Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2010, 9

Легкая голова

Роман

Об авторе | Ольга Славникова – прозаик, критик. Родилась в Свердловске (ныне Екатеринбург). Работала в литературном журнале “Урал”. Была главным редактором газеты “Книжный клуб”. Ныне живет и работает в Москве. Возглавляет литературную премию “Дебют”.

Автор четырех романов и сборника рассказов. Лауреат премии “Русский Букер”, премии им. Юрия Казакова, дважды финалист премии “Большая книга”, лауреат международной премии Jenima Prize.

В “Знамени” публиковался рассказ “Басилевс” (№1 за 2007 год), который был удостоен годовой премии журнала.

 

Журнальный вариант. Полностью роман выходит в издательстве “Астрель”.

 

Ольга Славникова

Легкая голова

роман

Максим Т. Ермаков, счастливый владелец “Тойоты”-трехлетки и бренд-менеджер ужасающих сортов молочного шоколада, подъезжал к своему шоколадному офису с привычным ощущением, будто у него на плечах нет головы. При этом голова курила, видела мокрую парковку с надувным снеговиком в черной январской луже. Тем не менее — она отсутствовала.

В детстве Максим Т. Ермаков задавал родителям глупый вопрос: откуда люди знают, что они думают головой? Отец, чья голова была настолько ушаста, что, казалось, обладала тайной способностью летать, пытался рассказывать про полушария мозга; мама испуганно трогала ребенку тепленький лоб, ища болезни там, где, будто космонавты в невесомости, плавали мысли. Сосредоточенность человеческого “я” именно в голове, выше рук, ног и всего остального, представлялась маленькому Ермакову главной человеческой загадкой. Он не любил подвижных игр, потому что боялся странной, продуваемой ветром пустоты между воротом футболки и джинсовой кепкой; боялся, что туда, в пустоту, попадет случайная ветка или залетит, как плотненькая пуля, бронзовый жук.

Детсадовская медсестра каждый месяц ставила группу на весы и сообщала родителям, что мальчик, хоть и выглядит развитым, недобирает до нормы примерно четыре кило. Мама, не понимавшая, что происходит, пичкала Максима Т. Ермакова мутными аптечными жирами и калорийными запеканками. В результате малоподвижный и усиленно питавшийся Максим Т. Ермаков вырос полным юношей с большими розовыми щеками и нежным, как сливки, вторым подбородком; всякий глянувший на него первым делом понимал, что на строительство этого тела пошли только самые лучшие продукты. Теперь, когда вес молодого человека достигал ста килограммов, были не так заметны недостающие четыре. И все-таки сам тяжелый носитель легкой головы постоянно чувствовал недостаток веса на плечах.

Несмотря на легкоголовость, не сразу осознанную как личное, только ему присущее свойство, Максим Т. Ермаков учился на “четыре” и “пять”. При этом он не понимал выражения преподавателей “уложить в голове”. Сведения, которые он получал — начиная от стихов А.С. Пушкина и кончая технологиями ребрендинга, — сразу покидали пределы его виртуального черепа и плавали около, становясь свободной частью окружающего мира — чем, собственно, и были в действительности. Мир представлял собой подвижную информационную среду, и знания, отпущенные на свободу, возвращались достроенными, приносили, как пчелы, взятый неведомо где питательный нектар. Иногда Максиму Т. Ермакову казалось, будто он может получать информацию без всяких книг и Интернета, буквально из воздуха.

Однако личные странности не вывели Максима Т. Ермакова ни в гении, ни в хозяева жизни. Еще студентом он, как все, нашел себе работу. Ему повезло: он попал в структуру, продвигающую несколько видов транснационального продукта. Сперва он недолго управлял растворимым кофе, якобы имеющим упоительный аромат, плывущий по воздуху в виде сизых шелковых лент; после чего жизнь Максима Т. Ермакова целиком сосредоточилась на шоколаде. Плиточный шоколад, шоколадные батончики, шоколад с наполнителями, полтора десятка видов конфет, белый шоколад, пористый шоколад — все это требовало от потребителя наслаждения, как война требует подвига. Ибо в реале продукт представлял собой неоднородную сладкую глину с добавлением мыла, производимую на производстве где-то под Рязанью.

Шутки, связывающие комплекцию Максима Т. Ермакова с предметом его креативных усилий, не имели почвы: Максим Т. Ермаков своего шоколада не ел. Однако он удачно презентовал продукт всем своим видом цветущего толстяка, с румянцем до глаз и сахарной щетинкой на голове, дающей, при движении мысли и кожи, необычайные сыпучие и радужные эффекты. Наслаждение шоколадом, которого следовало достичь, имело, как уже было сказано выше, нематериальную природу. Максим Т. Ермаков понимал в нематериальном. Смешивая имиджи в правильных пропорциях, он получал визуальную имитацию вкуса, которого на самом деле не было в природе. Продажи росли. Даже исполнительный директор В.В. Хламин, по прозвищу Хлам, престарелый монстр, заросший до глаз железной сединой, похожей, стараниями стилиста, на моток колючей проволоки, неохотно признавал, что у того шоколадного парня, как бишь его фамилия, есть голова на плечах.

Молодость амбициозна. Максиму Т. Ермакову понадобилось время, чтобы принять свою обыкновенную судьбу. Он принадлежал к многомиллионной интернациональной армии корпоративных клерков и каплей лился с массами, преодолевая многочасовые, подобные скоплению мух на клейкой ленте, московские пробки. При этом в легкой голове его, как бы не имеющей физических границ, постепенно прояснилась истина, что дела его не плохи, а, наоборот, хороши. Потому что выше прав человека, защищаемых серьезными международными организациями, встали в новейшем времени Права Индивида Обыкновенного. Из многочисленных мессиджей, исходящих как будто из разных источников, у Максима Т. Ермакова суммировалось понятие, что заданная Достоевским русская дилемма — миру провалиться или мне чаю не пить — решается сегодня однозначно в пользу чая. Выбрать чай означало выбрать свободу — что наш герой и сделал, сосредоточившись на покупке квадратных метров внутри Садового кольца. Дважды его едва не кинули на серьезные деньги: это дошлифовало характер. Теперь Максим Т. Ермаков был полностью готов к своей свободе — что выгодно отличало его от миллионов соотечественников, к свободе не готовых или даже вовсе непригодных, как утверждали многие СМИ.

Однако он совершенно не был готов к удивительным и странным событиям, начавшимся ровно в тот момент, когда, включаясь, булькнула сигнализация “Тойоты” и одновременно в кармане заелозил, распухая вдвое, мобильный телефон.

 

— Максик! Ты опаздываешь-то чего? — раздался из телефона микроголос Маленькой Люси, секретарши непосредственного начальства. — Тебя к Вадим Вадимычу, срочно! Обыскались уже!

— Ладно, иду, сейчас пальто у себя брошу, — проворчал Максим Т. Ермаков, ускоряя шаги под вялым зимним дождиком, пятнавшим кашемир.

— Ни-ни-ни! Сразу на седьмой этаж! — пропищала Маленькая Люся, и Максим Т. Ермаков поспешно ее отключил, услышав, что из-под первого сигнала, буквально распирая мобильник, пробивается второй.

— Максим Терентьевич? Вадим Вадимович просит вас срочно зайти к нему, — это была уже Большая Лида, секретарша самого Хлама, говорившая хрипло, будто у нее скачками поднималась температура.

Максим Т. Ермаков заволновался. Волнение, впрочем, было приятным: мелькнула наглая мысль, что результатом всей этой кутерьмы станет, скорей всего, возможность заработать денег, раз уж он всем так срочно нужен. Банковские упаковки по десять тысяч долларов, эти элегантные кирпичики жизни, грезились ему, когда он труси€л, держась за мобильник, по глухим ковролинам седьмого этажа. В приемной Большая Лида вскочила ему навстречу во весь свой башенный рост и посмотрела так, будто впервые видела. Бледная, с новыми силиконовыми губами, похожими на два куска малосольной семги, она стащила с Ермакова сырое пальтище и, не дав отдышаться, втолкнула в кабинет.

Перед начальником всея конторы, как-то не очень уверенно занимавшим свое вальяжное кресло, сидели два посетителя. Они отражались в стеклянной столешнице, подобно темным островам, и между ними, будто толстый круг на воде, сияла совершенно пустая и чистая пепельница.

— А, ну наконец! Опоздание двадцать минут! — воскликнул Хлам совершенно не свойственным ему тоном доброго директора школы. — Вот, пожалуйста. Наш молодой сотрудник, — обратился он к своим посетителям, осклабясь скобкой голубоватых имплантатов.

— Утро доброе, — поздоровался Максим Т. Ермаков, а про себя подумал: “Пятьдесят штук баксов, не меньше”.

— Так я могу идти? — осведомился Хлам, привставая.

— Да, вы свободны, — произнес один из двоих, а кто именно, Максим Т. Ермаков не понял.

Совершенно не похожий на себя Хлам, видимо, едва дотерпевший до момента, когда можно будет сбежать из собственного кабинета, заторопился к дверям, напоследок зыркнув на Максима Т. Ермакова старческими ртутными глазками. Только теперь посетители повернулись к тому, кого хотели видеть. Лица их были совершенно бескровны; преобладали лбы. Тот тип, что сидел слева, был весь какой-то стертый, с кустиком сухих волос на самой макушке; второй — а скорее, первый и главный, судя по пробегавшим между этими двумя невидимым токам — напоминал не родившегося, но каким-то иным, неизвестным способом развившегося и повзрослевшего человеческого зародыша. Непомерно большая, лысая, тонкокожая голова казалась полупрозрачной, но разглядеть что-либо внутри было невозможно; под безбровыми дугами, в тяжелых лиловых морщинах, горели страшные огни.

“Ну и уроды”, — подумал Максим Т. Ермаков, поудобней усаживаясь на стул.

— Доброе утро, Максим Терентьевич, — проговорил Зародыш, вперяясь в некую точку над плечом Максима Т. Ермакова. — Как вы уже, наверное, поняли, мы представляем здесь государство.

Синхронным движением двое развернули удостоверения — не обычного формата, а какие-то большие и квадратные, похожие на шоколадные плитки ближайших конкурентов. Внутри рдел и золотился хищный государственный герб, и твердыми литерами было оттиснуто: “Российская Федерация. Государственный особый отдел по социальному прогнозированию”. Несмотря на странный вид предъявленных документов, Максим Т. Ермаков сразу откуда-то понял, что удостоверения — настоящие, а дядьки — очень-очень серьезные. Гораздо более серьезные, чем все випы, кого он видел прежде, вместе взятые. Радость его от предвкушения денег вдруг из теплой сделалась ледяной. “Миллион. Миллион долларов”, — отчетливо подумал Максим Т. Ермаков, крепче сплетая пальцы на животе.

— На самом деле наша контора называется несколько иначе, — небрежно заметил Зародыш, спуская удостоверение в какую-то щель своей глухой одежды, на которой не было, кажется, ни единой пуговицы. — А теперь позвольте спросить, Максим Терентьевич: все ли у вас в порядке с головой?

 

В отсутствующей голове Максима Т. Ермакова образовалось что-то вроде маленького смерча, потянувшего в себя туманный потолок с заплакавшей люстрой. “У меня болит между ушами, как говорили, кажется, индейцы”, — подумал Максим Т. Ермаков, а вслух произнес:

— Вообще-то это моя голова. И что бы с ней ни происходило — это мое личное дело.

Государственные уроды переглянулись. “Прямо тридцать седьмой год какой-то”, — подумал Максим Т. Ермаков, и ему сделалось весело оттого, что в этой старой игре он все наперед знает и наперед прав.

— Что ж, тогда мы сами вам расскажем, — невозмутимо проговорил Зародыш, закидывая ногу на ногу и показывая простой, как калоша, лакированный ботинок. — Ваша голова немного, совсем чуть-чуть, травмирует гравитационное поле. По этому признаку мы вас и обнаружили.

— Да вы курите, — подал голос Стертый и подтолкнул к Максиму Т. Ермакову девственную пепельницу. — Мы знаем, что вы курите “Парламент”. Вообще-то тут нельзя, но с нами можно.

Досадуя, Максим Т. Ермаков вытащил из кармана пачку “Парламента”, сразу показавшегося отстойным и невкусным. Курить действительно хотелось зверски. Сигаретный дым, как всегда, наполнил голову, округлил ее и материализовал, приятно струясь внутри.

— И чем же я вам интересен? — осторожно спросил Максим Т. Ермаков, прикидывая, как ловчее будет торговаться с этими двумя, уже начавшими торг с простеньких гэбэшных фокусов.

— Не буду от вас скрывать, что мы чрезвычайно в вас заинтересованы, — произнес Зародыш, поморщившись. — В двух словах: наше подразделение занимается причинно-следственными связями. О теории и технологиях говорить не буду, тем более что и права не имею. Сообщу только, что эти связи — вполне материальные образования, можно даже сказать, живые существа. И по нашим разработкам выходит, например, что жертвоприношения в языческих культах не были суевериями, а были действиями рациональными. Время от времени у причинно-следственных связей наступает вегетативный период. Тогда и появляются люди, именуемые у нас Объектами Альфа. От них, как ни странно, зависит дальнейший ход многих, очень многих событий. Вот вы и есть такой объект, Максим Терентьевич, уж извините нас великодушно.

Пока Зародыш нес этот бред, Максим Т. Ермаков, будто загипнотизированный, не мог отвести взгляд от его льдистых, слабо свинченных пальцев, игравших на столе какие-то шаткие гаммы; золотое обручальное кольцо на кривом безымянном, ловившее отсвет хмурого дня, казалось железным. Разумеется, Максим Т. Ермаков не верил словам; но, поверх и помимо слов, он ощущал, как пространство вокруг него меняет свойства. “Интересно, который кандидат в президенты будет теперь моим шоколадом?” — думал он, и сердце его подскакивало, будто маленький предмет от чьих-то тяжелых шагов.

— Так вы хотите предложить мне работу? — произнес он вслух, делая незаинтересованное лицо.

Государственные лобастики опять обменялись быстрыми взглядами, будто мгновенно сдали друг другу карты.

— В каком-то смысле да, — скучным голосом проговорил Зародыш. — Вы должны покончить с собой выстрелом в голову.

 

Максим Т. Ермаков вежливо улыбнулся. Его пробрало сверху вниз и снизу вверх, будто на нем, как на дудке, сыграли какую-то резкую мелодию. Он до скрипа ввинтил сигарету в пепельницу, заструившую недобитый дымок прямо в физиономию Стертого, брезгливо стянувшего узкие ноздри.

— А если я откажусь, вы сами меня ликвидируете? — проговорил Максим Т. Ермаков, не слыша себя.

— Нет. К сожалению, нет, — отозвался на этот раз Стертый, говоривший таким же точно тоном, как Зародыш, только другим голосом. — Это должна быть ваша воля и ваша рука. Если мы сами исполним, то не только не добьемся результата, но лишим себя необходимого шанса.

Уф! Снег, внезапно и густо поваливший за окном, показался Максиму Т. Ермакову таким ослепительно белым и праздничным, какого он сроду не видел. Снегопад тек наискось, то ускоряясь до крупного пунктира, то замирая на весу и качаясь туда-сюда вместе с побледневшими, похожими на мокрые махровые полотенца офисными башнями. Еще немного глуховатый, облитый радостью, будто ушатом холодной воды, Максим Т. Ермаков спросил:

— И какие, по-вашему, у меня причины застрелиться?

— Причины очень важные, Максим Терентьевич, — ответил Зародыш, презрительно улыбаясь. — Без вашей жертвы, извините, что называю вещи своими именами, причинно-следственные связи будут развиваться в крайне нежелательную сторону. Вы уже видите начало: цунами, климатические сдвиги. Все последствия просчитать трудно. Но уже в ближайшее время они коснутся многих лично. Из всего спектра возможностей будут осуществляться самые негативные. Вот Людмила Викторовна Чеботарева у вас, секретарь начальника отдела. У нее маленький сын болен, врожденный порок сердца. Он умрет. В Москве и Петербурге обрушатся торгово-развлекательные центры, жертвы будут исчисляться тысячами. Произойдет серьезная авария нефтепровода. Начнется новая война на Кавказе. Где-то в крупном сибирском областном центре следует ожидать большого теракта. Потом разразится глобальный экономический кризис…

— Постойте-постойте! — перебил Максим Т. Ермаков гэбэшника, нудно перечислявшего напасти. — Теракты, аварии — это касается вашей работы, так? Вот вы мне интересно описали, зачем моя, так сказать, жертва нужна вам. Теперь объясните, для чего это надо мне. Только так, чтобы я понял.

— Ставьте ваши условия, — холодно произнес Зародыш, запахиваясь поглубже в свой шероховатый плащик, скрывавший его до самых калош.

Тут Максиму Т. Ермакову опять стало весело. Опять возникло отчетливое чувство, будто он влез в какой-то фильм про тридцать седьмой год, только с большими начальными бонусами, не то что пламенные революционеры, кричавшие напоследок: “Я чист перед народом и партией!”. “Если я им нужен, это будет стоить денег”, — еще раз укрепился он в своем убеждении и, пощелкав зажигалкой перед виляющей во рту сигаретой, объявил:

— Десять миллионов долларов, господа.

— Принято, — быстро и буднично проговорил Стертый. — Десять миллионов. Завещание будете писать?

— Какое завещание, зачем? — удивился Максим Т. Ермаков. — Могу дать свои реквизиты, а лучше наличными.

— К сожалению, Максим Терентьевич, так не пойдет, — улыбнулся Стертый, больше всего похожий, если приглядеться, на колхозного бухгалтера. — Мы вас, видите ли, не сможем обмануть. Те связи, которыми мы занимаемся, сейчас очень нежные, мы не должны их повредить. У каждой причины должно быть следствие, так что, как только вы застрелитесь, ваши наследники обязательно получат деньги. А вот вы можете нас кинуть. Возьмете свои миллионы, а стреляться откажетесь. Или попросите аванс, прогуляете его, разобьете парочку “мерсаков” и захотите еще. Поставите государство на оброк. Мы такого допустить не можем, так что лучше не начинать. Ответственно вам говорю: лично вы не получите ни копейки. Так что распорядитесь в пользу близких вам людей.

С этими словами он пододвинул к Максиму Т. Ермакову чистый лист бумаги, поперек которого чернела дешевая, изжеванная, как ириска, шариковая ручка. Максим Т. Ермаков тупо уставился в белизну. Он попытался представить себе родителей, внезапно разбогатевших. Когда они в последний раз звонили? Перед Новым годом? Отец все бодрится, хвастает, разводит на даче толстозадых кроликов, ходит, с чекушкой в кармане, на коммунистические митинги. Мать дает уроки музыки, по вечерам играет “для себя” на старом пианино, будто стирает белье. Двигает плечами и лопатками, словно прачка, жамкает сумбур на клавишах, как на стиральной доске. Заживут, переедут в Москву. Если не родители, то кто? Ну не Маринка же, в конце концов. Какой она близкий человек? Только и есть у нее, что высоченные ноги на зеркальных шпильках да непомерные амбиции. Максим Т. Ермаков для нее недостаточно перспективный. Другие женщины? Смешно. Все, что от них остается наутро, — душная яма в постели и мышиная дырка в бюджете. Внезапное отвращение ко всем, кто по видимости составлял его вполне человечный и комфортабельный мир, заставило Максима Т. Ермакова внутренне содрогнуться. Не люди, а одни сплошные дыры. И сегодняшнее утро, поманившее удачей, получилось мимо кассы. Просто даром захотели его поиметь в пользу государства и народа. Дьявол, когда покупает душу, хоть пожить дает, а эти — нет.

— Нет. Не договорились, — зло отрезал он, двигая обратно ручку и бумагу, которую, оказывается, успел разрисовать жирными кудрявыми кружевцами. — Пожалуйста, ловите террористов, гипермаркеты стройте как следует, чтобы не падали. А я пошел, у меня работы полно.

— А как насчет высших соображений? — вдруг поднял голос Стертый. — Тоже не задаром и не безымянно. У нас хорошие сценаристы. Разработают легенду, станете национальным героем. Памятник вам поставим в Москве и на малой родине, хотите?

— А вот не хочу! Нашли Александра Матросова! — выпалил Максим Т. Ермаков, радуясь, что в предбаннике слышат, как он орет на государственных страшилищ, напугавших всех до полусмерти. — Высшие соображения! Вы эти тоталитарные примочки в жопу себе засуньте! Я вам еще сырьем для вашей пропаганды буду! Прям Гастелло! Если бы в ту войну нормально платили тогдашним “сапогам”, не пустили бы немцев до самой Москвы!

— Интересная концепция, — усмехнулся Зародыш, и полупрозрачный пузырь его головы слегка порозовел. — Так вот, Максим Терентьевич. Разговор у нас не последний, сами понимаете. Вот, возьмите визитку, там телефоны, звоните, ежели что.

Он двумя пальцами, будто пинцетом, протянул Максиму Т. Ермакову картонный квадратик, на котором рдел, как рябиновый лист, все тот же двуглавый орел. “Кравцов Сергей Евгеньевич, ведущий специалист”, — было вытиснено над двумя семизначными телефонными номерами, где первые три цифры были: 111. Пока Максим Т. Ермаков скептически вертел картонку, Зародыш искоса посмотрел на балахон Стертого. Стертый понял, кивнул, залез рукой в глубокую жеваную складку и вынул тяжелую штуку, оказавшуюся крупным рифленым пистолетом. Максим Т. Ермаков вздрогнул. Ухмыляясь половиной обвисшей, как карман, морщинистой рожи, Стертый запустил пистолет по столешнице в сторону Объекта Альфа, завороженно следившего за медленным вращением оружия, будто за последними кругами рулетки.

