, “отдал все свое внимание бедствиям нынешнего времени”, за что получил вескую похвалу от Солженицына. Почти все так и в книге “Перекличка”: и “накатанный” слог, и мерная интонация, и богатый словарь — взять хотя бы диалектно-профессиональное словечко “цвель”, означающее плесень на водоеме либо в бочке с вином… Только почти отсутствуют злободневные, политизированные творения. А те, что есть, сменили тональность с лозунговой — на медитативную. В духе осмысления, философствования, личной оценки выдержаны стихотворения-воспоминания, где нет-нет да проглянет острым углом политическая драма былого: “Но теплом согревало резче / наши явочные пиры / из глубин раскаленных трещин — / под Россией — земной коры”; “Ведь помнишь, как бодро шагая вначале, / ты вдруг задохнулась в пути: — Россию, которую мы потеряли, уже никогда не найти. / …Хранится у Грозного в библиотеке, / которую все не найдут, / прижизненное руководство Сенеки, / как с жизнью прощаться должны человеки / и Хроники будущих смут”; “А еще я думал, что время лечит, / сам подчас лучшел от его лечения. / А оно позорному не перечит / направлению своего течения”.

Среди хроник прошлых смут — самые, пожалуй, “жизненные” стихи в сборнике — “Перекличка”, посвященная Елене Шварц, давшая название книге: “Есть в приграничье мира / гордость проводников — / Северная Пальмира / с цвелью проходников. / Там, уходя в манящий / сумрачный эмпирей, / напутствовал уходящий / живого “не хмурь бровей”.

Да недвусмысленное “Воспоминание о Вермонте”: “Возле дома, глядя на лес окрестный, / золотистый, но и немного пресный, / на него мне сетовал тот, чье слово — / колос, а у других — полова”.

Надо признать умеренный гражданский дух. Словно в противовес ему современный сентиментализм представлен в “Перекличке” достаточно ярко, зачастую посредством пейзажей и элегий. Сентиментальное начало усиливается описанием чувств, навеянных увиденным: “Неосторожная, взяла и увела ты / меня, дичавшего, в заветные пенаты, / где ветлы ветхие и дряхлые ракиты / огнем расщеплены и дуплами раскрыты”; “Лишь берез серебряные руна / неподвижны вдоль шоссейных лент”; “Когда слышишь скребущую наст лопату, не может не вызывать уважения / даже слабое сопротивление дворника снегопаду, / голубиная кротость его служения”; “Осенью все на свете / золото сдул с берез / малоимущий ветер, / сеятель серых слез”.

В традициях русской поэзии — зарисовки из путешествий, тесно сопряженные с “размышлизмами”, и этой теме Юрий Кублановский воздает должное — “Port Lligat”, “Памяти В.Д. Поленова”, “В базилике Сен-Дени”, “Предгорья”. Но более всего в “Перекличке” Юрий Кублановский идет по пути реинкарнации “книжной” реальности. То — триптих “Сталкер”; то — стихотворение “Над строчкой друга”, где варьируется строка Александра Величанского “и черные флоксы, забытые нами в пельменной”; то откровенное обещание “Вот и перечитаю / понову “Крошку Доррит”… Книжные герои — Антон, Мисюсь, Фирс, Лир, Сальери, Плюшкин — словно бы играют по стихам в прятки или в чехарду с персонажами реальными, историческими: с Марией-Антуанеттой, Эренбургом и Элюаром, Батыем, Бродским, Сарой Бернар. Остается справедливым замечание Бродского о “знаке равенства”, проставляемом Кублановским между двумя началами — лирики и дидактики, и о том, что этот поэт способен говорить о государственной истории как лирик и о личном смятении тоном гражданина.

Но имеет ли место “эволюция” поэта, если не потеряло актуальности ни одно замечание, сделанное от пяти до тридцати лет назад? Выглядит ли его очередная книга радикально новой, если находят построчные подтверждения в современных стихах давние наблюдения рецензентов? И самое главное: с кем идет перекличка?

Елена Сафронова

 

Версия для печати