Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2011, 12

А.И. Введенский. Всё

Составление, подготовка текста, вступительная статья и примечания Анны Герасимовой

Введенский в контексте

А.И. Введенский. Всё. Составление, подготовка текста, вступительная статья
и примечания Анны Герасимовой. — М.: ОГИ, 2010.

Наконец после длительного (с 1993 года) перерыва появилось новое собрание сочинений Александра Введенского. Прежнее, первое в России, подготовленное М. Мейлахом и Вл. Эрлем, и вышедшее в издательстве “Гилея” десятитысячным тиражом, давно стало библиографической редкостью. Введенский — необходим. Необходимо его понимание раздробленности и одновременной текучести мира. Его понимание совместимости противоречий. Его критика уверенности, логики, клишированного обыденного языка. Его попытки найти в языке средства приближения, пусть всегда неполного, к тому, что по ту сторону слов, — времени, смерти, внутреннему опыту. Попытки прорыва семантическими средствами в асемантическое.

Кроме стихов и прозы Введенского, того немногого, что сохранилось (скорее всего — не больше четверти написанного, рукописи горят прекрасно), в объемной книге представлены письма Введенского к Хармсу (где и запись перформанса — программа ритуала “Откидыванья”, и характерная для логики Введенского фраза: “слово непременно пишется так: однажды, потом семерка, потом река”), “Разговоры” Леонида Липавского (где немало слов Введенского), относящиеся к Введенскому фрагменты записных книжек Хармса, критика Введенского Заболоцким, воспоминания о Введенском, хроника его жизни, составленная А.В. Крусановым, ряд статей о его поэзии. Не так мало из этого (письма, “Разговоры”, тексты Хармса и Заболоцкого, часть статей) публиковалось ранее, но в не слишком доступных источниках. А собранное вместе, оно представляет собой хорошее введение в окружавший поэта контекст. И в окружавшее время. Воспоминания пасынка Введенского Бориса Викторова — рассказ о вполне нечеловеческих условиях, в которых существовал поэт и все его ближние и дальние. Когда преступлением считалось даже плохое отношение к романам Ф. Панферова и пьесам А. Корнейчука (кто сейчас помнит этих славных советских орденоносцев?). Может быть, не все в рассказе Викторова прямо относится к Введенскому — но действительно нужно и поименно назвать расстрелянных (и расстреливавших), и напомнить, что не все были под гипнозом и/или страхом — даже дети без великого почтения забрасывали мяч “за портрет вождя” на перемене.

В примечаниях к текстам Введенского аккуратно описаны разночтения. Это очень важно, потому что возможность восстановить слово по контексту в столь сложной поэзии очень мала, слово у Введенского почти всегда неожиданно, а публикации со времен самиздата накопили немало ошибок. Так, в одной из публикаций “Елки у Ивановых” в списке действующих лиц присутствуют “дети или просто черти” — Ж.-Ф. Жаккар сообщает, что в рукописи на самом деле была пометка для верстальщика “или просто черта”.

Однако порой возникает впечатление, что в сборнике Введенский несколько “приглажен”. Например, в “Некотором количестве разговоров” во фразе “Ты хотим купаться” “ты” сочтено опечаткой и исправлено на “мы”. Однако для Введенского категория числа также подвергалась сомнению, например, в “Две птички, горе, лев и ночь” две птички то летят как одна сова, то вздыхают все четыре птицы, и рассогласованность местоимения и глагола могла быть намеренной.

И в своей статье о Введенском составитель и исследователь обэриутов Анна Герасимова во многом сводит его тексты к подсознательному проявлению детских петербургских воспоминаний, именно в них, по ее мнению, “можно отыскать заржавевшие ключи, которыми отпираются дверцы смыслов “бессмысленного”, на сторонний взгляд, текста”. Однако идея ключа применима к шифру, предполагающему возможность однозначного прочтения, а произведения Введенского в принципе не таковы. Апелляция к бессознательному снимает вопрос о сознательном (хотя и основывающемся на непривычной логике) смещении Введенским синтаксических связей, об организации течения образов и очень многом ином, составляющем сущность произведений Введенского. Вместо попытки понять иную логику — попытка свести ее к детству, к фольклорному канону (который, например, связывает пир с темой смерти). Анализ мотивов при исследовании Введенского небесполезен и порой дает любопытные результаты (например, Герасимова отмечает, что вата у Введенского употребляется при характеристике “сонного, больного или мертвого тела”), но может быть применен к любому тексту и мало затрагивает специфику Введенского. А сопоставление мотивов Введенского с устроенным совсем по иным принципам миром Пушкина тем более ненадежно. Генералы-противники сна у Введенского — не генералы Александра I, что спасают тонущий народ в “Медном всаднике”. “Я хожу и не хожу/ я не это и не то/ я пальто” по своей алогичности ближе к коню в пальто, чем к предлагаемой Герасимовой “Шинели” Гоголя. Иной контекст, кроме русской классики (и еще братьев Стругацких) Герасимовой к анализу Введенского не привлекается. А ведь даже в “тот Пушкин был без головы/ то знали львы, не знали вы” — отсылка скорее не к Пушкину, а к уважаемому Введенским А. Крученых, обратившему внимание на “львов” у Пушкина. (И есть интересные работы, много открывающие у Введенского при сопоставлении с западной литературой и философией ХХ века — например, В. Фещенко о Введенском и Гертруде Стайн.)