— Это ПММ. Магазин на двенадцать патронов. Заряжен, надежен, прост, — представил Зародыш зловещее явление, вогнавшее Максима Т. Ермакова в бисерный пот. — Возьмите и держите при себе. Пригодится, можете мне поверить.

Пистолет был явно не новым: рукоять рябила голым металлом, как старая черная терка, курок в кривоватой скобе казался жирным от многочисленных нажатий пальцем. “Вот уроды, и тут сэкономили, — восхитился Максим Т. Ермаков, забирая со стола увесистый сувенир. — Ладно, хоть шерсти клок с этих волчар в овечьих шкурах. Ничего игрушка, интересно”.

— Звонить не обещаю. Всего хорошего, господа, — объявил он вслух.

Засовывая ПММ в пиджачный карман, немедленно отяжелевший, Максим Т. Ермаков развалистой трусцой направился к дверям. Сувенир ощутимо лупил по бедру, и в душе Максима Т. Ермакова варилась едкая злоба.

— Максим Терентьевич! Одну минуту! — остановил его Зародыш у самых дверей.

— Ну? — полуобернулся тот.

— Вы не задали вопроса, который задают все инициированные объекты, — невозмутимо произнес Зародыш, покачивая ногой.

— Какого?

— Был ли Объектом Альфа человек, известный как Иисус из Назарета.

— Ну? — раздраженно повторил Максим Т. Ермаков, прикидывая, что будет, если он возьмет и застрелит этих двух гэбэшников, расположившихся в кабинете Хлама, как у себя дома.

— Он — не был. Он представлял собой непостижимый для нынешней науки феномен, — бесстрастно сообщил Зародыш, темнея до полной непроглядности на фоне льющегося снега; только глаза его смотрели пристально, отсвечивая лиловым, будто оптика сильного бинокля.

 

День прошел кое-как. Максим Т. Ермаков валандался, то успокаиваясь, то снова озлобляясь на утренних визитеров. Не было никаких идей насчет новых “валентинок”, представлявших собой ломкие шоколадные сердечки в интенсивно-розовой обертке; вообще его шоколад, поздравлявший население страны со всеми возможными праздниками, вдруг показался Максиму Т. Ермакову каким-то тухлым, будто Генеральный секретарь ЦК КПСС. Куда бы он ни заходил, всюду его провожали скрытными взглядами исподлобья; руки, протянутые для пожатия, словно превратились из мужских в женские. Сам он тоже бросал невольные косые взгляды на Маленькую Люсю, которую прежде едва замечал, представляя ее себе в виде смутного пятна, с чем-то блестящим на рыхлой пепельной шейке. Теперь он тоже не увидел ничего особенного: волосы-щепочки, жалкие бровки, очки. Почему-то он думал, что Маленькой Люсе лет двадцать с небольшим, а оказалось на вид — тридцать с хвостом.

— Максик, ты чего такой смурной? К тебе сегодня, говорят, из милиции приходили? — тихо спросила Маленькая Люся, когда Максим Т. Ермаков неизвестно для чего в который раз забрел в приемную шефа. — Может, кофе крепкого тебе сварить?

“Может, денег ей дать?” — тоскливо подумал Максим Т. Ермаков. Но денег было в обрез.

Риелтор Гоша-Чердак позвонил в половине четвертого. Голос у него был густой, будто политый соусом.

— Макс, таким образом, у нас проблема, — проговорил он солидно. — Продавец поднимает сразу на тридцать. Помнишь, я их сперва на пять утоптал, а теперь новый покупатель подскочил, армянин какой-то денежный. Они сейчас квартиру поехали смотреть, я за ними. Давай и ты подтягивайся. Подумай, сколько еще поднимешь. Квартира, между нами, стоит того.

— Так мы же залог внесли! — опешил Максим Т. Ермаков. — Какого хера! Чего они жопами крутят, договорились уже!

— Жизнь сурова, Макс, понимаешь меня? — наставительно произнес Гоша-Чердак. — Внести залог одно, купить квартиру совсем другое. Недвижимость — она как большая рыба, десять раз с крючка сорваться может. Так что рули на Гоголевский и по дороге звони всем, кому можешь, проси, занимай. Все, давай! — и он провалился, как монета в щель.

Бормоча пламенную матерщину, не попадая в рукава пальто, болтавшегося за спиной подобно подбитому крылу, Максим Т. Ермаков понесся вниз. От него шарахались, прижимая к себе кофейники и папки. На парковке надувной резиновый снеговик вихлялся под ветром, мятый, как яйцо. Снег кишел, “дворники” отжимали потоки мутной воды, бурые лужи колыхались под колесами, сытно напитанные мокрой снежной массой. Квартира на Гоголевском, крошечная, зато двухуровневая, продавалась как золотая. Максим Т. Ермаков уже вытянулся в нитку и рассчитывал только на новый годовой шоколадный бюджет, от которого собирался вынужденно скрысить изрядный кусок. Он не представлял, кому звонить, и, медленно передвигаясь в снежном месиве, без толку рылся в памяти мобильника. Слева прошли купола Христа Спасителя, бледные, будто горящие днем электрические лампы. Заворачивая во дворик, где собирался отныне парковать свою “Тойоту” в достойном соседстве дорогих и породистых авто, Максим Т. Ермаков почти поверил, что денежный армянин-покупатель на поверку окажется призраком.

Надежда развеялась через десять минут. Посреди квадратной студии, которую Максим Т. Ермаков так хорошо делил в мечтах на стильные зоны, топталась хозяйка квартиры, грузная старуха с мутными каратами в растянутых мочках, лицом напоминавшая дряблый персик, покрытый серым пухом. Риелтор старухи, рыжая бизнесвумен в тесном малиновом костюмчике, вовсю обхаживала нового клиента, расписывая ему достоинства квартирного пространства и ограниченность подобных предложений на московском рынке. Клиент терпеливо кивал; его большая, как валун, неправильная голова даже не повернулась в сторону Максима Т. Ермакова, ввалившегося в студию. Гоши-Чердака нигде не было видно. “Опаздывает, сволочь, бросил меня с этими”, — злобно подумал Максим Т. Ермаков и тут же увидел в сумраке у лестницы, ведущей в верхнюю спальню, ту, для кого, по-видимому, приобреталась квартира, обжитая им в мечтах до последнего квадратного сантиметра. Лет восемнадцать. Скорее дочь, чем подружка армянского папика: белый воротничок, черная скучная юбка, похожая на чехол мужского зонтика. Пышные кудри без блеска, с дымом, сколотые грубой стекляшкой; глазищи огромные, влажные, совершенно овечьи. Прошло не меньше минуты, прежде чем Максим Т. Ермаков осознал, насколько хороша собой армянская девица. Оттого, что ей достанется квартира, а сама она никогда не достанется неудачливому конкуренту, которого ее богатый папа как раз сейчас растирает в порошок, захотелось что-нибудь сломать. “Ничего, скоро растолстеет, отрастит усы”, — мстительно думал Максим Т. Ермаков про девицу, ощущая на плечах вместо головы маленький пляшущий смерч.

— Так, все в сборе! — Гоша-Чердак, наконец-то добравшийся до места, отряхивался на пороге, с его расстегнутой кожаной куртки текло, будто он попал под душ. — Извини, брат, пробки, к тому же снег, — протянул он Максиму Т. Ермакову холодную, тоже мокрую руку, у которой только большой палец был размером с куриную ногу.

— Какого хера телепаешься три часа! Пробки у него! Торчу здесь, как бревно на балу, — зашипел Максим Т. Ермаков. — Давай, говори с ними, а то я не знаю, что будет.

— Хорошо, хорошо, расслабься, — примирительно проговорил Чердак, посылая риелтору оппонента водянистую улыбку.

— А вот и еще покупатели! — возвестила та тоном экскурсовода, точно Ермаков с Чердаком были частью оборудования квартиры. — Гоша, вы еще претендуете или для вас уже слишком дорого? Я вам звонила про новую цену. Смотрите, а то через месяц все опять подрастет.

Армянин ничего не сказал, только повернулся всем коротеньким корпусом глянуть на претендентов; глаза его, отягощенные бурыми складками, напоминали старые грибы.

— Ниночка, красавица, мы при делах, конечно, при делах! — пропел Чердак, источая сироп. — Только переговорю с моим клиентом! Пять минут!

С этими словами он ухватил Максима Т. Ермакова за толстое предплечье и, наступая ему на ботинки, поволок к окну.

— Ну, что, сколько денег нашел? — заговорил он азартно, маяча радужными, плохо протертыми очочками. — Я, перед тем как ехать, залез в базы: цены везде нереальные. Таким образом, есть смысл поднимать резко. Давай, прыгаем в последний вагон!

— Да нисколько не нашел! Все, предел, звездец! — прохрипел Максим Т. Ермаков, косясь на рыжую риелторшу, на ее неожиданно толстенькую, словно ватой простеганную спину. — Ты на договоренности с ними напирай. Скажи, они за лохов нас с тобой держат?

— Ты что, брат? Ты у нас крутой Шоколадный Джо или выпускник детского сада? — возмутился Чердак. — Какие договоренности? Кто тут тебе чего должен? Ну, медный таз! Москва набита деньгами, а он стесняется, блин. Давай, доставай мобилу! Звони людям! Ну?!

Тычками он припер Максима Т. Ермакова к стенке и, морща рыхлый лоб, похожий на сильно наперченную манную кашу, продолжал его тихо мутузить, пока не выдавил из взбитой кучи мобильный телефон.

— Ладно, тогда отойди маленько, — проговорил Максим Т. Ермаков, отдуваясь.

Чердак, ворча, разжал объятия и отступил на пару шагов. Вдруг сердце Максима Т. Ермакова лизнуло какое-то новое, почти нестерпимое чувство. Эта старуха, хозяйка квартиры, тяжело усевшаяся на единственный в студии, заляпанный ремонтом табурет — ну зачем ей столько денег? Ведь видно, что не было никогда: нитка янтарных яичек на сморщенной шее, мутные сережки, мутные, с белковыми жидкими жилками, ржавые глазки. Жизнь ее практически закончилась. А он, Максим Т. Ермаков, должен почему-то выстрелить из чужого пистолета в свою невесомую голову. Словно послать тугую пулю в пышную, тряскую, бряцающую игрушками новогоднюю елку. Блин, где же эта визитка... Изворачиваясь и изумляясь глубине собственных карманов, Максим Т. Ермаков вытащил наконец орленую картонку. Кравцов Сергей Евгеньевич, надо же… Палец, казалось, прилипал к телефонным кнопкам, будто к железу на каленом морозе; по спине текли ручейки.

Номер, начинавшийся с трех единиц, ответил немедленно. Не было, что загадочно, ни одного гудка, и голос Зародыша зазвучал так близко, будто гэбэшник помещался непосредственно в телефонном аппарате.

— Максим Терентьевич, добрый день, добрый. Вот видите, вы уже и позвонили.

— А… Э-э… Сергей Евгеньевич, и вам хорошего дня, — бодро проговорил Максим Т. Ермаков, подглядывая в визитку. — Тут такое дело… Мне срочно нужно тридцать… — Он покосился на Чердака, который тряс перед ним растопыренными белыми пальцами, которых было шесть, не то семь штук. Нет, извините, шестьдесят тысяч. Долларов, естественно.

— Мы знаем, Максим Терентьевич, — доброжелательным голосом откликнулся Зародыш.

— И что?

— Ну, Максим Терентьевич, мы ведь с вами это обсуждали, — отечески проговорил гэбэшник, и в голосе его, ласково пробиравшемся в ухо, послышались глумливые нотки. — С тех пор наша позиция не изменилась.

Тут Максим Т. Ермаков физически почувствовал, как его туманный мозг, будто проточная вода, окрашивается кровью. Он сгорбился, укрывая разговор горстью, и яростно прошипел:

— Так что же, вы меня бесплатно сегодня обрадовали?! Спасай, мол, человечество! А мне с этого что? Совсем ничего?! Нет уж, болт вам, господа! Дадите деньги — буду думать над вашим предложением. Не дадите — пошлю далеко!

— Не дадим, — печально сообщил Зародыш. — А насчет бесплатно — это вы зря. Просто у вас на уме одно бабло. Вы подумайте хорошенько, пообщайтесь с собой: чего бы вам хотелось после себя оставить. Мы многое можем и готовы тратить большие, очень большие бюджеты. Поверьте, редко кому дается шанс вот так менять что-то в мире. Просто желания должны быть за пределами вашего тела и вашей физической жизни. Неужели ни одного нет?

— А идете вы лесом! — заорал Максим Т. Ермаков и почувствовал на себе сразу все взгляды. Рыжая бизнесвумен быстро отвернулась, улыбка ее мелькнула наискось и чиркнула по сердцу Максима Т. Ермакова, будто спичка по коробку. Гоша-Чердак недовольно скуксился. В глубине помещения, у лестницы, тихо светился нежный овал, белый воротничок по сравнению с этим свечением был груб, как гипс.

Чтобы отдышаться от унижения, Максим Т. Ермаков отвернулся к окну. Снег шел, будто тянули сеть. Белый сумрак застилал вечереющий двор, по убеленной траве гуляла большая, как корова, пятнистая собака. Какой-то человек, в темном кургузом пальтишке, в белых снеговых погонах, мерил шагами узкий тротуар, поворачиваясь через левое плечо там, где кончалась натоптанная им цепочка следов. Вот он остановился, поднес к уху мобильный, синевато осветилась впалая щека. Сразу из припаркованного микроавтобуса вылез второй, стриженный под плюш, двое поговорили, сдвинув лбы, и, одновременно сделав шаг назад, посмотрели на Ермакова. Максим Т. Ермаков отпрянул. Два запрокинутых лица напоминали белые кнопки с нанесенными на них неизвестными значками. Максим Т. Ермаков сразу догадался, с какого номера был сделан звонок на тот, осветивший неизвестного, мобильник и какому ведомству принадлежит замшевый от грязи старенький микроавтобус. Реклама на борту микроавтобуса гласила: “Green Garden. Лучшая садовая мебель Москвы”, — но эти двое, синхронные, с прямоугольными плечами под погоны, точно были не мебельщики.

 

Так Максим Т. Ермаков впервые увидел тех, чье присутствие стал теперь ощущать постоянно. Они передвигались большей частью на микроавтобусах (“Деревенский молочник. Только хорошее настроение!”; “Мир Кухни. Лидеры рынка”; “Мир кожи. Стильная кожа для всей семьи”). Иногда это были пожилые иномарки и даже родные “копейки”, с корочкой ржавчины из-под грубой покраски, — ездившие, однако, отменно резво. Все эти транспортные средства были грязны, как закопченная посуда. Стоило “Тойоте” тронуться с парковки, как они возникали в зеркале заднего вида — их выделяла из общего потока какая-то напряженная дрожь, даже в пробках они стояли, будто готовые вот-вот закипеть.

Сотрудники отдела по социальному прогнозированию всегда работали парами: все примерно одного возраста, все в каких-то советских серых пальтецах либо в дутых куртках, глухо застегнутых до самых крепких, как кувалды, подбородков. Лица их издалека были будто кнопки одной клавиатуры, причем на некоторых читались как бы буквы, а на других цифры. В подъезде Максима Т. Ермакова, на подоконнике, откуда просматривалась дверь квартиры, появилась банка из-под маринованных томатов, постепенно заполняемая духовитыми окурками. Максим Т. Ермаков чувствовал надзор буквально кожей: по спине, между лопатками, струился колкий песок, и сам он казался себе постройкой из песка, сырой внутри, сыпучей снаружи, постепенно размываемой знобким ветерком. Чтобы хоть ненадолго избавиться от неотступных микроавтобусов, он впервые за многие годы начал спускаться в метро. Не тут-то было: стоило ему встать на эскалатор, как позади него воздвигалась плотная фигура, клавшая на поручень здоровенную лапу в черной морщинистой перчатке, а впереди, через два или три человека, просматривался затылок напарника, напоминавший толстого ежа.

Квартира на Гоголевском продалась, только свистнула. Гоша-Чердак озлобился, но еще суетился, каждый вечер возил показывать варианты. Схватить хоть что-то в центре нечего было и думать: цены дружно двинулись в рост, и продавцы опережали время, желая получить за свою недвижимость в январе, как в марте. В настоящем времени ничего не происходило; рынок замер; замер, казалось, самый воздух, вернувшийся, после недолгого снегопада, в состояние глухое и туманное, свойственное запутанным снам. На дворе стоял никакой сезон: снег если пытался идти, то растворялся в сырости, как стиральный порошок, пенку его всасывала земля, и, обманутая плюсовой температурой, выпускала жить слабосильную, вяло-зеленую траву. Низкая, ровная пелена облаков застила солнце; тускло чернели голые деревья; зима была будто перегоревшая лампа.

Гоша-Чердак, теряя последний энтузиазм, таскал Максима Т. Ермакова куда-то на Кожуховскую, в бетонные панельки, смотрящие окнами на крысиный лабиринт зачуханного рынка; куда-то далеко за Войковскую, в пятиэтажки серого кирпича, где за царскую цену продавалась гнилая двушка, с пузырящимися полами и скользкой на ощупь теплой водой, вытекавшей из ревматических труб. Было уже не до престижа; надо было вложить имевшиеся деньги в квадратные метры — но все ускользало, буквально за сутки становилось недоступно. Город, нереально повышаясь в цене, делался призрачным; это повышение, охватившее и те жилые массивы, где вообще не продавалось ничего, сказывалось в недостоверном, словно бы разреженном составе зданий, в странном, волнообразном отсвете окон. Динамическая световая реклама банка, где хранились погибающие деньги Максима Т. Ермакова, попадалась едва не на каждой высокой крыше и напоминала школьный опыт по химии, где в результате переливания алой и зеленой жидкостей всегда получался дымный хлопок.

Десять миллионов. Десять миллионов долларов, блин! А поторговаться, так и больше. Вот, кажется, только протяни руку. Максим Т. Ермаков нисколько не сомневался, что стоит этих денег. Он чувствовал, что от возможности купить какую только захочешь квартиру, вообще любую недвижимость в Москве или Европе, его отделяет всего лишь упругая, полупрозрачная перепонка. Раньше он не задумывался о природе этой преграды — разве что в детстве, в шестилетнем, кажется, возрасте, когда внезапно понял, что умрет обязательно и что родители тоже умрут. Наглядным пособием послужил сердитый деда Валера, ходивший с палкой так, что в нем ощущались все его твердые кости, — а потом улегшийся в длинный обшитый материей ящик и внезапно переставший пахнуть табаком. Наваждение длилось целое лето: с той поры некоторые явления — звенящий стрекот ночных приморских зарослей, зеленый дождь в деревне, скрип качелей, жесткий полет сухой стрекозы — вызывали у Максима Т. Ермакова тихую тоску. Потом, в сентябре, все внезапно прекратилось, словно отрезало школьным звонком.

И вот теперь оно снова вернулось; ночи сделались враждебны. Не в силах уснуть, барахтаясь, как тюлень, в сырых от пота простынях, Максим Т. Ермаков измысливал способы, как ему получить свои деньги и при этом остаться в живых. Мысль его, не стесненная черепной коробкой, выделывала сложнейшие петли, то изобретая послушного, на все готового двойника, то воображая ложный выстрел на каком-нибудь не слишком высоком мосту, с падением тела в маслянистую ночную воду, в спасительную муть, где ждет заранее припрятанный верный акваланг.

Все выходило нереально, все требовало подготовки, в том числе спортивной — а спортсменом Максим Т. Ермаков не был никогда и особенно боялся нырять, зная, что под водой его виртуальная голова превращается в холодный воздушный колокол, зыбкий, как ртуть, норовящий разделиться на несколько частей. Нужны были помощники, верные люди; нужны были как минимум качественные документы на чужое имя. Следовало на всякий случай подкачать изнеженное тело, тряское на бегу, а при наклоне к ботинкам выпускавшее в голову розовый пар. Но не было возможности тайно купить тренажер, устройство, инструмент. Бдительные социальные прогнозисты всегда перлись за Максимом Т. Ермаковым в супермаркет, катили, пихая подопечного в крестец, дребезжащую тележку, куда швыряли все то же самое, что Максим Т. Ермаков набирал для своих невиннейших нужд; если товар оказывался в единственном экземпляре, то в результате краткой борьбы за коробку или флакон всегда побеждал хладнокровный, чугунный под пальто, социальный прогнозист. Выкатившись с тележкой на парковку, спецкомитетчики сваливали рацион Максима Т. Ермакова в черный мусорный мешок и, завязав его узлом, шмякали пузырь в багажник — видимо, на предмет исследования, не получается ли из пельменей и шампуня пластиковая бомба. Максим Т. Ермаков был у них будто на ладони; подозревая во всякой точке на обоях и во всякой бусине жиденькой китайской люстры скрытую камеру, он изучил свою съемную квартиру лучше, чем за четыре предыдущих года; должно быть, наблюдателям он казался пауком, ползающим по углам, выделяя клейкую нить.

 

У Максима Т. Ермакова имелось перед социальными прогнозистами только одно преимущество: у него было время. А вот у них времени не было. Грохнулся мегамаркет “Европа”. Двести двадцать шесть погибших, пожалуйста. Максим Т. Ермаков демонстративно поехал посмотреть. Стеклянистое тело мегамаркета напоминало теперь теорему, покончившую с собой из-за отсутствия доказательства: дикий хаос треугольников вздыбленной арматуры кое-где еще держал стеклянные полотна, вкривь и вкось отражавшие серую облачность, словно само небо над катастрофой было расколото; перекрытия опасно висели над черными ямами этажей. Всюду ходили насупленные мужики в оранжевых жилетах; возле заграждения из мокрой заплаканной сетки лежали на асфальте раскисшие гвоздички, похожие на свежие пятна масляной краски.

Постояв для приличия, подивившись на уцелевшие манекены, маячившие в строгих костюмах над слоеным хаосом бетона и стекла, Максим Т. Ермаков полез за руль. По пути домой его обливало смесью веселья и ужаса. Мир становился податлив, как пластилин. Максим Т. Ермаков не смог бы сформулировать, в чем заключается его новообретенная власть. Но чувство власти было таким несомненным, что “Тойота”, сопровождаемая скромным, по-собачьи виляющим фургончиком, буквально распарывала трафик. Они заплатят, никуда не денутся. Они оказали Максиму Т. Ермакову большую услугу: дали пощупать тонкую преграду между тем и этим светом и сделали так, что Объект Альфа не испугался. Несмотря на слабую материальность собственной головы, Максим Т. Ермаков не верил ни в какие райские и адские области, представлявшие собой всего лишь пар от человеческой мысли. Он признавал только реальные, конкретные вещи. Для него “тем светом” были теперь престижные квартиры в старых, хорошо отреставрированных московских дворянских домах — туда он попадет, как только вытащит свои деньги, вкусные долларовые кирпичики, ясно видные сквозь близко проступившую холодненькую плеву. На всякий случай, раз уж негативные прогнозы стали осуществляться, Максим Т. Ермаков решил не ходить пока в большие магазины, а покупать продукты близко от дома, в симпатичном подвальчике, где его всегда приветствуют добродушный задастый охранник и пожилая кассирша с желтой челкой, в обильном золоте, стекающем в теснины крапчатого бюста. “А выстрела не будет, не будет, господа!” — напевал Максим Т. Ермаков на какой-то веселенький мотив, отпирая магнитной пипкой железную, пупырчатую от воды и краски, дверь своего подъезда.

В квартире ожидал сюрприз. Посреди единственной комнаты, в единственном кресле сидел одетый в спортивный костюм с размахрившимися лампасами Кравцов Сергей Евгеньевич собственной персоной; его тонкокожая, словно разбухшая, голова напоминала набитый желудок какого-то животного. За спиной начальника стояли, сцепив лапы на причинных треугольниках, геометрические фигуры числом четыре. Перед Зародышем, на валком журнальном столике, хромавшем так, словно одна из ветхих ножек была костылем, золотился взятый без спросу из бара французский коньяк.

— Ну что, полюбовались? — поприветствовал подопечного ведущий специалист.

— А как поживают ваши причинно-следственные связи, начальник? — ехидно откликнулся Максим Т. Ермаков, сбрасывая пальто. — Все вегетативно размножаются? Как они себя чувствуют? Не хворают, нет?

— Хворают, — подтвердил Зародыш, зыркнув из-под голых надбровий, словно там провернулись тусклые шарниры. — Да вы же сами все видели, только что с места события. Лишний вопрос. Давненько я не видел такого, как вы, наглеца.

Максим Т. Ермаков любезно поклонился. Сесть ему в собственной комнате было не на что, кроме как на раскрытую постель, где в хаосе белья голубели раздавленной бабочкой кружевные Маринкины трусы. Максим Т. Ермаков вздохнул и плюхнулся.

— А как насчет незаконного проникновения в частное жилище? — осведомился он, скользя насмешливым взглядом по лицам охраны, на которых резкие морщины были как боевая раскраска туземцев. — Или у вас, извиняюсь, ордер имеется? Может, я какой-нибудь закон нарушил? Кого-нибудь убил? Или вы успели насыпать кокса в мой стиральный порошок и ждете понятых?

— Бросьте, Максим Терентьевич, — поморщился Зародыш. — Дверь у вас была не заперта, мы и вошли, как старые знакомые. Сидим, стережем ваше имущество. А приехали мы только для того, чтобы задать единственный вопрос: что больше — двести двадцать шесть или один?

— Конечно, один, если этот один — я. А вы как думали? — живо откликнулся Максим Т. Ермаков. — Вы мне другую жизнь можете дать? А тем, кого в “Европе” поубивало, — можете? Чем приставлять ко мне наружку, рыться в моих покупках, курить у меня в подъезде, лучше бы за террористами следили! Да, ездил, видел. Это не я виноват, это вы виноваты! И не надо мне ваших арифметических задачек. Плохо работаете, господа!

— Ну вы и наглец, — задумчиво повторил Зародыш, грея хозяйский коньяк в бескровной пясти, покрытой с тыла, точно изморозью, полупрозрачными волосками. — Да, у государства задачи в основном по арифметике. Мы имеем натуральный ряд чисел: сто сорок миллионов жителей страны. И с этой, арифметической, точки зрения, один меньше, чем двести двадцать шесть, ровно в двести двадцать шесть раз. Меня другое удивляет. Вы, Максим Терентьевич, держитесь так, будто совсем нас не боитесь. А зря. Всякого можно ухватить за чувствительное место. А уж если мы возьмемся…

— Ничего у вас не выйдет! — радостно сообщил Максим Т. Ермаков. — Я гладкий и круглый колобок, весь внутри себя, меня даже ущипнуть местечка не найдется. Хотите честно? Мне никто, кроме самого себя, не нужен. То есть любил я когда-то маму с папой, а сейчас — ну, попечалюсь недельку, если что. Может, напьюсь. Даже если померещатся чувства, не страшно. И так у всех, между прочим. Женщины, конечно, есть приятные, но не настолько, чтобы ради них стреляться. Я бы вас боялся, конечно, если бы вы могли как-то силой на меня воздействовать. А вы беспредельничать не можете, спасибо причинно-следственным связям! Стало быть, у нас идеальная ситуация: если гражданин не нарушает законов, к нему никаких вопросов нет. Кстати: если я возьму ваш пистолет и примусь палить в людей на улице, что будет?

— А вот тогда мы, без всякого беспредела, вас арестуем, — со вкусом проговорил Зародыш, и по тому, как умягчился маслом его тяжелый взгляд, сделалось понятно, что такой поворот событий был бы весьма желателен для представляемого им комитета. — Арестуем, стало быть, и запустим вполне законные процедуры следствия и суда. Но придадим им такие формы, что вы сами попросите на минуточку в камеру наш пистолет.

При этих словах непрошенного гостя Максим Т. Ермаков вдруг почувствовал, что весь расквашивается. Ему захотелось немедленно лечь в свою постель, прямо в офисном костюме, кусавшем шерстью в нежных сгибах под коленками, и сказаться больным. Натянуть на зыбкую голову глухое одеяло и сделать вид, что страшилищ не существует.

— А ведь вы трус, Максим Терентьевич, — попер в наступление Зародыш и сразу словно навис над жертвой, хотя ни на миллиметр не двинулся из кресла. — Сама ваша плоть труслива, каждая клеточка вибрирует и плачет, стоит вам нож показать. Помните, как были студентом и проигрались в карты? Вас тогда прессовали крутые пацаны Пегий и Казах. Чтобы выплатить долг, вы украли две с половиной тысячи долларов у своего сокурсника Владимира Колесникова. А он возьми и окажись тоже злобным и, хоть и без ножа, но со здоровенными кулаками. Помните, как прятались от него по женским комнатам общежития? Как сиживали в шкафах среди юбок и босоножек?

“А ничего себе их учат. Прямо возникают перед тобой, передвигаются в пространстве, пальцем не пошевелив. Ничего себе приемчики. Интересно, как это у них получается”, — лихорадочно думал Максим Т. Ермаков, мысленно заборматывая дрожь, проходившую от пяток до мутной головы. Но было поздно. Ожил, словно вышел из тюремного блока памяти, Вован, Вованище, с небритой мордой, похожей на грязную губку, с дикой шерстью на груди, распиравшей, как сено, все его голубые и розовые рубахи, купленные в сельпо. Вован потом и правда загремел в тюрьму, ввязавшись в нехорошую драку возле мутной пивнушки у метро: это спасло Максима Т. Ермакова от физического увечья и нервного срыва. Вован, кстати сказать, тоже сидел за тем, чрезвычайно скользким, покером, но спасовал с крестьянской хитростью, отделавшись копеечным убытком. Надо было тогда не увлекаться прикупом, надо было обратить внимание, что сдающий странно ласкает колоду, а у Пегого карты буквально растут между пальцами, будто лягушачьи перепонки. И что, на нож следовало идти из-за двух с половиной штук? Нож, между прочим, реально был — хищная выкидуха с наборной зоновской ручкой. Эти двое, Пегий с Казахом, обгладили ею всего Ермакова, намазали, будто бутерброд маслом, стальным зеркальным ужасом. Максим Т. Ермаков поступил рационально: просканировал пространство и обнаружил единственно доступные деньги, достаточные для выплаты долга, в мужицком пиджаке Вованища, во внутреннем кармане, зашитом грязными белыми нитками. Зря Вованище хвастал перед игрой, что заработал на стройке и всех теперь отымеет; было делом техники нащупать в его проодеколоненном барахлишке сдобный денежный хруст.

Да, Максим Т. Ермаков спасся, поменяв большее зло на меньшее. Да, сиживал в шкафах на босоножках, будто курица на яйцах, пока Вованище ревом объяснялся с девчонками и метал стулья. Любой, кто соображает, проделал бы такую же комбинацию. Но как же страшен был густой и резкий, отдающий хирургией, запах его одеколона, когда Вован сгребал Максима Т. Ермакова за ворот и его васильковые глазки делались неживыми, будто у куклы. Этот народный парфюм, уже и тогда, в конце девяностых, снятый с производства (запасы, вероятно, хранились в кулацком семействе Вована не столько для блезиру, сколько для экономичного опохмела) теперь и вовсе кончился на всех складах — но в сознании Максима Т. Ермакова продолжал существовать. Его виртуальное обоняние, тянувшее запахи непосредственно в мозг, изредка улавливало несколько грубых, неизвестно откуда приплывших молекул; их оказывалось достаточно, чтобы вызвать панику в игравшем, как резинка, солнечном сплетении, куда, бывало, въезжал, пресекая жизнь, татуированный кулак.

— О чем задумались, Максим Терентьевич? — послышался словно из-за спины голос незваного гостя, хотя Зародыш по-прежнему сидел, как на картинке, все в том же коричневом кресле.

— Да вот, вспоминаю молодость, — улыбнулся Максим Т. Ермаков, потихоньку вытирая мокрые ладони о простыню. — Верно вы всех назвали: были и Пегий, и Казах, и гражданин Колесников. Боже мой, из-за какой суммы тогда разгорелся конфликт… Мелочь, тьфу! Какими глупыми бывают люди в двадцать лет. Кажется, будто деньги нужны только молодым, а людям в возрасте они зачем? Я вот только сейчас начинаю понимать, что чем старше человек становится, тем больше надо денег на правильную жизнь. Вы согласны со мной, Сергей Евгеньевич?

— Рассчитываете дожить до своих десяти миллионов? — иронически осведомился Зародыш. — Гарантирую, что у вас это не получится.

— А у вас, значит, получится сделать из меня национального героя посмертно? — в тон ему ответил Максим Т. Ермаков. — Тоже обломайтесь: это не ко мне. Это к какому-нибудь колхознику, прочитавшему в своей избе “Как закалялась сталь”. Вот гражданин Колесников мог бы, если бы когда-нибудь книжки открывал. Положить живот за други своя — это не катит. И даже не потому, что морали нету, а эстетика другая. Арт-жесты все другие. Мои клипы про шоколадки значат сегодня больше, чем все это тупое наследие, многотомники с моралью и героями. Новость для вас? Понимаю. Небось, не первый я у вас Объект Альфа. Прежние-то объекты кидались со всей дури спасать человечество, еще и благодарили за оказанную честь. Вы раньше эту дурь у человеков полной ложкой черпали, никаких проблем не имели. Строили БАМы, поднимали целину. А теперь все. Халява кончилась, господа. Я вот на вас время трачу, а собирался поужинать и кино посмотреть.

На это Зародыш испустил неприятный смешок, откинувшись в кресле и показывая кадык, похожий на проглоченное змеей куриное яйцо. Четверо геометрических мужчин, до сих пор не издавших ни единого звука, кроме скрипа черных тупоносых ботинок, ответили начальству хором, будто болотные лягушки.

— Уж потерпите, Максим Терентьевич, — проговорил ведущий специалист, отсмеявшись. — Ваши намеки на то, что мы должны за ваше время заплатить, я все равно не пойму. Мы ведь с вами толкуем не о морали и не о современном искусстве, а о вещах чисто практических. Мне, как ответственному в каком-то смысле за государственную арифметику, нужно произвести обмен одного на многих. Вы хотите торговаться. А я вам говорю в который раз: бесполезно. И пытаюсь объяснить, что на самом деле вы нас боитесь. И правильно боитесь. Героя сделать из вас все равно придется, а способы могут быть разными.

— Да я, в общем-то, и есть герой, вы не заметили? Вы давите на меня, а я не поддаюсь! Почему, спрашивается? — Максим Т. Ермаков слегка прилег, облокотившись о подушку, хотя дорогое, тонкого хлопка, постельное белье казалось ему сквозь костюм и пот отвратительно шерстяным. — В своем лице я защищаю права человеческого индивида от государственной машины. И с позиций этих прав не играет роли, является индивид героем, гением или обыкновенным обывателем. Вы вот, может, трижды Герой России, но мне оно фиолетово. Свобода индивида в том, что он сам себе высшая ценность. Просто по факту своего существования. Если кому-то что-то надо от него, с ним заключают контракт. А вы контракта не хотите, заинтересовать меня не можете. Запугиваете. Я вот думаю: не собрать ли мне знакомых журналюг? Устрою пресс-конференцию, расскажу, как нарушаются свободы россиян всякими мутными государственными комитетами.

— А это тема. Вы, Максим Терентьевич, прямо-таки правозащитник. Может, вы и в политику на этой волне попытаетесь прыгнуть? — издевательски поинтересовался Зародыш.

— Нет, в политику не хочу. Там надо морду показывать и врать. Мне это лень. Я бы лучше в имиджмейкеры пошел. Что политик, что шоколад — технологии те же самые, — проговорил Максим Т. Ермаков, а про себя подумал: “Вот бы мне кандидата в президенты. Пусть не самого главного и не его генерального оппонента: не мои куски, подавлюсь. А вот такого бы сибирского мужика, рубленного топором. Чтобы за народ рубаху рвал и набрал на выборах полтора процента. И чтобы его цветные металлы финансировали. И мне — в эксклюзив!”

— Шоколад ваш, кстати, редкостная дрянь, — заметил Зародыш. — Детям давать нельзя. Только блондинкам бальзаковского возраста, чтобы побыстрей сходили с дистанции.

— А то у нас политики сплошные Георгии Победоносцы, — парировал Максим Т. Ермаков. — Вы посмотрите на них отдельно от имиджей. Глаз-то настройте! Либо завхоз, весь из мяса, либо пригожий мальчик в папином галстуке, либо генерал со схемой трех своих извилин на лбу. В любом сериале намного лучше лица. Политиков будто нарочно подбирают, чтобы повысить политтехнологам трудность творческой задачи. А я таких трудностей не боюсь! Даже люблю. Видели мой последний креатив, где моделька купается в таком текучем, тяжелом шоколаде, вроде как в бассейне? Сразу облизать хочется. А будь шоколад сам по себе хорош, так и работать неинтересно.

Тут в недрах одного из геометрических мужчин, где-то в животе, громко забренчало, точно он был железный, советского производства, будильник. Распахнувшись и обнаружив под пиджаком множество технических устройств, включая странного вида оружие, напоминающее фен, геометрический отцепил небольшую овальную пластину и четким жестом протянул начальству. Зародыш выщелкнул из пластины тонкий виляющий жгут, и у Максима Т. Ермакова закупорило уши, отчего в голове сделалось темнее, чем в комнате. Зародыш что-то говорил в свой специальный гэбэшный мобильник, шурша целлофановым ртом; вокруг раздувались, пенились, теснили сознание какие-то незримые объемы, лампочки в люстре опухли, незваные гости двигались с отвратительным клейким шорохом, будто жуки в спичечном коробке. Потом внезапно вернулись звуки, все на какой-то шершавой подкладке.

— Неприятные ощущения скоро пройдут, — сообщил Зародыш, говоривший, вероятно, в полный голос, но слышный так, будто он говорил шепотом. — Собственно, нам пора. Хочу сказать напоследок кое-что о свободе. Кажется, что у человека много свобод: развивайся хоть во все стороны. Но подлинная свобода одна: поступать правильно. Всякий человек, к сожалению, слеп. Он имеет мнение обо всем, потому что испытывает такую потребность. Но есть очень мало вопросов, по которым человек может составить суждение на основании личного опыта. Все самое главное, для его жизни важнейшее, ему сообщают посредством телевизора. Слепой может передвигаться, только зная расположение предметов в своем жилье и примерно представляя, что и как устроено на улице. Мир, может быть, совсем не таков, каким мнится слепцу. Но если слепой поступает правильно, он ни обо что не убьется. И никогда не почувствует нашего присутствия.

С этими словами Зародыш встал из кресла, в своем дурацком тренировочном костюме, под которым угадывались не то выпуклости скрытой аппаратуры, не то безобразно выпирающие кости. Один геометрический поспешил в прихожую и заговорил с кем-то на лестничной площадке: судя по голосам, подъезд был полон социальными прогнозистами, от дверей до верхнего этажа.

— Удивили вы меня, Максим Терентьевич, — поговорил Зародыш, глядя сверху вниз на оглушенного Максима Т. Ермакова, все не имеющего сил отлепиться от подушки, набитой как будто тем же веществом, что и его погасшая голова. — Я думал, вы приедете от “Европы” в шоке, психотерапевта вам привез… — Он указал на одного из свиты, такого же точно, как все остальные. — Ну, хорошо. Вы, стало быть, до сих пор не прониклись. Уезжаю от вас, Максим Терентьевич, с тяжелым сердцем. Мы, как вы правильно поняли, беспредельничать не можем. Зато гражданские лица, не связанные с нашим комитетом, — могут. Имейте это в виду.

Один за другим незваные гости исчезли из поля зрения Максима Т. Ермакова, точно растворились в спертом воздухе квартиры. Напоследок в замочной скважине трижды, с обстоятельным оттягом, повернулся ключ. Неверной рукой Максим Т. Ермаков дотянулся до телевизионного пульта. Экран раскрылся на пугающей картинке: пожар, точно огромная медуза, колыхался в ночном, тускло подсвеченном небе, мелькали, озаряясь розовым, маленькие вертолеты, столб черноты, перекрученный туго, свитый из жирного дыма, уходил в облака. “…Как сообщили источники в Управлении государственной противопожарной службы Красноярска, площадь возгорания превысила четыре тысячи квадратных метров…” — частил за кадром тревожный, хорошо поставленный женский голосок. Максим Т. Ермаков перевернулся на спину и захохотал.

 

Значит, у них были ключи. Первым желанием Максима Т. Ермакова было как можно быстрее поменять замок. Дверь квартиры, обтянутая черным дерматином, каким обклеивают ветхие книги в районных библиотеках, содержала три замка — один действующий и два мертвых, окаменевших, будто трилобиты, в плите видавшего виды дверного железа. Прикинув, сколько встанет заменить окаменелости на что-нибудь надежное, вроде DORI или RIFF, Максим Т. Ермаков слегка огорчился, но все-таки нашел в Интернете приемлемое предложение и вызвал мастеров, обещавших в течение недели выполнить заказ. Он прекрасно понимал, что социальные прогнозисты, если захотят, все равно войдут, но принципиально не желал оставаться перед ними с пригласительно беззащитной дверью. Те двое, что всегда сидят на подоконнике в подъезде, поедая пухлые сэндвичи, — пусть они видят, что объект создает для них посильные трудности, с которыми все-таки придется повозиться.

Оставалась проблема квартирной хозяйки, которой Максим Т. Ермаков не хотел давать ключей. Звали хозяйку Наталья Владимировна — “просто Наташа”, как она просила к себе обращаться, хотя лет ей было под пятьдесят. Крупная, говорливая, всегда в розовом пиджаке, в крашеных блондинистых кудряшках, которые из-за проросшей седины казались намыленными, Просто Наташа подвизалась по разным слабосильным медиа в качестве не то обозревателя, не то сборщика рекламы. Несколько раз она подступала к Максиму Т. Ермакову с предложением направить часть его рекламного бюджета в представляемые ею вечерки, литературки и молодежные интернет-ресурсы — причем назначала себе такие скромные комиссионные, что деятельность ее выглядела бескорыстной, едва ли не подвижнической. Разумеется, с той товарной линейкой, какая была у Максима Т. Ермакова, польститься на подобные носители мог бы только сумасшедший. Отказ приводил квартирную хозяйку в сердитое уныние, она могла часами рассказывать про то, как ей нигде не платят. Знакомясь с человеком, Просто Наташа первым делом интересовалась, сколько он зарабатывает — с живейшим любопытством, с выпуклым блеском в больших водянистых глазах. Перед тем как сдать квартиру, Просто Наташа сделала дешевый белесый ремонт: поклеила обои в серебряный рубчик, положила простенький, чрезвычайно скользкий кафель, повесила ацетатные занавески, сквозь которые солнце по утрам просвечивало стеклом. Спустя четыре года все это в сознании Просто Наташи оставалось новым, и, приходя за квартирной платой, она озабоченно выискивала пятнышки, вытирая их скрипящим по поверхностям указательным пальцем. Узнав, что Максим Т. Ермаков собрался покупать жилье, она простодушно назначила за свою однушку цену вдвое выше рыночной, отчего-то полагая, что если человек уже поселился, то нечего ему переезжать.