Мир Введенского, где герой может везти с собой окно или “убежать не весь”, едва ли уловим таблицей оппозиций “медный” — отец, Бог, река, смерть, “бедный” — сын, человек, челн, жизнь… Слишком подвижны, зависимы от контекста значения у Введенского. И Бог — возможно, где-то действительно смерть, но не там, где он “кругом возможно”… В одних стихах море — символ смерти и небытия, в других у моря же ищут помощи против смерти. Червь у Введенского вроде бы связан со смертью, но есть стихи с ласкательным обращением к нему как малому существу, а вовсе не символу уничтожения. И так далее.

При этом вполне очевидно, что без энергии Анны Герасимовой данного издания, скорее всего, вообще не было бы. И следует вновь и вновь поблагодарить ее за книгу. Но и отметить, что увлеченности достаточно для издания книги, даже для аккуратной текстологии — но все-таки не для исследования. Так что теперь есть научное издание Введенского, с аналитическими комментариями М. Мейлаха, и есть популярное. Впрочем, может быть, для кого-то лучшей дорогой к Введенскому будет именно такая. И, во всяком случае, объемный анализ материала, предпринятый Герасимовой, — гораздо более содержательное приближение к Введенскому, чем восторги С. Бирюкова: “поэт — это медиум. Или он умел собирать нектар из всех цветов и преобразовывать его в мед поэзии”. С такой риторикой — ни к Введенскому, ни к Пушкину.

А разговор о Введенском представляется настолько трудным, что, кажется, не все удается даже другу Введенского с молодости, одному из участников содружества “чинарей” (в котором Введенский мог свободно высказываться в кругу немногих понимавших его близких людей) Я.С. Друскину. Ему мы обязаны спасением текстов Введенского, он был их первым и по сей день одним из наиболее глубоких интерпретаторов. В сборник входит его статья “Коммуникативность в стихах и прозе Александра Введенского”, показывающая, что, несмотря на отрицание Введенским стандартов коммуникации, его “бессмыслица” — положительна, направлена на создание иного смысла. Однако эта же статья наводит на еретический вопрос: всегда ли Друскин прав? Все же его взгляды неидентичны взглядам самого Введенского. Не приписывает ли Друскин Введенскому собственное стремление к соборности (еще Липавский записал слова Друскина о том, что сознание, возможно, одно для всех)? Друскин называет примерами наиболее глубокого стремления к соборной коммуникации шестой и десятый “Разговоры” Введенского — но в шестом разговоре происходит скорее встреча со смертью через предметы, в десятом очень значительны мотивы странствия и непонимания, а соборность и там, и там трудно усмотреть. Введенский представляется скорее очень индивидуалистичным, важная для него тема смерти тоже рассматривается под очень личным углом, и его “бессмыслица” вообще кажется способом сказать об индивидуальных, именно потому и непередаваемых стандартным языком состояниях. Впрочем, Друскин сам пишет далее, что “Введенский утверждает наиболее тесный контакт, но находит его в “бессвязности мира” и в “раздробленности времени””, соборности в таком контакте немного.

Интересна публикация Т.А. Кукушкиной раннего стихотворения Введенского, поданного им как образец своего творчества с заявлением о приеме в Ленинградское отделение Всероссийского союза поэтов. Очень характерно недоумение членов приемной комиссии: “Немыслимо!” (Вс. Рождественский), “считаю необходимым вызвать в Союз А. Введенского для личных объяснений” (Е. Полонская). Введенскому еще многих приводить в растерянность. Но такая растерянность может вывести из колеи привычной уверенности к попытке личного языка и личного взгляда.

Александр Уланов