Если Просто Наташа увидит новые замки и не получит ключей, она решит, что ей разбили унитаз. Об этом думал Максим Т. Ермаков, поднимаясь в лифте к себе на седьмой, раздраженный занудным совещанием у Хлама, кривыми, точно всем им насильно вытерли рты, мордами коллег и перламутровыми когтями непосредственной начальницы Ирины Константиновны, в просторечии Ики, которыми она битых два часа брякала по столешнице. Увидев дверь своей квартиры, Максим Т. Ермаков отшатнулся. “СДОХНИ СУКА!!!!” — было намалевано по черному дерматину белой масляной краской. Свежая краска одуряюще воняла, сползала тонкими потеками, словно жирные буквы пускали корешки. Максим Т. Ермаков взял на палец мягкую капельку, размазал и разъярился.

На подоконнике, как обычно, посиживали двое мужчин с профессионально условными лицами, обкатанными, будто галька морем, уличной толпой. Они как раз собрались поужинать: один разливал из глухого вспотевшего термоса крепкий чаек, другой разинул рот на булку, похожую на хлебную рукавицу, взявшую сосиску.

— Кто это сделал?! Кто?! — проорал Максим Т. Ермаков, сбегая к ним по лестнице, с бельмом на пальце. — Вы тут сидите, каким, блин, местом смотрите?

Социальные прогнозисты переглянулись, одинаково пожав плечами. Потом уставились на Максима Т. Ермакова двумя парами ясных, как стеклышки, глаз, ничего, кроме удивления, не выражавших.

— Дверь мне изгадили, вам было лень шугануть?! — продолжал орать Максим Т. Ермаков, приходя в еще большую ярость от вида обстоятельного натюрморта, с кусками крупных помидоров и розовой, как купидон, вареной курой, красовавшейся на бумажной тарелке.

— Мы, гражданин Ермаков, не работаем у вас сторожами и охранниками, — холодно ответил тот, что с булкой.

— И отчеты предоставляем также не вам, — добавил второй.

— Ну, вы и падлы! Приятного аппетита! — выкрикнул Максим Т. Ермаков, на что социальные прогнозисты спокойно кивнули.

Осторожно, держа оскверненную дверь двумя пальцами за ручку, будто огромную муху за крыло, Максим Т. Ермаков скользнул в прихожую. Как он ни берегся, на пальто от Hugo Boss в двух местах обнаружилось белое, точно кто лизнул против ворса дорогой кашемир. Глянув на часы, Максим Т. Ермаков сообразил, что вот-вот заявится слесарь с новыми замками. Было невозможно принимать кого бы то ни было с липким свеженьким слоганом на дверях, вызывавшим у Максима Т. Ермакова какой-то детский стыд. Он поспешно позвонил на фирму и, матерясь через слово на тягучий хамоватый голосок девицы-оператора, взявшейся учить его деловой этике, отменил заказ. Он хотел одного: смыть пот этого дня, а потом заняться чисткой пальто. И только он успел наполнить хозяйскую гулкую ванну, в которой напряженная струя воды будила как бы отзвуки железной дороги — как в прихожей бешено, взахлеб, заверещал звонок. Чертыхнувшись, в тесном плюшевом халате на влажное тело Максим Т. Ермаков пошлепал открывать. Пока он торопился, возясь с поясом халата и теряя тапки, звонок, как миксер, вбил содержимое его головы в мутную пену. Предвкушая, что он сейчас сделает со слесарем, который все-таки приперся, чтобы заработать свои полторы копейки на чужих проблемах, Максим Т. Ермаков распахнул дверь, не заглянув в глазок.

На пороге стояла Просто Наташа. Ее водянистые глаза таращились, брови лезли на лоб и чуть не втыкались в прическу, будто спицы в шерсть. Она протягивала Максиму Т. Ермакову белый указательный с пробой безобразия, которому не верила визуально. Слоган на черном дерматине был размазан в нескольких местах, звонок, тоже испачканный белым, напоминал большую раздавленную моль.

— Это что? Это что такое?! — голос Просто Наташи срывался. — Что вы мне тут такое устроили?! Кто это сука, я сука?!

— Да с чего вы взяли? Я, что ли, это намалевал? — возмутился Максим Т. Ермаков. — Это мне намалевали! Отморозки здешние!

— Почему вы в таком виде?! — зашипела квартирная хозяйка, наступая на Максима Т. Ермакова и целясь в него жеваным углом своей раздутой грязно-розовой сумки.

Ну, мама! Максим Т. Ермаков увидел себя со стороны. Старый халат плохо сходился на выросшем животе, истерзанном до алой полосы тесным брючным ремнем, — и черт знает что еще могло мелькнуть перед злобной бабой, наглухо задраенной в грубый кожаный плащ, похожий на картон и отороченный кошкой.

— Я вас что, ждал сегодня? Сейчас оденусь, — проворчал Максим Т. Ермаков, стягивая полы халата и по-женски тесно семеня в спальню.

— Не ждали? Вот это мило! Второе число сегодня! — неслось ему вслед. — За квартиру не надо платить? Я-то ладно, проживу на хлебе и воде. А маму мою больную кто содержать будет? Вы в маминой квартире живете, между прочим!

Точно, второе февраля. За своими деньгами Просто Наташа приходила с неотвратимостью Каменного гостя. Тот факт, что Максим Т. Ермаков занимал “мамину” жилплощадь и тем вытеснял из жизни заслуженную учительницу, от которой в квартире остался тяжкий, с пятнами доисторических чернил и могильным запахом из ящиков, письменный стол, — как бы накладывало на Максима Т. Ермакова дополнительные моральные обязательства. Просто Наташа пыталась конвертировать эти обязательства в дополнительную плату. Бормоча ругательства, Максим Т. Ермаков натянул пропотевшую, с воротником как холодная резина, офисную рубашку, кое-как застегнул измятые брюки и отсчитал положенные тридцать тысяч. Шаркая на кухню, он услышал, как из ванны зычными глотками, точно опорожняется целая пещера, уходит вода.

— Надо воду сливать, чтобы не было протечки, и плиту надо чистить специальным средством для керамики, а не засирать, — нервно сообщила Просто Наташа, созерцая под разными углами зеркальную поверхность плиты Indesit, на которой, словно лунное затмение на черном небе, еле угадывался след от кастрюли.

Квартплату Просто Наташа пересчитала трижды; от ее сырых помытых пальцев, на которых слезились, ослепнув, мокрые каменья, деньги размякли и вспухли. Неоттертый указательный Просто Наташа держала на отлете, он, как и у Максима Т. Ермакова, был словно покрыт белесой плесенью.

— Так, а за дверь? — скандальным голосом спросила она, закончив пересчет.

— Не я вашу дверь исхреначил. Кто это сделал, с того и спрашивайте!

— Я что, следствие буду проводить? Вы живете, вы и платите. С вас еще пятнадцать тысяч, если не желаете себе больших неприятностей.

— Да новая дверь столько не стоит! — опешил Максим Т. Ермаков.

— Откуда вам знать, что сколько стоит, не вы ремонт делали! — тотчас повысила голос Просто Наташа. — Я на последние рубли ламинат стелила, дверь обивала, покупала плиту! В долги влезла, в жизни никогда не было таких долгов. Мне с моими заработками этот ремонт встал, как другому бы в миллион.

— А как вы себе представляете, Наташа: вы квартиру сдали, в ней живут, а ремонт только новее становится? — как можно спокойнее спросил Максим Т. Ермаков, доставая сигарету.

— Не курите в квартире! — взвизгнула Просто Наташа и хлопнула Максима Т. Ермакова по руке. — Вон, все мужчины на лестнице курят!

Максим Т. Ермаков вздрогнул, сообразив, каких именно мужчин она имеет в виду.

— Ладно, пятнадцать не дам, дам семь, — злобно проворчал он и большими валкими шагами направился в спальню.

— Девять! — выкрикнула ему в спину Просто Наташа.

Снова распотрошив рублевую заначку, Максим Т. Ермаков подержал перед собой поредевшие деньги, чувствуя себя осенним кленом, с которого под ветром облетают листья. Отделил девять тысячных бумажек, потом, постояв с ними, вернул себе одну, словно сделал осторожный и маленький карточный ход. “Ну, зашибись, — подумал он, засовывая заначку обратно за обложку старого ежедневника. — Какая-то бзданутая баба снимает с меня бабки как нечего делать. А я с них не могу, с уродов этих. Почему так?”

 

Просто Наташа, недосчитавшись тысячи, связала рот узелком, но ничего не сказала, с покорным вздохом убрала деньги в сумку. Она уже наболтала себе из запасов Максима Т. Ермакова поллитровую кружку растворимого кофе, в которой ложка клокала с деревянным звуком и плавали комья как бы коричневой краски; теперь оставалось только ждать, когда она все это выпьет.

Просто Наташа никуда не спешила. Недовольство ее заполняло крошечную кухню и заставляло моргать слабосильную лампу в мучнистом плафоне. Казалось, квартирная хозяйка подсасывает электричество для продолжения скандала и просто так не уйдет.

— Дверь отмоете как следует. Чтобы никакой суки мне на моих дверях не было. Бензинчиком! — проговорила она, наконец. — Есть у вас машина, вот бензинчиком и ототрете.

— Я же заплатил за ущерб, вам теперь и мыть, — парировал Максим Т. Ермаков и тут же пожалел, что не сдержался.

— Мне?! Да как вам не совестно! — Просто Наташа вся пошла пятнами того характерного ядовито-розового цвета, который был ей присущ от природы и по возможности воспроизводился в одежде. — Предлагать такое женщине старше вас по возрасту! Мне, значит, маму мою лежачую кормить с ложки, стирать за ней и еще дверь за вами мыть? Я вам серьезно говорю, я вас предупредила: если не желаете себе неприятностей, ведите себя как человек. У нас с вами договор составлен, там сведения, и мне отлично известно, где вы работаете. Я могу на вашу фирму жалобу написать. Посмотрим, как это понравится вашему начальству.

Максим Т. Ермаков знал, что не понравится очень. Отправить телегу “в фирму” было примерно то же самое, что в прежние времена нажаловаться в партком. Склочную бумажку могли отправить в урну, а могли изучить и усмотреть в бытовом поведении сотрудника попрание корпоративных ценностей и ущерб имиджу компании. Впрочем, Максим Т. Ермаков был теперь на особом положении. Он теперь расхаживал по офису, будто привидение по родовому замку, и коллеги, избегая смотреть ему в глаза, словно видели у него во лбу запекшуюся дырку от выстрела. Казалось, все они каким-то образом догадались, что голова Максима Т. Ермакова пребывает в ином, чем у нормальных граждан, агрегатном состоянии. Из-за этого Максим Т. Ермаков чувствовал себя флаконом, у которого не завинчена крышка: толкни — и все разольется. Его халтурный креатив ко всенародному празднику св. Валентина — шоколадное сердце, пронзенное стрелой, чем-то напоминающей рыбий скелет, — был принят на сегодняшнем совещании не глядя, никто не вылез с неприятными умными мыслями, все сделал вид, что никакого Максима Т. Ермакова не существует.

— Пишите кляузу, мне не жалко, — хладнокровно заявил Максим Т. Ермаков Просто Наташе, глядевшей на него пристально, положив на стол тяжелый локоть. — Охота вам время терять.

— Ну, вы и бессовестный! — возмутилась Просто Наташа. — Ладно, давайте разбираться. Я имею право знать, что происходит!

— А что?

— Как это что, как это что? — зачастила Просто Наташа, очень похожая в этот момент на большую взъерошенную курицу. — Милиция в подъезде вторую неделю дежурит! Мы с мамой всегда жили бедно, но прилично! А теперь соседи, которые меня с детства знают, звонят и говорят: мол, Наточка, твой жилец попал под милицейское наблюдение. У нас тут засада, того гляди стрелять начнут. Неизвестно что теперь с квартирой будет, ты уж приезжай и разберись!

— Им-то какое дело? И с чего они взяли, что это милиция? И почему решили, что наблюдают за мной? — раздраженно спросил Максим Т. Ермаков. — Может, это за алкашами с пятого этажа решили присмотреть. Я-то чего? Вот у них гулянка день и ночь, в режиме нон-стоп. Вася-хозяин вообще не просыхает, живет с того, что девиц пускает с клиентами. Притон настоящий, а туда же: приличные люди, приличный подъезд! Иногда такую рожу в лифте встретишь, что потом ночами снится. А Вася красивее всех, с бородой своей горелой и в кепке с помойки. Тоже, небось, вырос у всех на глазах. Вы, может, с ним за одной партой сидели и на выпускном танцевали?

— Про Васю Шутова не смейте! — возмутилась Просто Наташа. — Он хороший был человек, маме моей дорогие лекарства покупал. Три года как пьет всего. Сначала в бога поверил, а потом спился. Вы для моей мамы пальцем о палец не ударили, так что молчите тут мне!

Максим Т. Ермаков скептически хмыкнул. Поверить в то, что Вася-алкоголик пьет всего три года, было крайне затруднительно. Если так, то Вася двигался по жизни очень высокими темпами и мог бы, пойди его судьба в другую сторону, за те же сроки построить, к примеру, завод. Вместо этого Вася разрушил себя и теперь представлял собой небольшое кривоногое страшилище с мордой, как фарш, и с бессмысленной готовностью в проспиртованных глазках — на подлость или на подвиг, как повернется бутылка. Из логова его ночами доносились глухие звуки пьяного веселья, нехорошая квартира тряслась, будто картонная коробка с битым стеклом. То и дело в логово заглядывал, проводя там немало времени, красноносый и блондинистый, как гусь, местный участковый. Тем не менее, алкоголик Вася был москвич, выросший здесь, в свинцовом, с диким ветром из-за каждого угла, спальном районе, — и уже поэтому он считался благонадежнее, чем какой-то приезжий, тихо снимающий крошечную квартиру за немалые деньги.

— Все-таки с чего вы все решили, что наружка по мою душу? — раздраженно спросил Максим Т. Ермаков.

— А с того! — торжествующе выпалила Просто Наташа. — Они с Марией Александровной из четыреста шестой договорились, ходят к ней в туалет. Культурные мужчины, на лестнице не льют. Они и удостоверения ей показывали, и деньги, между прочим, платят, столько же почти, как вы за съем. Мария Александровна для них отдельное мыло держит и полотенце. Приглашала их обедать у нее на кухне, чтобы не жеваться на подоконнике, чаю свежего предлагала. А они ей отвечают — нет, госпожа Калязина, нам нельзя, мы глаз не должны спускать с четыреста десятой квартиры. Она заволновалась, конечно, человек пожилой, спрашивает их: а почему, что произошло? Они ей: очень там жилец для нас интересный. Ну, и как вы это объясните? Еще во дворе все время какие-то типы толкутся! Вчера как раз, Мария Александровна вышла с собачкой гулять, а они стоят: человек двенадцать с плакатиками, а на плакатиках написано: “Сдохни сука!” Ведь не кому-нибудь, а вам на двери то же самое намалевали! А дверь, между прочим, моя!

Пока она говорила, усиленно работая крашеным ротиком, Максим Т. Ермаков ощущал, как во всем его составе растет непонятная жажда: точно часть элементов таблицы Менделеева, из которых состоит живая органика, оказалась из него высосана. Машинально он выдернул из пачки сигарету; на Просто Наташу, поднявшую сизые бровки под прямым углом, он так посмотрел поверх вертикального огня зажигалки, что квартирная хозяйка закашлялась в кружку. Первые затяжки наполнили тело приятной истомой, заклубились в голове, и в этих клубах, призрачно повторявших конфигурацию мозга, стала оформляться некая привлекательная мысль.

— Вы, значит, денег хотите? — спросил Максим Т. Ермаков, протягивая Просто Наташе, у которой с большого фланелевого подбородка стекала кофейная капля, бумажную салфетку.

— Мне в магазинах все бесплатно продают? — огрызнулась та.

— Очень хорошо. Я вам предлагаю крутейший эксклюзив, — веско произнес Максим Т. Ермаков. — Я даю вам историю, на которой журналист делает имя раз и навсегда. Международное! Соответственно, и деньги подойдут. Так вот, тема: права человека и новый виток беспредела КГБ. Потому что не милиционеры у нас в подъезде дежурят! Это спецслужбы. Государственный, блин, комитет по доведению граждан до самоубийства!

 

У Просто Наташи сумка с деньгами тихо сползла с ослабевших колен. Она слушала, дыша раскрытым ртом, точно схватила горячее и никак не может проглотить. Максим Т. Ермаков старался как можно завлекательнее обрисовать специальных комитетчиков, обвешанных аппаратурой, их бредовые идеи насчет причинно-следственных связей и попрание ими гражданских свобод. Просто Наташа была, конечно, не самым удачным медиаагентом, и тратить тему на нее было немного жалко. Но если положить руку на сердце — хищные журналюги, которыми Максим Т. Ермаков попытался припугнуть государственных уродов, существовали более в его воображении, нежели в действительности. Он, конечно, был знаком с некоторым количеством людей из рекламных отделов влиятельных медиа. В основном это были успешные женщины, молодые, но уже неопределенного возраста, слишком туго обтянутые кожей и одеждой, так что казалось, будто кто-то сзади держит их за складки в кулаке. Этим были безразличны любые человеческие истории; всякое явление мира представлялось им рекламой самого себя, их же работой было проследить, чтобы в параллельную медиа-реальность ничто из рекламо-объектов не попадало бесплатно. Метафизические наследницы советских цензоров, они выпалывали реальность до каких-то ощутимых проплешин, от которых даже Максиму Т. Ермакову делалось не по себе.

Прочие знакомцы из медиа-среды заводились у Максима Т. Ермакова на презентациях его молочно-глинистого продукта и на аутингах, устраиваемых фирмой для представителей прессы. Был некий Дима Рождественский, всегда полупьяный, всегда в темной сорочке и светлом шелковом галстуке, похожем на свежеочищенную рыбину, с чем-то рыбным в оттенке свежевыбритых щек; был другой Дима, по фамилии, кажется, Кавков, всегда пьяный на три четверти, носивший грубые, будто слоновья шкура, джинсовые штаны и такие же многокарманные жилетки, полускрытые рыжей бородищей. Были и девицы, мордастенькие, худенькие, разные — их имена навсегда перепутались в сознании Максима Т. Ермакова, потому что он, вот убей, не помнил, которую из них трахнул на базе отдыха “Щукино”, вдали от корпоративных шашлыков, при тусклом трепете грозы, словно одевавшей влажные тела в электрическую шерсть.

Все это была полубезработная журналистская мелочь, завсегдатаи фуршетов, ни одного политического волка, способного раскрутить историю и устроить социальным прогнозистам все то, чего они заслуживают. Правда, существовал один человек, умный мерзавец Ваня Голиков, который года три назад вел на канале “ННТ-TV” злобную программу “Разговорчики”, и его костистую физиономию, украшенную парой развесистых бровей и одним выдающимся носом, напоминавшим первобытный каменный топор, знала страна. Но потом, в результате каких-то трений и чада с политическими искрами, Ваню поперли с канала. С тех пор Ваня сделался игралищем ветров, носивших его по Европе, откуда он приезжал пополневший и все более похожий на мирную крысу. Максим Т. Ермаков пересекался с ним случайно, в клубах средней руки, с горячими от задниц диванами и отечными от порошков туалетными зеркалами. Несмотря на природную скупость, не позволявшую Максиму Т. Ермакову стать полноценным клаббером города Москвы, у них с тусовщиком Голиковым образовались отношения взаимного кредита — легкие, по мелочи, с моментальным забвением сумм, так что скоро стало непонятно, кто кому в итоге должен. Эта неожиданная финансовая совместимость привела к совместимости духовной: беседы, которые они вели, не реагируя на привалившихся справа и слева расслабленных девиц, касались всего мироустройства и конкретно — технологий успеха. Собственно, Голиков сам просил ему подбросить “тему, темку, ситуевину”, из которой он мог бы, приспособив к ней запал и шнур, соорудить бомбу. Но где теперь искать дискретного Голикова — было неизвестно. По последним сведениям, он работал в Праге на каком-то радио — а может, не на радио и вовсе даже не в Праге. Электронный адрес Голикова реагировал письмами-автоматами, мобильный номер траурным женским голосом объявлял себя несуществующим.

Для Просто Наташи история Максима Т. Ермакова была отличным шансом, которого она, по большому счету, не заслуживала. Но, кажется, радости от подарка она не испытывала. По мере того как развивался рассказ, жаркие розовые угли на ее осевшем лице превращались в пепел.

— Значит, вы хотите меня использовать в своих неблаговидных целях, — заявила Просто Наташа, напыжившись на табурете. — Я всегда стараюсь для людей, и для вас старалась, ходила к главному, пробивала вашу рекламную кампанию. Вы тогда не воспользовались. У меня тоже есть карьера и репутация. Снова по вашим делам я бегать не собираюсь. Тем более позиция у вас сомнительная. Если от вас зависит предотвратить теракты, а вы не хотите — как отнесутся к публикации родственники жертв? Я, например, вам совершенно не сочувствую. Если завтра я сяду в метро, а туда подложат взрывчатку? Приятно мне будет?

— Вы что, совсем того? Сбрендили? — Максим Т. Ермаков крутанул согнутым пальцем у виска, отчего в голове образовался маленький вихрь. — Как такое может быть, чтобы от человека, мирно сидящего дома, зависели какие-то взрывы?

— Всякое бывает, — важно произнесла Просто Наташа. — Это при советской власти нам внушали, что нет ничего, кроме руководящей роли партии. Сейчас вон сколько появилось целителей, людей с магическими способностями. Раньше от народа скрывали! А в Кремле экстрасенсы служили, Брежнева на ногах держали, когда он был уже мертвец. А вы говорите! Я только потому еще жива, что со своим подсознанием работаю, а на врачей у меня никаких доходов не хватает.

— Так я и говорю о доходах! — воскликнул Максим Т. Ермаков, пытаясь посильнее надавить на безотказную педаль. — Еще раз повторяю: мой сюжет политический. Горячий пирожок! Слушайте внимательно ключевые слова: права человека, свобода, кагэбэ. Понимаете, какими гонорарами пахнет?

Вдруг Просто Наташа часто замигала и стукнула кольцами по столу, отчего из пепельницы, наполненной Максимом Т. Ермаковым до самых краев, поднялось и осело на пластик серое облачко пудры.

— Прекратите вмешивать меня в эту вашу грязь! Слышать больше не хочу! Я про театр пишу, про культуру, если вы в состоянии это осмыслить! Меня народные артисты знают, руку целуют. Я всю жизнь на это работала, а вы теперь подстраиваете, чтобы меня отовсюду выгнали, да, так? — Просто Наташа тряслась от негодования, поспешно нашаривая под ногами вялую тушу розовой сумки. — Вот что я вам скажу, молодой человек. Я хотела всего лишь повысить вам квартплату за неудобства и риски. Теперь понимаю: вас оставлять нельзя. Чтобы за неделю вы освободили мамину квартиру, ясно?

С этими словами Просто Наташа бурно ринулась в прихожую, где стала напяливать свой ужасный кожано-картонный плащ, придерживая несколькими подбородками накрест сложенный шарфик.

— Не забыли, у нас договор! Вы его внимательно читали? Выселять не имеете права, я ни одного пункта не нарушил! — крикнул ей вслед Максим Т. Ермаков.

— Насрать на договор! Попробуйте хоть на день задержаться! Выброшу ваши пидорские костюмчики из окна! — отвечала Просто Наташа, хватая сумку в охапку и выскакивая на лестницу.

“Ну, блин, старая проститутка! Проблема, нах, на ровном месте!” — думал Максим Т. Ермаков, ковыляя ей вслед, чтобы запереть оскверненную дверь. Вместо этого он распахнул дверь на полную ширину и заорал на весь сырой и тусклый лестничный колодец:

— Не съеду! Козлины! Трубу вам метровую в жопу и в рот!

Он успел увидеть, как Просто Наташа погрозила ему из лифта белым кулаком с чернильным перстнем, и лифт, потряхиваясь, как возок, поволок свой груз на первый этаж. На фоне дождливого окна, будто на серебряной фольге, темнели два мужских остроносых силуэта, и Максим Т. Ермаков запустил в их сторону беззвучно канувшим тапком.

 

Где же все это время был пистолет?

Подержанный ПММ оставался там, куда его засунул Максим Т. Ермаков сразу после первой встречи с социальными прогнозистами. Он валялся в среднем ящике офисного стола, среди мелкой дребедени вроде глючных дисков, иссякших зажигалок и пересохших маркеров; он елозил там и крушил своей оружейной тяжестью хрупкую пластмассу. Первое время Максим Т. Ермаков надеялся, что ПММ исчезнет сам собой; он думал, что если вещь, которую обычно прячут, оставить в доступном месте, то ее по определению украдут. Не тут-то было. Похоже, даже уборщица обходила рабочее место Максима Т. Ермакова подальше: стол зарастал пылью, однажды пролитый кофе превращался в покрытое шерстью родимое пятно. Теперь зона обитания Максима Т. Ермакова выглядела в офисе будто тусклый остров, где самого обитателя можно обнаружить по свежим, как бы медвежьим следам.

Наконец, однажды Максим Т. Ермаков взял увесистый ПММ в руку и задумался. Поскольку оружие предназначалось для одного-единственного действия — краткой механической конвульсии между пальцем и виском, вроде гипертрофированного жеста, каким показывают, что у человека не все дома, — то социальные прогнозисты не позаботились снабдить Объект Альфа причиндалами для ношения пистолета: кобурой, постромками, что у них там еще есть на этот случай. Будучи помещенным в пиджак (а Максим Т. Ермаков любил пиджаки из тонкой шерсти на шелковой подкладке), ПММ безобразно оттягивал карман. Поэтому Максим Т. Ермаков не придумал ничего лучшего, чем спрятать ПММ в портфель.

Всей своей раздражительной кожей он улавливал мятное дуновение опасности. Очень может быть, что причинно-следственные связи, для которых персона Максима Т. Ермакова служила болезненным узлом, ставили ему ловушки, так сказать, на общих основаниях. Обледенелые ступени подъезда, скользнувшие из-под подошвы и заставившие сесть как будто на вертикальную молнию, объяснялись вчерашними осадками да ночным морозцем, превратившим дорожное полотно в стиральную доску. По этим предательским горбам все ползли осторожно, Максим Т. Ермаков на своей “Тойоте” осторожней всех. Все-таки за два светофора до офиса его поволокло под уклон, будто пацана на фанерке, и Максим Т. Ермаков, чувствуя всей отбитой, словно замороженной, задницей ускользающую твердь, вкусно поцеловал столб.

Все это было, блин, херово, но не выбивалось из общего порядка. Когда же на следующий день, оставив расквашенную “Тойоту” в дружественном сервисе, Максим Т. Ермаков шел себе по улице, то предметом, просвистевшим и лопнувшим на месте его уже занесенного, без одной секунды сделанного шага, была не сосулька, а толстая шампанская бутылка. Максим Т. Ермаков застыл с дрожью в животе перед разверзшейся прямо под ногами черной звездой. Он не обратил внимания на подбежавших, тоже пеших, опекунов, зачем-то пощупавших ему зыбкий, как болотная кочка, затылок и задравших головы наверх, откуда прилетела и буквально на сантиметры промазала стеклянная смерть. Сбросив наконец кагэбэшные длинные руки, Максим Т. Ермаков, будто животное, у которого от природы не заламывается шея, все-таки извернулся и сощурился туда, где с балкона “сталинки”, напоминавшего театральную ложу, свешивались маленькие темные лица и слышался свист.

Ну, предположим, некая компания что-то там безбашенно праздновала и спустила с балкона пузырь на кого бог пошлет. Но как объяснить ситуацию с квартирной дверью? “Сдохни-суку” Максим Т. Ермаков честно отмыл. Но на другой же вечер, выйдя из лифта, он увидел свежий размашистый текст, гласивший: “ЗАСТРЕЛИСЬ КОЗЕЛ!!!!” Кроме того, вся стена вокруг двери и ниже, по скосу лестницы, была испохаблена из красящих распылителей, матерные слова клубились, как синий и красный туман, да копотью на видном месте был изображен тугой, будто связка из трех воздушных шариков, полуметровый член. Двое служак дисциплинированно сидели на подоконнике, между ними на этот раз была не пища, а кропотливо расставленные шахматы, над которыми они витали, щупая фигуры. Максим Т. Ермаков постоял, подумал, вернулся в кабину лифта, по которой с вольным грохотом каталась бутылка из-под пива, и спустился на первый этаж. Во дворе он чинно поздоровался с Марией Александровной, интеллигентной каргой в прогнившей беретке, тащившей на поводке свою похожую на диванный валик жирную таксу. Краем глаза засек и проигнорировал группу курящих граждан, при виде Максима Т. Ермакова поспешно развернувших, отбегая друг от друга, длинный транспарант, ломкий на ветру. “Ладно, знаем, таких демонстрантов пучок на пятачок, одни и те же ходят за одни и те же деньги хоть к несогласным, хоть к спасающим Россию, хоть на ток-шоу “Глас народа”, — злобно думал Максим Т. Ермаков, спускаясь в подвальный минимаркет. Там он поприветствовал желтоволосую кассиршу, ответившую золотозубой ласковой улыбкой, и сделал скромную покупку. Уже через десять минут он снова стоял на своем этаже, держа на каждой руке, словно по сидящему толстому младенцу, по трехкилограммовому пакету муки пшеничной. “И что же все вас так боятся, господа кагэбэшники?” — сказал он себе, спускаясь к двоим, поднявшим на него безразличные глаза от шахматной доски, на которых черные и белые уперлись друг в друга со страшной и бессмысленной силой, будто костяшки двух кулаков. Поскольку мешки были открыты заранее, мука из них свободно потекла на потертые макушки социальных прогнозистов. Оба совершенно неподвижно приняли на себя по три кило прилипающего рыхлого продукта, только моргали одинаковыми белыми ресницами, медленно превращаясь в два чудовищных опенка.

— А теперь ступайте к госпоже Калязиной мыться, — назидательно проговорил Максим Т. Ермаков, когда пакеты испустили последний белый вздох и иссякли. — Впрочем, Мария Александровна, кажется, еще выгуливает собачку. Придется потерпеть, дорогие товарищи. Может, вспомните пока, кто тут в подъезде хулиганит. Или это вы сами изволили поработать? Тогда помойте, пожалуйста, дверь, я вчера мыл, мне лениво.

Вдруг набеленная рука, словно пясть скелета, цапнула Максима Т. Ермакова повыше хрустнувших часов, и стало так больно, что бумажный пакет мутным облаком выплыл из обездвиженных пальцев. Близкие красные глаза смотрели из морщинистого теста с таким выражением, будто больно было не Максиму Т. Ермакову, а самому социальному прогнозисту.

— Послушай, человек, у тебя совесть есть? — хрипло спросил государственный урод голосом обыкновенного простуженного мужика.

— Иди в жопу! — энергично и браво отозвался Максим Т. Ермаков, несмотря на то, что боль поднималась от захвата упругими кольцами и расцветала в голове.

— А есть у тебя честь, достоинство? Сердце у тебя есть? Знаешь, что переживают люди под завалом? А заложники? Одного себя жалко? — продолжал занудно агитировать государственный урод.

— Пошел на хер! — все так же бодро и убежденно ответил Максим Т. Ермаков, уже ничего не ощущая ниже плеча.

На это социальный прогнозист скривился и отпихнул Максима Т. Ермакова, слегка осыпавшись от толчка на подоконник и припудренные шахматы. Похохатывая и шипя, Максим Т. Ермаков поднялся на лестничный пролет и принялся одноруко возиться с ключами, норовившими выскользнуть; левая рука болталась и мешала, будто надувная. Примерно через час, кое-как повесив одежду, валившуюся с плечиков, и завязав при помощи зубов новый просторный халат, Максим Т. Ермаков не отказал себе в удовольствии глянуть, как там пекутся в тесте дежурные кагебешники. Социальных прогнозистов не было на подоконнике; старуха Калязина громадным рыжим веником, терявшим будылья, заметала мучные разводы с кафельной плитки. “Господи, господи, что делается, ты только глянь, с ума все попрыгали, господи, жить-то как…” — бормотала она, тряся серьгами и подбородками; серый комочек волос у нее на макушке походил на катышек пыли. При виде старухи Максим Т. Ермаков физически почувствовал у себя в груди, сразу за ребрами, плотную преграду, о которую разбивалась вдребезги эта взывающая к жалости картина. “Сердце им мое понадобилось. Обломайтесь, падлы”, — злобно подумал он, шарахнув дверью по косяку.

 

Видимо, привечавшая кагэбэшников карга все-таки дозвонилась до Просто Наташи. Дня, назначенного квартирной хозяйкой для выброса костюмов в окно, Максим Т. Ермаков ожидал с некоторым трепетом. Ничего, однако, не случилось, и Максим Т. Ермаков успокоился, с усмешкой вспоминая грозивший из лифта пухлый кулак. Но успокоился он совершенно зря — и напрасно пришел в хорошее расположение духа, получив наконец из сервиса “Тойоту”, выправленную и подкрашенную, но сохранившую на морде удивленное выражение, словно она никак не могла забыть тот, в шелухе заледеневших объявлений, шестигранный столб. Подруливая к подъезду, нацеливаясь ловко скользнуть на пятачок между симпатичной “Хондой” и похожим на конский череп остовом “Москвича”, Максим Т. Ермаков увидел беду. Сизое голое дерево, бывшее в летнее время года плохоньким кленом, теперь напоминало нечто зонтикообразное из африканской саванны. Лоскутья, образовавшие плоскую крону, были странно антропоморфны, и Максим Т. Ермаков сразу догадался, что там висит. Он узнал свои вещи с тем странным чувством, с каким узнаешь себя в случайном уличном зеркале. Тот, твидовый, цвета горчицы, пиджак он покупал на сейле в Harrods, а графитовый, в тончайшую светлую полоску, костюм — из Парижа, из Galleries Lafayette. Теперь все это болталось, пропитывалось моросью, расплывалось бесформенными кляксами.

Отсыревшие зеваки, среди которых преобладали политические наймиты социальных прогнозистов, стояли хороводом, будто дети возле новогодней елки. Держа руки в карманах, Максим Т. Ермаков подошел поближе. Какой-то тип, приличный по виду дядька, налитый здоровьем по самую кожаную кепку, осторожно тряс коматозный неподатливый стволик; другой, в свалявшейся вязаной шапке поверх нечистых хлопьев седины, щупал вздутыми лапами перепачканные и совершенно беспомощные светлые брюки. Тут же топтался, задирая горелую бороденку, алкоголик Шутов с пятого этажа, с ним — две его девицы предельно легкого поведения: одна долговязая и длинноносая, похожая в короткой шубе из намокшей чернобурки на больного страуса, другая маленькая, испуганно смотревшая на Максима Т. Ермакова глазами-кляксами, сжимая на груди ручонки, напоминавшие белыми косточками школьные мелки. На слякотном газоне, на серой икре исчезающего снега, тут и там светло поблескивали вытрясенные из костюмов мелкие монетки, белела раздавленная пачка сигарет.

Даже если все отдать в чистку, носить будет невозможно. Максим Т. Ермаков, ворча под нос, побрел к лифту. Наверху, в квартире, было по-уличному свежо: вероятно, Просто Наташа совсем недавно завершила свой яростный подвиг. Пустой распахнутый шкаф являл фанерный задник и криво сбившиеся вешалки, внутри него при зажженной люстре было так светло, что резало глаза. На дверце, на специально приделанной жильцом держалке, сдержанной шелковой радугой сияли нетронутые галстуки — тщательно подобранные к тому, что было теперь уничтожено. На ужасном “мамином” столе, на самом виду, валялся грубо раскрытый, треснутый до жил переплета, старый ежедневник; деньги, выпотрошенные из-за обложки, с демонстративным лицемерием помещались рядом, прижатые мраморным, похожим на кусок сероватого мыла, письменным прибором. Тут же лежал косо выдранный из ежедневника лист, измаранный червячками мелконьких слов, которые Максим Т. Ермаков, сощурясь, еле смог разобрать. Записка гласила: “Я вас предупреждала, а вы подумали я просто так говорю. Все соседи против вас настроены (неразборчиво) очень серьезно. У нас тут живут хорошие люди, ветераны войны и труда никто не хочет жить с вами рядом. Убирайтесь!!!! Я взяла из ваших (зачеркнуто) денег 7 тыс. руб. долг за дверь”.

Так Максим Т. Ермаков остался в чем был, в чем приехал домой. Не то чтобы он был так привязан к тряпкам… Нет, долбаные суки! Был, был привязан, любил и холил, нравился себе во всем этом комфортабельном, слегка консервативном, обожал легчайший, обволакивающий жарок кашемира, сырую грубоватость льна, ценил небанальные оттенки, вылизанные технологии и то, что называется линией — видное с полувзгляда настоящее качество для настоящих людей. Теперь у Максима Т. Ермакова было ощущение, будто его самого, а не только его одежду, вышвырнули с седьмого этажа в холод и грязь. Его бесило, что клочковатые пальтишки социальных прогнозистов, испорченные мукой, вместе не стоили подкладки твидового красавца, чья изначальная цена в Harrods была шестьсот пятьдесят фунтов.

Наутро голый клен, принявший на себя гуманитарную помощь местным бомжам, был переломан и пуст, половина ветвей, замусоривая остатки дерева, висела на мерзлых лентах коры, и вместе все это напоминало рваную паутину с попавшими в нее многоногими насекомыми. Чувствуя себя в единственном оставшемся костюме (родной, хоть и позапрошлогодний Gianfranco Ferre) так, будто спал не раздеваясь, Максим Т. Ермаков вместо ланча, забив на встречу с безмозглыми нытиками из продакшен-студии, мотанулся на интенсивный шопинг. Впервые его раздражали армейские выправки висевших строем пустых пиджаков, играющие глазки неповоротливых девиц, пошедших в мужские отделы только для того, чтобы в самый неподходящий момент соваться с предложением целой охапки кое-как надерганных шмоток в примерочные кабинки. Извиваясь в скотской тесноте этих одиночных камер, криво зашторенных ненадежными тряпками, Максим Т. Ермаков обливался ужасом при мысли, что в соседней примерочной, прямо с изнанки зеркала, отражавшего разные стадии его полуодетости, кто-то прямо сейчас налаживает бомбу. Купленный в результате костюм, выглядевший при жарком торговом освещении весьма похожим на один, некогда облюбованный на бульваре Осман, дома оказался свински-розоватым, с большими бутафорскими плечами и вытаращенными пуговицами.

Все это время Максим Т. Ермаков думал, думал, думал. Он-то хотел, чтобы его личная война с социальными прогнозистами была красивой, посрамляющей тупых большевиков, которые, вместо того чтобы грохнуть недомерка Сталина, гуртом тащились в лагеря. А получалась коммунальная склока, того народного уровня, когда оппоненты гадят мимо общего ржавого унитаза и плюют друг другу в суп. Однако социальным прогнозистам был, похоже, на руку именно народный уровень войны. Они собирались измотать несговорчивый Объект Альфа силами гражданского населения, с его промышленными запасами коммунальной злости и врожденной склонностью льнуть к спецслужбам. Максим Т. Ермаков почти не сомневался, что пикетчики с пасмурными мордами, оживлявшиеся при его появлении на манер больших тряпичных марионеток, сданы кагэбэшникам в аренду какой-нибудь мелкой политической партией — и в криках, в попытках швыряться хлюпающими гнилыми овощами нет ничего личного. Но было что-то донельзя опасное в праздничном возбуждении соседей, в их внезапном взаимном радушии, в бравой осанке трех-четырех проспиртованных стариканов, как бы в одночасье поправивших здоровье.

На первый взгляд было разумнее всего съехать из Просто-Наташиной однушки, оставив позади все эти дурные заморочки. Но по трезвому размышлению получалось, что съезжать никак нельзя. Вряд ли объект, обложенный со всех сторон, сможет снять другую квартиру — вряд ли ему позволят это сделать. Стало быть, придется бомжевать — превратиться из гордого Индивида Обыкновенного в бессмысленную органику с синюшной кровью, впитывающую сквозь вонючее тряпье смертельный холод асфальтовой и каменной Москвы. Либо — откатываться из столицы, уезжать по месту прописки в свой областной городок, славный металлургическим заводом и гигантскими, похожими на сплетение могучих кабелей, пирамидальными тополями. Там, на территории, погруженной в ядовито-солнечную промышленную дымку и управляемой добряком-губернатором вручную, достать человека будет проще простого. Значит, надо держаться за эту квартиру, за Москву, за свой шоколад, по которому все никак не выделят полугодовой промобюджет.

По сути, у социальных прогнозистов нет никаких реальных рычагов, чтобы сдвинуть Максима Т. Ермакова с насиженного места. Или он так наивен? Надо, надо беречь себя, маниакально соблюдать за рулем правила движения, не соваться больше в большие торговые центры, не ходить беспечно под балконами, под всякими навесами и козырьками, на которых растут кривые сосули, мутные и пьяные, будто банки самогона, — при этом способные, в искривленных координатах причинно-следственных связей, лететь и поражать с точностью стрел. Что еще? Алкоголь и наркотики — совершенно исключить. На самом деле Максим Т. Ермаков давно слыл в этом отношении мужчиной со странностями. Его, всегда одетого, по выражению Гоши-Чердака, “по-министерски”, пьющего и нюхающего так, будто он делает всей вечеринке великое одолжение, пригламуренная мелкая тусня считала то пошлым понтярщиком, то зачаточным великим карьеристом. В действительности ни крепкое питье, ни колеса, ни порошки совершенно не забирали Максима Т. Ермакова. Весь эффект сводился к тому, что его антигравитационный мозг, получив удар, несколько минут посылал в пространство свои бесчисленные копии — а потом наступала пронзительная ясность, болезненная, как визг ножа по стеклу. Максим Т. Ермаков тратил деньги на эти антиудовольствия исключительно из чувства приличия — о котором теперь следовало начисто забыть. Даже краткая потеря контроля над собой давала причинно-следственным связям дополнительный шанс. Тем более нельзя было соваться в темные арки и проулки, с их особой акустикой, превращающей позднего прохожего в топочущую хриплую приманку. Совершено не следовало срезать недлинный путь из минимаркета по соседнему двору, где еле горят фонари и оплывает под дождем, превращающим глину в гороховый суп, бесхозный котлован.

В мире, словно маслом смазанном опасностью, в мире скользящем, лишенном тормозов, осмотрительный человек выглядит, вероятно, таким же безумцем, как в мире нормальном и устойчивом — гоняющий с зашкаленным спидометром обкуренный придурок. Возможно, именно безумие овладело Максимом Т. Ермаковым. Возможно, ему что-то начало мерещиться. Когда он — в отрешенном унынии — все-таки поперся с покупками соседним двором, сзади, в темноте, словно кто-то кашлянул в кулак, и Максиму Т. Ермакову показалось, что его сильно дернули за ухо. Тотчас кашель повторился, звякнула валявшаяся на земле ужаленная железка, еще несколько сочных пуль ушло в глину. Может быть, эта дергающаяся темнота была персональной неврастенией Максима Т. Ермакова, но он отшвырнул подальше светлый пакет с перевернувшимся ужином и бросился за гаражи.

Все это было не очень правдоподобно. Все это было совершенно не нужно никому, прежде всего самим социальным прогнозистам. Тем не менее Максим Т. Ермаков, с пластырем на оттопыренном ухе, из которого будто дыроколом выкусили край, взял из офисного стола казенный ПММ и перевел его в портфель.

 

— Да брось, Максик, не парься. Ты у нас, наоборот, везунчик, — увещевала Маринка, ласково щурясь на собственный ноготь, по которому нежно набухшая кисточка проводила алую черту.

— Ну да, как же. Везет как утопленнику, — пробормотал Максим Т. Ермаков, только что вылезший из душа, весь в бледных каплях и распаренных родинках. — Прям шагу ступить нельзя, чтобы не огрести счастья.

— Посмотри на вещи объективно, — рассудительно возразила Маринка. — Ты об этот столб мог убиться вообще, но только помял бампер. Бутылка с балкона летела прямо в темечко, но промазала. Пусть даже в тебя стреляли — но ведь не застрелили же, ухо вон почти зажило. Кто-то отводит от тебя беду. Моя бы бабка сказала, что у тебя ангел стоит за плечом. Даже эти придурошные во дворе: ну, кидают помидорами, так ведь опять же мимо…

— Помидорами попали, — мрачно сообщил Максим Т. Ермаков, плюхаясь в постель.

— Вот козлы косорукие! — вскинулась Маринка. — И что?

— Носил пальто в итальянскую чистку, не взяли, — неохотно ответил Максим Т. Ермаков. — Сказали, все, испорчено, пятна не отойдут. И без толку новое брать. Буду теперь ходить по Москве, будто колхозник по ферме. Вон, кожан старый вытащу, который дома на Красногорьевском брал, и пойду.

— Да уж. Как колхозники мы и дома могли ходить. Стоило ехать в Москву, чтобы здесь носить шмотки с Красногорьевского рынка, — Маринка скривила тонкий длинный рот, которому всячески пыталась придать более пухлые очертания, рисуя губным карандашом по светлому пушку, так что нередко казалось, будто у нее носом идет кровь.

Она сняла с алеющего ногтя невидимое ватное волоконце и отстранилась, любуясь красотой. В последнее время она взяла обыкновение раскладывать у Максима Т. Ермакова свое маникюрное хозяйство, состоявшее из ломаных тюбиков, крашеных ваток, похожих на елочные игрушки толстеньких бутылочек — и воняющее ацетоном, как целый квартирный ремонт. Процессы были кропотливы, Маринка сушила ногти не менее часа, манипулируя маркими пальцами, будто деликатными щипчиками. Прежде она никогда не тратила у Максима Т. Ермакова больше времени, чем это было нужно для быстренького “мейк-лав” и несколько более длительного “мейк-ап”, приводившего размазанное лицо в первоначальный нетронутый вид. Теперь же она будто заново осваивала Максима Т. Ермакова и все, что к нему относилось. Она разбрасывала повсюду патрончики с помадой и кружевное бельишко; пометив таким образом территорию, хозяйничала на кухне, сооружая единственное, что умела: тяжеленный борщ с мозговой костью, напоминающей целый сваренный дуб. Простейший “мейк-лав” она обогатила целым набором прихотливых приемов, чье киношное происхождение выдавал ее блестящий взгляд из-под спутанных волос в сторону предполагаемого зрителя. Но когда Максим Т. Ермаков был уже готов лопнуть, она оказывалась внутри неотзывчивой, будто туфля, забитая песком.

— Ма-аксик! Ну Ма-аксик, не смотри на меня так! — Маринка обернулась, осторожно завинчивая валкий бутылек. — Я, что ли, тебе испортила пальто?

— Чего мяучишь, как ма-асквичка? — раздраженно отозвался Максим Т. Ермаков. — Думаешь, не слышно, как стараешься? Это они тут котики и кисоньки, а мы собаки. Г-хав! Г-хав!

— Вот гхто гхавкает, тот в палатках бананами торгует, — отрезала Маринка и, дуя на растопыренные пальцы, боком привалилась к Максиму Т. Ермакову. — А может, я и есть твой ангел-хранитель? — кокетливо проговорила она, бодая его в плечо.

— Да уж это вряд ли, — пробормотал Максим Т. Ермаков, приобнимая Маринку под грудь. — Мои ангелы вон, в подъезде на подоконнике сидят.

— Плюнь ты на них, — горячо зашептала Маринка, поплотней притираясь к Максиму Т. Ермакову. — Плюнь и разотри! Ма-асква злая, нас не хочет. А мы еще злей! Выбрал тебя кто-то и прессует, чтобы нам было неповадно сюда приезжать. А ты оказался крутой! Круче всех мажористых мальчиков, которым только погрози, и они обделались! Вот как!

Шепот Маринки был осязаем, как густой и жаркий мех. Максим Т. Ермаков против воли широко ухмыльнулся.

— Максик, ты крепкий орешек! Как Брюс Уиллис! — поддала жару Маринка, все шибче работая бедром. — Пусть злые люди против тебя, но я-то с тобой! М-м-м… Уау! Максик! Максик, помнишь, я пришла к вам на выпускной… С этим Лешиком прыщастеньким… А ты мне тогда мороженого принес… И туфли раздавил прямо с ногами… Я тогда совсем не разозлилась, нет… Да, молнию там расстегни… Максик, я не хотела тебе раньше говорить, я же за тобой в Москву приехала… — Маринка извивалась, пачкая ногтями простыни, лицо ее пылало в паутине разметавшихся волос. — Максик, а хочешь, замуж за тебя пойду?

Вот те раз!

 

Провинциалы, приехавшие в Москву, не любят своих земляков. Начиная жизнь с нового столичного листа, они предпочитают чувствовать себя не детьми отстойных, использованных жизнью отцов и матерей, но порождениями поездов, дотащившихся беременными до столичных вокзалов и отложивших на перронах свои железные личинки. Никому не нужны свидетели, помнящие нынешнего крутого тусовщика на родном зажопинском дискаче, получившего локтем в нос от расплясавшейся телки, которую шел пригласить, или его же пятью годами раньше, в уродском полушерстяном костюмчике, читающего на школьном конкурсе стишки про родимый простор. Прошлые, до-московские победы здесь, в столице, оказывались позорней и обидней прошлых поражений. По этой логике Маринка, приехавшая завоевывать столицу со свеженькой победой на городском, проводимом под эгидой жизнерадостного мэра, конкурсе красоты, должна была обходить Максима Т. Ермакова за километр.

Маринка и правда представляла собой предельный образчик женского совершенства, какой только могла породить ленивая волнистая земля, так низко сидящая по отношению к небу из-за тяжести железных руд в брюхе. Элементы этой красоты, примелькавшиеся на улицах областного центра, как бы розданные всему женскому населению по справедливости, не означавшей счастья, соединились в Маринке избыточно. Из-за этого ее большие, чуть припухшие глаза и гладкие черные волосы, достигавшие сзади карманчиков тесной джинсовой юбки, казались ворованными, чужими. Маринка была панночка, панночка-ведьма. Лет, должно быть, с тринадцати, а то и раньше, она привлекала тучи особей сильного пола, от гормонально изнуренных старшеклассников до волосатых байкеров и рано пополневших, как бы обобщенных этой полнотой до одного простейшего мужского типа, представителей городского комитета по делам молодежи. Говорили, что ее отец, стокилограммовый пьянчуга с круглой красной рожей, будто только что выпеченной в глубокой сковородке, порет Маринку солдатским ремнем. Среди вившихся вокруг нее распаленных конкурентов находилось немало желающих это подтвердить. Все сходило с Маринки как с гуся вода. Она участвовала в каких-то инициативных группах молодежного развития; она танцевала в ансамбле “Зеленопольские зори”, поблескивая со сцены сильно подведенными, как бы слезными глазами, поднимая матовую ножку на фоне герба области, соединявшего лебедя и стилизованный шагающий экскаватор.

На выпускной к Максиму Т. Ермакову она, наглая малолетка, явилась не просто так, а в качестве руководителя творческой студии молодежного досуга; плечистый Лешик, вовсе не прыщастенький, а, напротив, цветущий, как мак, состоял при ней секретарем. Никакого Максима Т. Ермакова Маринка не видела в упор. Она пришла не веселиться, а курировать: щурилась на выпускные напряженные пары, топтавшиеся в “медляке”, будто шаткие четырехногие табуреты, и беседовала со школьным директором, смущенно кашлявшим в кулачок. Растаявшее мороженое — последнюю вазочку с опухшим содержимым — Максим Т. Ермаков понес Маринке с умыслом и туфли ей раздавил специально: эти носатые штуки, обильно украшенные бусинами и фальшивыми каменьями, тихо злили Максима Т. Ермакова, так что до невозможности хотелось наступить и хрупнуть.

Вышел скандал; Максиму Т. Ермакову, якобы напившемуся вдрызг и опозорившему школу, не хотели давать аттестата. Он не мог предположить, что впоследствии из этого случая в Маринкиной девичьей памяти возникнет целый небывший роман. Впрочем, все, что с ней тогда происходило, было материалом любовных сюжетов; все мужские особи по-разному выражали одни и те же чувства. Ощущая в своей голове только нематериальные процессы, Максим Т. Ермаков распознавал Маринку как материальность повышенной плотности, слиток материального.

Вот кому-кому, а Маринке, первой красавице и первой суке среди юниорок родного края, не следовало перебираться в Москву. Областному геральдическому лебедю, раскинувшему над квадратным экскаватором треугольные крылья, она была прирожденная Леда. Если бы она осталась дома, то сделалась бы, пожалуй, высоким начальством и боевой подругой губернатора — широкого телом и душой усатого батьки, весьма поощрявшего талантливую молодежь. Все испортил конкурс красоты, на котором Маринка, дефилируя в тугом купальнике, сразила строгое жюри линией бедра, распространявшего при каждом шаге ударную волну. Победа и увенчание диадемой из стразов Сваровски сильно подняли Маринкину цену. Она захотела эту цену получить.

Кажется, она перевелась из местного экономического вуза в столичный или что-то в этом роде. К Максиму Т. Ермакову она явилась, чтобы перехватить немного денег — и сразу, с красногорьевской рачительностью, отработала долг на осыпавшемся бумагами и бешено колотившем ящиками офисном столе. С тех пор Максим Т. Ермаков стал для Маринки запасным кошельком и по совместительству приятелем, с которым она обсуждала козни Москвы.

— Ты не представляешь, сколько здесь блядей, — жаловалась она, выйдя из очередного приключения сильно зареванной и сильно напудренной. — Из-за них у богатых мужиков не осталось ничего человеческого. Зачем такому мужику отношения с девушкой? Ему стоит пальцем поманить, и он получает любой секс, какой захочет. И по его масштабам за сущие копейки. Ему же негде кофе выпить, чтобы там не сидели три-четыре девки в блядских ботфортах. Бляди — они как вирус. Ломают у мужиков нормальную программу. Вот говорят: мол, с Украины, с Молдовы понаехало шлюх. Но если хочешь знать, москвички хуже приезжих. Такое из себя воротят! А как врут! Считают, что им по определению больше надо и больше полагается. Тогда чего дают себя снимать за двести баксов? На карманные расходы? Папа с мамой мало денюжек дают? Сидели бы, твари, по своим квартирам…

На это Максим Т. Ермаков только пожимал плечами. Цена в двести баксов его вполне устраивала. В то же время он, на свой отстраненный манер, сочувствовал Маринке. Маринка и правда очень старалась. Из своей бурливой речи она, как могла, вытравливала южнорусское гхеканье и усердно подражала кошачьим ма-асковским гласным — правда, у нее получалось скорее не мяукать, а квакать. Она приоделась на сейлах, сменила глупое золото на стильную бижутерию и уже не выделялась на гламурных корпоративках и закрытых вечеринках, куда правдами и неправдами умудрялась проникать. Иногда ей как будто даже везло. Она была замечена под руку с крупным ресторатором Мамедовым, большим и влажным мужчиной, проступавшим сквозь рубашки тонкого полотна, как проступает селедка сквозь слои оберточных газет. Видели ее и в обществе покрытого шрамами и крепкого, как футбольный мяч, генерала Ярцева, лично корпевшего над книгой мемуаров, подозревая всех помощников в искажении смысла и поражаясь тараканьей увертливости обыкновенных русских слов. Ради этой книги якобы и была приглашена Маринка, всегда сдававшая школьные сочинения самой первой — и всегда с недовложением запятых. От генерала Ярцева она перешла к издателю Полянскому, некоторое время возившему ее на международные книжные ярмарки и даже купившему норковую шубу — во Франкфурте, в турецкой лавке на задах бангхофа, напоминавшей не магазин мехов, а полный пуха и пера полутемный курятник.

Шуба, впрочем, шла Маринке необыкновенно. Ей бы пришлась к лицу и небольшая дамская квартирка с огромной шелковой кроватью, и яркая малолитражка, похожая на очень дорогую детскую игрушку. Но до квартиры и машины дело никак не доходило: покровители внезапно улетали в командировки, сунув Маринке тощий конвертик “на первое время”. Это проклятое первое время никак не кончалось. Маринка зависла в безвременьи, где были невкусны солоноватые толстые устрицы и пресная зимняя клубника, были неинтересны проходившие перед нею, будто череда открыток, красоты европейских столиц. Маринка страдала по-настоящему, выла и материлась в остывающей ванне, источая теплые слезы в ноздреватую пену, осевшую пеплом, — но не было инстанции, которой она могла бы эти страдания предъявить. Мужчины, которыми она хотела завладеть, не столько ворочали делами, сколько ворочались в делах; эти серьезные дела забивали им мозги и даже кровеносные сосуды — потому они физически не могли еще и Маринку принимать всерьез.

— Ладно-ладно, какие наши годы, — подбадривала себя Маринка, скалясь в раскрытую пудреницу. — Знаешь, Максик, чего хочу? Замуж хочу за старика. Какого-нибудь народного артиста СССР. С дачей огромной, заплесневелой, с квартирой на Кутузовском, набитой барахлом. Чтобы лет пять ему отслужить — и, пожалуйста, богатая московская вдова!

— За старика-то зачем? — удивлялся Максим Т. Ермаков. — Что, у молодых денег нет? Старику тебя не протрахать, ответственно говорю.

— Максик, не тупи, — отвечала Маринка, перейдя на деловитый тон. — Московской вдове и цена другая. Будет так, как если бы я не приехала в столицу из зажопинска, а всегда здесь жила. Возьму его фамилию, на которую туса реагирует респектом. Видишь, Максик, правильно овдоветь — это как заново родиться. В хорошей московской семье, а не у моих придурошных родаков, которым не хватило ума даже квартиру выбить от завода. Ты не морщись, пойми: мы родились и живем, а на нас не накрывали. Не будет греха помочь себе немножко. Я ведь хочу по-честному. Пока мой народный артист скрипит помаленьку, буду любить его, как родного отца. После моего говнистого папки это будет, сам понимаешь, несложно…

Максим Т. Ермаков не хотел расстраивать Маринку — только в осуществимость ее матримониальных планов верилось с трудом. В Москве Маринка сделала успехи, почти содрала с себя провинциальную корку вместе с линючим красногорьевским тряпьем — но столица тем временем успела ее растереть. Изучая длинное, слегка раздавшееся в кости Маринкино тело, Максим Т. Ермаков больше не чувствовал в ней слитка материальности — того золотого слитка, что распознавался дома как особая ценность и особая судьба. Москва — громадная масса камня, бетона, металла, заливаемая миллионными и миллионными человеческими толпами — отняла у Маринки ее материальную автономность, сделала своей почти несуществующей частицей. Московская земля оказалась тяжела для панночки-ведьмы; она уже не летала, распустив по ветру черные волосья, а грузно царапала асфальт покореженными шпильками; всякий раз, когда Максим Т. Ермаков ходил с Маринкой под руку, он оставался с измятым рукавом. В Москве большие Маринкины глаза, зеленоватые в крапинку, стали похожи на препараты под микроскопом, на меланхоличное и бессмысленное подрагивание клеток в водянистой среде. Казалось, будто слезы, испускаемые этими круглыми источниками, тоже кишат вирусами — хотя это были самые обыкновенные соленые капли.

— Максик, ну скажи, что со мной не так? — всхлипывала Маринка, потеряв присутствие духа после самоотверженного секса.

— Дура, не реви, — грубо отвечал Максим Т. Ермаков. — Все дело в том, что в Москве до хренища блядей.

 

Помочь Маринке могло, пожалуй, только чудо, какое-то совершенно необычное стечение обстоятельств. Офонаревший от ее предложения и позволивший себя растерзать на бившейся в стенку кровати, Максим Т. Ермаков заподозрил, что такие обстоятельства имеют место быть.

Планы социальных прогнозистов делали Максима Т. Ермакова идеальным стариком. Судя по тому, что застрелиться надо было уже вчера, Объекту Альфа стукнуло, по матримониальному счету, лет девяносто. И десять миллионов долларов — неслабое наследство! Только откуда Маринка узнала? Неужели с ней провели тихую кагэбэшную беседу в темной конспиративной квартирке, заодно проверив на буром диванчике советского производства ее квалификацию? Непохоже. Глупо. Не возникает никаких дополнительных мотиваций для Объекта Альфа пустить себе пулю в башку. Маринкино поведение логично только как собственная ее авантюра, попытка оторвать крупный кусок. Однако где же Маринка схватила информацию? Они что, объявления в газеты дают? Мол, такой-то и такой-то, имя-фамилия-адрес, является недопустимой погрешностью в причинно-следственных цепях, из-за него, дорогие граждане, все ваши бутерброды падают маслом вниз, но в случае его добровольного самоустранения близкие получат от доброго государства десять лимонов грина.

Абсурдно. И тем не менее уже не все проявления народного протеста против существования Максима Т. Ермакова объяснялись наймом и инструктажем. В одно прекрасное утро, чапая по ледянистой слякоти от парковки до офисного крыльца, Максим Т. Ермаков увидел пикет. “ЖЕРТВЫ “ЕВРОПЫ” — гласил самодельный ватманский плакат, гремевший на ветру, как кровельная жесть. Сердце у Максима Т. Ермакова екнуло и провалилось в желудок. Человек пятьдесят стояло перед крыльцом неровной цепью, и хотя все они были одеты в приличное штатское, почему-то казалось, будто это отряд, потерявший две трети своих. Почему-то мерещилось, что стоявших должно было быть гораздо больше. Отсутствующие обозначали себя белесой пустотой за спинами пикетчиков — и они же, очевидно, были на фотографиях, отчеркнутых с углов траурными лентами. Каждый пикетчик держал по такому обрамленному снимку. Максим Т. Ермаков, на всякий случай поставив торчком жесткий кожаный воротник, вгляделся в потерпевших. “Артисты? — подумал он. — Нет, не артисты”.

Невозможно было сыграть или подделать свежее горе, уже присыпанное равнодушием жизни. Немолодая исплаканная пара вместе держала портрет густобрового парня в десантном берете, работавшего, вероятно, охранником в “Европе”. Стриженая старуха в мужской каракулевой шапке пирожком выставляла перед собой чью-то фотографическую улыбку, неуловимую, как солнечный зайчик. Старикам Максим Т. Ермаков не верил, зная, что нанять их проще простого и немощи их — политические пятаки — продаются недорого. Точно так же он не верил студентам и прочим молодым балбесам, сшибающим в политических массовках на пиво и чипсы. Но большинство демонстрантов было в возрасте, когда и помимо пикетов есть чем заняться в жизни. Максим Т. Ермаков обратил внимание на высокую властную женщину, стоявшую, видимо, по привычке, впереди остальных. Несмотря на печать высокомерия, на что-то тигриное в складках тяжелого лица, женщина дрожала в тоненькой щипаной норке, и глаза ее были пусты, будто пересохшие чернильницы. Она же первая заметила Максима Т. Ермакова и замахала рукой в красной перчатке. По цепи пикета прошло движение, будто среди пассажиров в дернувшейся электричке.

— Трус! Вон, вон, побежал! — закричала женщина, что-то выкапывая у себя из глубокого кармана.

— Стой! Стоять! Подлец! Предатель! Чтоб ты сдох! — эхом пронеслось по пикету, и демонстранты, кое-как придерживая траурные снимки, принялись выхватывать стволы.

Максим Т. Ермаков не сразу понял, что направленное на него оружие — игрушечное. Был момент, когда он замер, стремительно сжимаясь до какой-то бездонной внутренней точки, тупо глядя на уставленные в него пустые черные дырки. Тут же все это пластмассовое полое вооружение затрещало, защелкало, едко запахло пистонной гарью, брызнули тусклые струйки из ядовито-зеленых водяных пистолетов. Стриженая старуха размахивала мумифицированной штуковиной, похожей, если присмотреться, на самый настоящий революционный маузер. Красная перчатка судорожно тискала нечто дорогое и вороненое, точно это был камень, из которого она пыталась выжать воду. Максим Т. Ермаков, весь взмокший под глухим кожаном, сердито топнул и увалился в офисную дверь.

Ни к вечеру, ни на другое утро пикет не исчез. Правда, он несколько сменил состав. Наиболее вменяемых жизнь призвала заниматься делами (властную женщину в щипаной норке Максим Т. Ермаков не увидел больше ни разу); зато другие укрепились и стояли с безучастными улыбками, точно ждали в зале прилета какой-то потусторонний рейс с дорогими людьми на борту. К жертвам “Европы” присоединились жертвы пожара в Красноярске, теракта в Краснодаре, взрыва газопроводных труб в непроизносимом поселке под Уфой. Сплоченные группы активистов представляли две большие авиакатастрофы и не то пять, не то шесть крушений пассажирских составов.

На пятачке между офисными башнями возникли палатки, ходившие ходуном на сильном ветру. Всюду летал разноцветный прилипчивый мусор, гарцевали и цокали по черному асфальту легкие банки из-под пива. Среди пикетчиков выделялись сибиряки, привыкшие уважать свои трескучие крепкие зимы; здесь, под московскими мыльными дождями со снегом, они в куницах и лисах были как новорожденные птенчики с мокрыми перьями. Отдельно, под навесом из хлопающей парусины, располагались пострадавшие в инвалидных колясках. Некоторые, закованные гипсом в нелепые и патетические позы, напоминали поваленные статуи. Появление Максима Т. Ермакова пикетчики встречали всеобщим матерным воем и ураганной игрушечной трескотней. Толпа, опять ничего не придумав лучше, метала во врага народа гнилые овощи и другие малоаппетитные продукты; их Максим Т. Ермаков научился ловко отражать зонтом-автоматом, выбрасывая купол навстречу полужидкому обстрелу. Все-таки многие снаряды достигали цели, доставалось и коллегам гада и предателя, имевшим несчастье опаздывать и норовившим прошмыгнуть.

Максиму Т. Ермакову не возбранялось опаздывать; все были бы только рады, если бы он не появлялся вовсе. Непосредственная его начальница Ика была обойденная большой карьерой бывшая комсомолка, лютовавшая теперь в своем двадцатиметровом, дешево обставленном кабинетике. Примерно раз в три дня Ика предлагала Максиму Т. Ермакову написать заявление по собственному.

— Макс, ну вы же понимаете, — говорила она, осторожно трогая прическу, в которой, казалось, каждый волосок был позолочен и уложен отдельно. — Все, что вокруг вас творится, несовместимо с имиджем фирмы. Перед офисом стало как перед вокзалом, честное слово. Да вы потом отлично устроитесь! А пока корпоративная лояльность призывает вас…

— Не призывает, — перебивал начальницу Максим Т. Ермаков. — Никакого заявления писать не буду. Нет, и все.

— Это вы мне говорите “нет”? — всякий раз поражалась Ика, бледнея под пудрой, так что становились видны два не совсем совпадавших лица, одно нарисованное и одно настоящее.

— Вам, вам, Ирина Константиновна, — хладнокровно подтверждал Максим Т. Ермаков. — Четвертый или пятый раз, между прочим. А хотите, так увольняйте меня сами, по статье. КЗОТ еще никто не отменял. Приказ издайте, мол, за нарушение трудовой дисциплины Ермакову выговор. Я нарушаю? Нарушаю. Чего же вы ждете?

— Вы не только опаздываете, вы еще и работать перестали совсем, — эти слова начальницы сопровождались тонким дребезжанием, исходившим не то из ее разбитого комсомольского сердца, не то от стаканчика с остро заточенными карандашами.

— Работать? Без бюджета? — саркастически спрашивал Максим Т. Ермаков, задетый денежным вопросом за больную струну. — Мне на свою зарплату билборды обеспечивать? Расклейки в метро? Вот как было бы удобно: плати сотруднику шесть тысяч баксов, а дальше он сам подсуетится! Свои, если надо, выложит! Может, мне грант у Министерства культуры на нашу рекламу испросить?

— Ермаков! Раньше вы так не разговаривали!

— Раньше у нас не торчало по десять гэбэшников на каждом этаже, — задушевно напоминал Максим Т. Ермаков. — Ну, давайте, попробуйте, увольте меня!

Тут начальница без слов откидывалась в кресле и принималась гипнотизировать Максима Т. Ермакова холодными глазами, светлыми с паутинкой, от которых, должно быть, в лучшие времена у подчиненных бежал по коже легкий мороз. Теперь уже был далеко не тот эффект. Себе рассерженная Ика наверняка казалась коброй, грозно раздувшей капюшон, а Максим Т. Ермаков видел злую неудачницу, ни на что уже не годную, кроме как спускать представительские деньги на стилистов и косметичек. “Что ты такое по сравнению с моими государственными головастиками?” — не без самодовольства думал он, откланиваясь — и действительно натыкался в предбаннике на скромный экземпляр социального прогнозиста, который мирно что-нибудь читал или возился с хрипящей кофеваркой. Между прочим, Маленькой Люси все чаще не случалось на рабочем месте. Если же она сидела за своим аккуратным секретарским столиком, то все равно как будто отсутствовала. Максим Т. Ермаков догадывался, что она либо бегает к сыну в больницу, либо водит его на медицинские консультации, либо что-то в этом роде. Выглядела Маленькая Люся настолько плохо, что Максим Т. Ермаков даже смог представить боль, которую испытал бы близкий ей человек при виде ее опухшего личика в мутных очках и синеватых ноготков, прозрачных, как рыбья чешуя. Максим Т. Ермаков даже готов был помочь ее больному сынишке, но только не самым радикальным способом.

 

В промежутках между появлениями Максима Т. Ермакова лагерь пикетчиков жил своей собственной повседневной жизнью. Дважды в день знакомый гэбэшный фургончик с рекламой садовой мебели на борту подвозил горячую пищу. Откидывался задний борт, тетеньки в халатах сомнительной белизны переваливали алюминиевые баки, шагая с ними, будто с начинающими ходить тяжелыми младенцами, поближе к краю платформы. Снизу им протягивали бесформенные, как ямы, железные посудины, сизые губы хватали горячую картошку — во всем этом было что-то фронтовое, гиблое и героическое, и клерки, поглощая в офисных кафетериях бесплатный корпоративный ланч, ощущали необъяснимый дискомфорт.

И вот что интересно: за целых две — нет, кажется три, вернее, три с половиной — недели в лагере не появилось ни одной телевизионной камеры. Ни одного завалящего журналюги, ни одного сюжета в новостях.

Теперь после работы Максим Т. Ермаков испытывал желание напиться — что в его специальном случае было все равно что хотеть уснуть во время жестокой бессонницы. Бросив в багажник вонючий кожан, он колесил по знакомым питейным заведениям, благо никакие тесты дорожных инспекторов не реагировали на его организм, влей он в себя хоть целое ведро.

Диму Рождественского Максим Т. Ермаков обнаружил в баре “Разгильдяй”, где ему по совести было самое место. Журналюгский журналюга сидел у стойки, сосредоточенно нюхая желтое содержимое своего стакана. Его остекленелые глаза блестели тем же округлым блеском, что и протираемая барменом пузатая рюмка; на светлом шелковом галстуке у Рождественского темнел потек, похожий формой на восклицательный знак.

— Давай, за компанию, — двинул он стакан в сторону подсевшего Максима Т. Ермакова и, не найдя встречного сосуда, чтобы чокнуться, пихнул соседа в плечо.

Говорили, что Дима Рождественский получил повышение: теперь он заведовал отделом “Общество” в своем полуживом таблоиде, похожем на запущенный огород, с главным редактором, запиравшимся в своем кабинете на много суток и вылезавшим оттуда красным, как марсианин, почти забывшим русский язык. Работать в газете было практически некому — этим, вероятно, объяснялось повышение Рождественского. Журналюгский журналюга мало смыслил в общественных вопросах, но умел к любому факту присобачить глумливый комментарий, создававший впечатление, будто автор знавал намного лучшие общества, чем то, в котором вынужден, держась за больную голову, просыпаться по утрам. Эта же глумливая манера заразила и устную речь Димы Рождественского. Он обожал пугать молодых журналисточек и пиарщиц, намекая на неантропоморфные тайны профессионального мира. Он гипнотизировал жертву тяжелым взглядом, с трудом поднимаемым выше стола, и дружеским жестом, каким кладут собеседнику руку на плечо, брал коллегу за грудь.

Вынужденный скрывать, что знает жизнь меньше остальных — а когда ему было узнавать, попей-ка так! — Рождественский вообразил себе, буквально надышал некое плотное облако, в котором, как ему казалось, крылись темные причины общественных и личных его неустройств. Он чуял это облако над собой, когда наколачивал на чумазой клавиатуре очередной материал. Он тайно был убежден, что судить о чем бы то ни было для человека невозможно, — и выдавал суждения с легкостью лотерейного барабана, по триста—четыреста строк в номер. Незнание, как некая самодостаточная субстанция и плотный наполнитель головы, развило у Димы особое чутье, сходившее за журналистский нюх в изданиях, где ни от авторов, ни от читателей не требовалось особого ума. Чутье не только восполняло Диме недостаток информации и опыта, но уберегало его от многих неприятностей. Дима, можно сказать, был компенсирован. Он никогда не попадался навстречу главному, если тот в озверении валил по коридору, расшибая о стену костлявый кулак; в такие плохие дни, когда редакция ощущала себя семейством, у которого отец ушел в запой и бегает по дому с топором, Рождественский присутствовал в офисе, но оставался невидим, как ниндзя. Точно так же он, управляя своей немытой “Маздой” в состоянии, близком к отключке, никогда не нарывался на гайцов, словно каким-то образом отводил им глаза. Опасность Дима чуял буквально своим нежнейшим носом, с бархатным родимым пятнышком, похожим на цветочную пыльцу; опасность воняла, смердела, и Дима, окруженный этими метафизическими запахами, уверенно утверждал, что жизнь — помойка и дерьмо. В этом была причина его неумеренности по части парфюма: сидя половиной задницы на высоком барном табурете, журналюга благоухал, как цветущий тропический куст.

— Чем это от тебя разит? — обратился он к Максиму Т. Ермакову, переводя нос из стакана наружу.

— Овощебазой, — лаконично ответил Максим Т. Ермаков, пытаясь привлечь внимание бармена, артистично вившего из двух бутылок полосатый коктейль.

— А по-моему, покойником, — определил Рождественский. — Я шокирован. Ты не из гроба вылез? Что-то у тебя рубашечка как будто истлела.

— Захлопни пасть, акула пера, — миролюбиво посоветовал Максим Т. Ермаков.

— Да ладно, очень милая шмотка. Стильная такая гнильца, мне нравитца, — заявил Рождественский, широко ухмыляясь. — Овощебазой от тебя тоже несет. Ну, чего расселся? Ты будешь бухать или нет?

Лысый бармен, у которого галстук бабочкой совершенно соответствовал форме черных холеных усов, наконец отозвался на призыв, и Максим Т. Ермаков потребовал водки, сразу триста. Бармен споро выставил перед Максимом Т. Ермаковым в ряд три стакашка с “Финляндией” и подогретый сэндвич с ветчиной. Наморщившись, Максим Т. Ермаков проглотил первые сто, в голове мягко стукнуло, хмель сразу вышел, как дымок из выстрелившей пушки. С большим неудовольствием Максим Т. Ермаков принялся за сэндвич, имевший температуру человеческого тела.

— У меня неважные отношения с алкоголем, — пояснил он не то Рождественскому, не то самому себе.

— А вот у меня отличные, лучше не бывает. Алкоголь мой друг, — прокомментировал Дима. — А ты все равно пей, раз пока живой. Раз уж тебя народ до сих пор не пристрелил.

— Ты в курсах, я не пойму? — отозвался Максим Т. Ермаков с внезапным раздражением.

— В курсах, а как же, — солидно произнес Рождественский. — Позавчера ходил на прессуху в фонд один благотворительный, офис напротив вашего располагаетца. Пронаблюдал! Классно ты зонтом шуруешь. Помидоры летят, зонт им навстречу — прыг! Брызги обратно — хлесь! Знаешь, на кого ты похож в длинном черном кожане? На палача. Прямо весь такой сырой от крови, весь такой пропитанный. Очень, блядь, романтично!

— А чего ты, блядь, колонку не тиснешь? — с кривой гримасой поинтересовался Максим Т. Ермаков — Твоя вроде тема. Вот оно, общество, во всей красе.

Дима Рождественский вздохнул и взлохматил шевелюру, настолько дикую, будто она питалась, как почвой, непосредственно тканями пьяного мозга.

— Друг, мне тяжело тебе это говорить, но дело в том, что ты — не новость. Я имею в виду тебя как такового. Не ньюсмейкер. Понимаешь, нет? Как только станешь ньюсмейкером, я первый к тебе побегу, с диктофоном и фотографом. А пока, извини…

— Не понимаю, — жестко перебил Максим Т. Ермаков. — Стоит владельцам халуп, предназначенных под снос, устроить пикет, как вы все там. Куча камер, все каналы, интервью с главой администрации… А тут прямо в центре Москвы уже которую неделю митинг. И не просто какие-то пенсионерки в беретках. Люди со всей страны приехали. Тут тебе и выжившие с новосибирского самолета, и все главные гады с крушения под Питером. Что, про все про это и сказать нечего?

— Ну, про питерское крушение мы писали. Давали целый разворот. И про самолет писали, я, кстати, сам туда летал с эмчээсниками. Представляешь, круто! Они садились на шоссейку, трафик под ними дергался, как сумасшедший. Не вписались в поворот, распахали поле. От этой “тушки” осталась одна рванина. Вот бы тебе на это посмотреть!

— Не стремлюсь, — отрезал Максим Т. Ермаков. — Я тупой и нелюбопытный. Ты мне лучше объясни, суперский профи: почему одно событие становится новостью, а другое нет?

— Ишь ты, нелюбопытный какой! Пей давай. Со мной, ветераном борьбы за уничтожение алкоголя, даже не пробуй откосить!

С этими словами журналюга, пристроив в пепельницу прикушенную сигарету, забрал себе одну из двух оставшихся водочных порций, а вторую всучил Максиму Т. Ермакову. Пришлось опять глотать резкую жидкость, жегшую губы, точно они были разбиты. Пережив ожог пищевода и хлопок в голове, Максим Т. Ермаков тоже закурил, и сигаретный дым блаженно умягчил туманное сознание, посылающее куда-то тяжелые файлы.

— Ну? — придвинулся он к Рождественскому, у которого на определенной стадии пьянства вид становился растроганный и добрый. — Я выпил, теперь ты колись. А то в морду дам.

— Нет, вы слышите, га-ас-спада? — воззвал прослезившийся Рождественский к невозмутимому бармену и двум девицам поодаль, выложившим на стойку овальные декольте. — Он!.. Мне!.. По морде!.. Это как?

— Как? Физически, — хладнокровно пояснил Максим Т. Ермаков. — И не по морде, а в морду. Почувствуй разницу.

— Слушай, друг, ты такой толстый, а такой агрессивный, — укоризненно проговорил Рождественский. — Ну, хорошо. Ну, д-давай рассуждать вместе. Коллегиально!

Почему-то последнее слово показалось Рождественскому смешным, и он захихикал, еле держась на табурете. Максиму Т. Ермакову пришлось гулко стукнуть журналюгу по спине, заставив по-быстрому ссыпать хихиканье, как спускает монетки огретый автомат.

— Эй, Макс, ты руки убери, — сипло проговорил Рождественский, выпученный, сопливый и будто немного протрезвевший. — Реально меня отп..дить хочешь? За что?

— Да ладно, не хочу на самом деле, — устало ответил Максим Т. Ермаков, которого начинали угнетать тусклые, с каким-то осадком на дне, барные светильники и доносившееся из полумрака щелканье биллиардных шаров. — Излагай насчет новостей. А то мне скоро перехочется тебя слушать.

— Думаешь, мне больно хочетца всю эту лажу озвучивать? — Рождественский нахохлился, медленно вращая перед своим невидящим взглядом пустой стакан. — Вопрос на засыпку: кто производит новость — масс-медиа или жизнь?

— Медиа, само собой, — сердито ответил Максим Т. Ермаков. — Но жизнь тоже участвует. Скажем, в качестве сырья.

— Так, да не так. Прикинь, если бы любой лох мог выползти на улицу с плакатиком и сделатца новостью. Если бы это было доступно широким слоям населения. Что было бы, а? — Рождественский поднял на Максима Т. Ермакова печальный взгляд, в котором пробивался сквозь алкогольную пелену какой-то осмысленный свет. — Но ведь недоступно, пойми! Так же кусаетца, как коттедж на Рублевке. Новость — это дорого. У-о-очень! В новость надо хорошо вложитца. Самый качественный пример эпохи: самолеты гребаной Аль-Каеды врезались в Близнецов. Давай считать. Столько-то лет подготовки теракта. Маньяков учили, поили, кормили. Потом: стоимость двух Боингов, двух небоскребов, всего, что в них было, плюс народу полегло охрененно. Плюс последствия. Буш одиннадцатого сентября велел всем самолетам над Штатами сесть и прижаться брюхами к земле. Сели и прижались. Тоже встало в деньги! Округли, сколько всего всосала эта мега-гипер-новость? Теперь твой пример с хозяевами халуп. Кому-то были бы их пикеты интересны, если бы земля в Москве не была золотой? Сырье, ты говоришь. Правильно, Макс. Но сырье должно быть жирное, как нефть. А из говна конфетку делать никто тебе не будет. Самодеятельность снизу не поощряетца. То есть, конечно, обыкновенный лох тоже может засветиться в новостях. Если он очень круто за это заплатит. Обольет себя бензином на хрен и сгорит назло президенту Медведеву. Ты, Макс, если застрелишься, как от тебя хотят, мы про тебя информашку поместим. Всего лишь заметку, понимаешь, за всю твою долбаную жизнь целиком! А назавтра твой следок смоет новая волна. И все. Так что, друг, не лезь на газетную площадь. Для тебя это местечко по цене места на кладбище. И давай уже, отвали…

Утомленный собственной связной речью, журналюга свесил волосы и поехал локтем по стойке, явно собираясь отдохнуть. Максим Т. Ермаков стиснул Рождественскому хлипкое плечо, ощущая его небольшое мутное сознание, будто колышимую в слоях эфира сонную медузу.

— Откуда знаешь насчет застрелиться? — Он тряхнул журналюгу покрепче. — Фамилия Кравцов тебе о чем-то говорит? Сергей Евгеньевич Кравцов, такой лысый, зенки страшные?

— Да не знаю я никакого Кравцова! — Журналюга возмущенно дернулся и едва не смазал Максиму Т. Ермакову пальцами по губам. — Ты, Макс, совсем плохой. Бежишь, а по сторонам не глядишь? Так па-сма-три из-за зонта. Те, кто кидаются в тебя, они еще и текстами трясут. Типа “Ермаков, застрелись сам”. Клево, да? Ну клее-ево.. А сами из игрушек — тра-та-та… Смотри, там не только игрушки, я у одного кар-рабин “Сайга” видал… Пальнет со всей дури, зонтик не укроет. Са-абражаешь, чего говорю? И все, отъедь, утомил…

— Ну и хрен с тобой.

 

На другое утро Максим Т. Ермаков, еще толком не открыв глаза, подумал, что не выключил на ночь люстру. Комната, будто пудрой, была полна полузабытым солнцем; зеркало, вделанное в кривой советский гардероб, казалось металлическим. Что же за день сегодня?

Седьмое марта, е-мое! Завтра восьмое.

Геморрой во всю задницу.

Маринка принимала душ, щедро заливая шуршащей водой клеенчатую занавеску. Так, спокойно. Времени до завтра целый вагон. Ополоснув лицо, еще облепленное паутиной сна, Максим Т. Ермаков отправился на кухню варить в щербатом ковшике кофе. Наплескавшись, Маринка явилась жарко-ароматная, подслеповатая и безбровая без своей косметики; Максиму Т. Ермакову всегда казалось, что с мокрыми волосами, похожими на черные прутья метлы, вид у нее довольно глуповатый.

— Сегодня у нас корпоративка! — объявила Маринка, нацеживая себе зеленого чайку. — А у вас?

— И у нас, — сообразил Максим Т. Ермаков.

Странно: мужское сообщество фирмы, относившееся к Восьмому марта по принципу “Отдай, не греши”, не выслало к нему человека за деньгами, обошло стороной. Может, купить начальнице самостоятельный букет? Или не надо букета?

Маринка, натянув на себя что-то радикально-желтое, с шелковым бурунчиком над тесно сомкнутыми коленками, убежала праздновать в свою контору — какой-то, кажется, инвестиционный фонд, куда ее пристроил, покидая, заботливый Полянский. Максим Т. Ермаков, сердито ворча, надел перед освободившимся зеркалом тот, розоватый, костюм. Слишком жаркий и пухлый для теплого времени года, слишком светлый для холодной, полной химикатов, московской слякоти. Брючины, сколько Максим Т. Ермаков ни пытался их чистить домашними средствами, были буквально прожжены, как сигаретами, бурыми брызгами. Ни один приличный галстук из сохранившихся запасов не соглашался соответствовать этому безобразию. Недовольное лицо Максима Т. Ермакова тоже не желало соответствовать женскому празднику. Давно пора было стричься: сахарная щетинка отросла и покрывала виртуальный череп бледным куриным пером.

А, ладно. Максим Т. Ермаков, не обращая никакого внимания на задубевших дворовых демонстрантов, залез в “Тойоту” и порулил по солнечным улицам. Солнце и яркая синева, занявшая небо почти целиком, принесли не тепло, но мороз: звонко лопались под колесами застекленные лужи, рваный асфальт был тут и там заштопан игольчатым ледком, женские каблуки стучали по нему отчетливо и глухо, точно он был пустой внутри. Возле каждой станции метро стояли в ряд торговцы с ведрами, полными озябших мелких роз и морковного цвета тюльпанов, чьи слабые коробочки были стянуты, чтобы не разваливались, тонкими резинками. Покупателей было навалом. Практически каждый пешеход нес в руках букетик, завернутый в ломкий целлофан и словно вынутый из морозильника: каждому букетику предстояло перейти из рук в руки в течение дня.

Максим Т. Ермаков припарковался возле оживленного цветочного базарчика. Оказавшись среди потока людей, он сразу почувствовал, что на него смотрят. Если раньше он умел, как все москвичи, ни с кем не встречаться взглядами даже в самой плотной толпе, то теперь то и дело попадал на чужие глаза, пытавшиеся заглянуть ему в мозги до самого затылка. Чужие глаза были настороженны, злы, любопытны: чем больше злости, тем солонее цвет. Одни любопытные отодвигались подальше, другие старались притереться, потрогать; Максима Т. Ермакова не оставляло ощущение, будто его пасут одновременно несколько карманников.

— Гля, это он? Точно, он!

На Максима Т. Ермакова жадно пялились мешковатые подростки; из широких штанов с карманами до колен стервецы торопливо вытаскивали мобильники, явно собираясь сфоткать объект безо всякого согласования с федеральными спецслужбами. Загораживаясь собственной спиной, Максим Т. Ермаков потрусил в цветочный павильон, где товар был поярче и попышнее, чем в народных торговых рядах. За прилавком стояла здоровенная свежая девка в рябом огромном свитере, на котором, как на маскировочной сетке, болтались зеленые листья. При виде Максима Т. Ермакова она распахнула блеклые глаза и крепко сжала рот, словно поймала в последний момент готовое вырваться восклицание, что-то вроде “Убирайся вон!”. Вместо этого могучая цветочница, переступив с ножищи на ножищу, выдавила писклявое:

— Слушаю вас, мужчина.

Максим Т. Ермаков гонял ее минут пятнадцать, осмотрев все по очереди дорогие букеты, в которых все было ярко, мясисто и словно завито на бигуди; при этом заблестевшие глаза цветочницы сильно бегали, исцарапанные красные руки то и дело что-нибудь роняли. “Ну, блин! — думал Максим Т. Ермаков — Ну, геморрой!”

Досаду его успокоили удивительно свежие белые розы, зеленоватые с плотных бочков и как бы недоспелые — так, что и правда захотелось их кому-нибудь подарить.

— Семь штук, — скомандовал Максим Т. Ермаков.

Однако всучить букет начальнице оказалось не так-то просто. Барыня, как всегда по праздникам, были не в духе. Они изволили явиться на службу без пятнадцати десять и, швырнув в приемной свою подержанную рыхлую шиншиллу, заперлись в кабинете. Все было готово к тому, чтобы, наконец, поздравить женщин, мерзнувших за компьютерами в голоруких платьицах каких-то слегка безумных телесных оттенков — словно каждая мечтала оказаться под платьем не такой, какова она в действительности, и эта мечта проступала сквозь тонкую ткань. Уже и Хлам, в превосходном галстуке сырого шелка, сказал перед коллективом торжественную речь и смылся. В кафетерии, на застеленных белым сдвинутых столах, блестели белым медицинским блеском пустые тарелки, в баре потихоньку редели водочные бутылки. Но начинать корпоративку, не поздравив Ику, было невозможно.

Максим Т. Ермаков валандался в предбаннике вместе с поздравляющей командой, которую возглавляла Большая Лида, всегда любившая что-нибудь возглавлять. Сейчас Большая Лида злилась и сильно дергала себя за белые хрустящие пальцы. Поздравляющая команда принесла корзину хризантем, пухлых, как творожные ватрушки, и гроздь воздушных шаров, которые мужчины надували, а женщины разрисовывали цветными смайликами. После двух с лишним часов ожидания смайлики немного скуксились, а сами шары, содержавшие если не добрые душевные порывы, то, по крайней мере, живое человеческое дыхание, сделались мутными, точно забродившими. В кабинете стояла тугая тишина: казалось, будто тишину туда накачивают, накачивают, и вот-вот она взорвется.

Все претензии были, конечно, к Маленькой Люсе. Время от времени она звонила в кабинет по внутренней связи и, роняя трубку на рычаги, сообщала со слабоумной улыбкой:

— Ирина Константиновна сказала — позже, работает еще.

— Ага, работает, как же, — бормотала Большая Лида, вышагивая по крохотной приемной. — Издевается, просто издевается…

Маленькая Люся была сегодня совершенно выключенная. Казалось, будто она одевалась и красилась без зеркала. Этот трикотажный свалявшийся костюмчик овечьего серого цвета Максим Т. Ермаков видел на ней постоянно все последнее время. Светлые глазки Маленькой Люси маячили ярко и бессмысленно, на запавшем виске мерно дергалась жилка, будто кровь в ее организм поступала по каплям. “Неужели умер пацан?” — подумал Максим Т. Ермаков с холодком под сердцем, пряча за спину тяжелый букет.

Он как будто ничего не брякнул вслух, но Маленькая Люся повернулась к нему и шепотом ответила:

— Еще нет, но говорят, вот-вот, — она наморщилась, точно укусила лимон.

— Как “вот-вот”, ну сколько можно “вот-вот”? — налетела Большая Лида, стукнув длинными бусами о секретарский столик. — Битых два часа торчим, можно, наконец, принять людей!

Тут же за ее спиной с театральной демонстративностью открылась дверь кабинета. Все вскочили, спешно надевая на лица улыбки, будто противогазы по сигналу химической атаки.

— Два часа рабочего времени в моей приемной, как это мило, — проговорила Ика, стоя в дверном проеме, точно в раме официального портрета. — И сколько тут народу! Ну, у женщин праздник, это я еще могу понять, а мужчины почему отдыхают? Приняли Восьмое марта на собственный счет?

— Вадим Вадимыч уехал уже, велел праздновать, — заискивающе проговорила Большая Лида, за спиной делая виляющие знаки команде начинать поздравление.

— Но я-то еще здесь, — холодно возразила начальница, глядя Большой Лиде куда-то на подбородок, сжавшийся в напудренный комок. — Или это не считается? Я для вас пустое место, так? Что вы там трясете хвостом, как трясогузка?

Большая Лида в отчаянии выдернула руку из-за спины и схватилась ею за бусы, тотчас хлынувшие на пол и защелкавшие, с добавочным стрекотом, по голому паркету.

— Господи! Что я вам сделала? — со слезами в голосе воскликнула Большая Лида, пятясь от граненого ливня.

— Вы? Мне? — Ика иронически сощурила свои холодные глаза.

Начальница по случаю праздника была при полном параде, в мучительно продуманном костюме, где каждая деталь, выдержанная в зеленых и бежевых тонах, как бы ручалась за несколько других; ее нездоровое серое лицо, с какими-то темнотами, размазанными вниз, казалось полученным по факсу. “Блин, на фига я сюда приперся”, — думал Максим Т. Ермаков, пятясь в угол предбанника, где стояли старые набрякшие рулоны с распечатками дизайн-макетов; рулоны поехали по стене дугой и грузно шлепнулись.

— Макс, и вы здесь! — нехорошо обрадовалась Ика, и поздравители поспешно расступились, предоставляя Максима Т. Ермакова и поваленную им бумажную рухлядь в распоряжение начальства.

— Ой, здрас-сьте! — откликнулся Максим Т. Ермаков противным детским голоском.

— Ой, а я как раз хотела вас вызывать, — в тон ему подхватила Ика. — Хорошая новость: утвердили бюджет. Не слышали еще? Большой, привлекательный бюджет. А вас, вы знаете, решили освободить для креативной работы. Финансовая часть проектов вас больше не касается. Замечательно, правда?

Максиму Т. Ермакову показалось, будто все освещение, включая солнечное, на секунду мигнуло.

— Я бы так не сказал, — произнес он осторожно, предъявляя Ике свою самую большую позитивную улыбку, от которой попискивало за ушами. — Я умею работать, знаю людей во всех партнерских структурах. Этим не обрастают за полтора месяца. И у меня вообще-то опыт…

— Знаю-знаю, — игриво перебила начальница, погрозив указательным. — Спасибо, что так беспокоитесь. Но я как-нибудь справлюсь, Макс, вы это должны понимать.

“Ну, ты и сволочь, — подумал Максим Т. Ермаков, продолжая улыбаться с остервенением, будто тянул сжатыми зубами грузовик. — Тридцать тысяч зеленых просто взяла и из кармана вытащила, это минимально. Я же намного скромней тебя, зараза. Я же почти на одних скидках живу, которые сам и добываю. Кто тебе, такой вот швабре, даст дисконт? Нет, ты хапнешь грубо, откатом. Представляю, какой ты под себя накрутила бюджет…”

— Вы побледнели, Макс, — участливо проговорила Ика. — Знаете что? Мы, пожалуй, и часть креативной работы передадим какому-нибудь большому рекламному агентству. Надо освежить имидж нашего продукта. Так вот взбодрить его, понимаете меня?

На последних словах, показывая, как надо взбодрить бренд, начальница расправила плечи и рубанула воздух обтянутым лягушачьей кожицей энергичным кулачком. Тотчас многие из поздравительной команды выпрямились, демонстрируя нужную бодрость, тут и там сверкнули глаза.

— Можно, конечно, и передать, — вздохнул Максим Т. Ермаков. — Только встанет это во что? Агентство смету вам нарисует — и что туда заложит? Своих бухгалтеров, свою аренду, парковку свою. За нашу парковку фирма мало платит? Вот и на чужую раскошелится.

— А это не ваше дело! — злобно отрезала Ика, и Максим Т. Ермаков сообразил, что попал в точку. — Так, вы пришли сюда, я вас не вызывала. Что вы хотели?

— Да я же не к вам, Ирина Константиновна, — благодушно расплылся Максим Т. Ермаков. — Я вот к Люсе пришел. Праздник же сегодня. Поздравить и все такое…

От такой невиданной наглости поздравительная команда охнула. Кто-то дернул шарики, давно и мирно дремавшие на шкафу, кто-то бросился вперед с корзиной хризантем.

— Люсенька, с праздником тебя, с днем, так сказать, начала весны, — громко и торжественно произнес Максим Т. Ермаков и положил перед Люсей букет.

Казалось, эти цветы были первым, что Маленькая Люся увидела сегодня по-настоящему. И они стоили того. Белые розы в запотевшем целлофане чуть-чуть раскрылись, словно сделали вдох; нежный зеленоватый оттенок лепестков был как естественный румянец растения, шипы, будто слезами, заволокло чистыми каплями воды.

— Ой, какие… — прошептала Маленькая Люся.

Поздравители не дали Ике полюбоваться на эту странную сцену. Людской клубок, нестройно выкрикивая какие-то подхалимские стихи, выкатывался в коридор. Большая Лида выхватила из платяного шкафа рыхлую шиншиллу оскорбленного начальства и, тряся пальтишком, словно собираясь им накрыть всю свою кипучую кодлу, пристроилась в арьергард.

— Спасибо, Максик, — тихо проговорила Маленькая Люся. — Очень красивые цветы.

Настала тишина, в глубине которой еще звучало округлое эхо удалявшихся поздравлений, потом мелодично звякнул поглотивший Ику центральный лифт, и тишина расслабилась, привольно разлилась по этажу. “Ну вот я и в жопе. На голой зарплате. Поверить не могу”, — тоскливо думал Максим Т. Ермаков. На месте денег, вынутых Икой из жизненных планов и из самой души, образовалась пустота: Максим Т. Ермаков чувствовал эту пустоту, когда вдыхал и выдыхал воздух.

— Ладно, я пошел, — уныло бросил он, направляясь к дверям.

— Максик, подожди, — окликнула его дрожащим голосом Маленькая Люся. — Мне очень надо с тобой поговорить.

 

— Пойдем покурим, — попросила Маленькая Люся, нервно дергая ящики стола в поисках сигарет.

Курилка располагалась далеко, на боковой белесой лестнице, и была обустроена со всеми неудобствами, приличествующими корпоративной борьбе с нехорошей привычкой и потреблением чужого продукта. Идти надо было через весь этаж, потом подниматься, снова шагать вдоль длинной, сочащейся холодом стеклянной стены, затем спускаться на четыре пролета, тесных и крутых, — чтобы достичь наконец замшелой от пепла тумбообразной урны, механически спускавшей окурки в черную водицу.

— Тут, вроде, тихо, — проговорил Максим Т. Ермаков, пытаясь ровной интонацией успокоить Люсю, у которой пляшущая в пальцах сигаретка никак не брала огня.

— Макс, — произнесла Маленькая Люся грубым мокрым голосом, — ты знаешь, у меня Артемка, сын… Ну, ты в курсе… Его прооперировали в кардиоцентре. Успешная операция, я хирургу цветы отнесла, коньяк. И вдруг — стали отказывать все органы… Словно кто его отключает, систему за системой… Он в реанимации, в сознание не приходит уже двенадцать дней. Врачи говорят, что и не придет. Может, он слышит меня…

Тут глаза у Люси сделались вдвое больше и заблестели страшным зыбким блеском; вдоль носа двумя дорожками поползла горячая влага и, мутная от пудры, закапала с подбородка. Максиму Т. Ермакову стало не по себе. Он еще никогда не видел, чтобы слезы вот так непрерывно текли по неподвижному лицу, точно вода по камню.

— Я очень сожалею, — ответил он словами положительного персонажа из голливудского фильма.

— У нас осталось, может, несколько дней, — Маленькая Люся не столько затягивалась, сколько кусала сигарету. — Может, неделя или две. Артемка борется, не хочет уходить. У него совсем холодная кожа, только лоб горячий и волосы высохли, стали как синтетика. Он весь уже на искусственной поддержке, ночью сижу возле него, а такая гофрированная штука ухает, будто сова. Это Темка дышит. Он еще такой маленький, он совсем не понимает, что такое смерть, и как же ему умирать? Он ведь что-то думает, и я сижу рядом с ним, пытаюсь представить — что. Маленькому ребенку легко внушить, что он виноват: ломал игрушки, сумку маме разрисовал фломастерами. Я боюсь, что он думает, будто это все ему за сумку. Ребенок верит, будто его простят, не станут наказывать, если он пообещает, что больше не будет. Что мама простит… Иногда мне кажется, что я уже одна, совсем одна со всем этим, понимаешь, Макс?

— А чего тебе Ика отпуск не дает? — спросил Максим Т. Ермаков, почему-то переходя на шепот.

— Я не рассказываю никому, — тоже шепотом ответила Маленькая Люся. — Так, знают в общих чертах. Я боюсь почему-то. Кажется, если все поймут, как нам с Артемкой плохо, будет еще хуже. Почуют кровь и загрызут. Веришь, Максик, по улице иду, спускаюсь в метро и мечтаю стать невидимкой.

— Тогда мне почему говоришь?

В ответ Маленькая Люся улыбнулась той слабоумной улыбкой, которая в последнее время не сходила с ее обглоданного личика, и ухватила Максима Т. Ермакова за толстое запястье.

— Максик, они тебя все равно достанут, — жарко прошептала она, моргая слипшимися ресницами.

— Они — это кто?

— Они, — Маленькая Люся скосила глаза на стеклянную дверь. — Они же не отступятся, Макс. Я сейчас ужасные вещи говорю… Но только ты потом все равно… Из пистолета в голову… А нам с Артемкой будет уже поздно… Если бы ты решился? Это подло — так тебя просить, но я уже на все готова, на все!

— Погоди. Да погоди ты, не реви! — Максим Т. Ермаков опустился перед Люсей на корточки. — Сосредоточься, гляди на меня. Вот ты взрослый, умный человек. Ты действительно веришь в то, что если я застрелюсь, то Артемка будет жить? Давай, включи логику. Ты правда думаешь так?

Маленькая Люся медленно подняла на Максима Т. Ермакова пустые мокрые глаза, медленно помотала головой.

— Ну, вот видишь! — обрадовался Максим Т. Ермаков. — Сама понимаешь, этого не может быть. Какая связь? Как может один человек, который живет и никого не трогает, быть причиной аварий, катастроф, смертей? Я что, по ночам поезда пускаю под откос?

— Тогда почему?.. — тихо спросила Маленькая Люся.

Максим Т. Ермаков, конечно, понял, что имелось в виду. Если отвлечься от ясного внутреннего ощущения, что все обстоит именно так, как описали ему в памятной первой беседе государственные головастики, то история могла иметь множество объяснений: какой-то специальный тренинг, например, или кривая многоходовка охреневших спецслужб, принявших Максима Т. Ермакова за международного террориста. А что такое “внутреннее ощущение”? Нельзя ни потрогать, ни отколупнуть.

— Я не знаю, — почти честно ответил Максим Т. Ермаков Маленькой Люсе, почти без усилия глядя прямо ей в лицо, все-таки резавшее его почти открытый взгляд, будто слабосильная электрическая лампочка. От этой беспокоящей рези на глаза Максима Т. Ермакова внезапно навернулись крупные слезы, по чайной ложке каждая.

— Максик, какой ты хороший, — растроганно проговорила Маленькая Люся, вытирая тылом ладони вялую щеку. — Если бы я могла тебе помочь…

— А ты можешь, кстати, — вдруг сообразил Максим Т. Ермаков. — Видишь, меня прессуют, а я не понимаю ничего. Эти психи перед офисом — кто они такие, откуда взялись? Перед подъездом у меня такая же толпа придурков. Ну хорошо, со мной провели отдельную беседу, навесили мне на уши лапши. А им откуда известно про мою голову, про пистолет? Вот ты, к примеру, где взяла информацию?

— Как, ты ничего не знаешь? — удивление ненадолго переключило Маленькую Люсю с горя на реальность. — Ты давно набирал свою фамилию в поисковике, в Яндексе, например?

— Чего мне ее набирать? — в свою очередь, удивился Максим Т. Ермаков. — Я не знаменитость, не звезда. По телевизору про меня нет ничего. Мне вчера один журналюга доступно объяснил, что камеры не приедут, поскольку за пиар не плочено. Я и сам все понимаю, не вчера родился.

— Нет, ты не понимаешь, — деловито перебила Маленькая Люся, страшненькая, как старая обезьянка. — В Сети Максим Ермаков — это как бы не ты. То есть ты, конечно, но как бы персонаж компьютерной игры. Игра называется “Легкая голова”, самая рейтинговая в онлайне. Ну, и блоггеры все время про тебя пишут. То есть как бы про того Ермакова, который персонаж, но на самом деле… Вот что, пойдем вернемся, я тебе лучше покажу. Ой, Макс, там такое!..

 

В приемной Максим Т. Ермаков взял у Люси ключи и обстоятельно запер дверь на три оборота замка. Тем временем Люся залезла в свое сутулое креслице и щелчком ногтя по клавиатуре разбудила компьютер.

— Максик, загружаю, — сообщила она, волнуясь и ерзая.

Максим Т. Ермаков протиснулся в секретарский закуток, отчего мебель крякнула, и вперился в монитор.

Так-так.

Даже ему, не понимавшему ничего про компьютерные игры и сроду в них не игравшему, сразу стало очевидно, какие громадные бабки вбуханы в разработку “Легкой головы”. Графика была изумительная; дом, где обитал Максим Т. Ермаков, был узнаваем не только своим коренастым двухтумбовым силуэтом, но даже жалобным выражением балконов, напоминавшим поставленные друг на друга тарные ящики со всяким хламом. Окно Максима Т. Ермакова на седьмом этаже мигало красным, будто тревожная кнопка.

— Максик, смотри, — Люся двинула мышкой, и дом начал укрупняться, распадаясь на мутную сетку и тут же уточняясь. На углу проявилась синяя табличка: “Усов пер., 16”. — Это твой адрес, — сообщила Люся, что Максим Т. Ермаков и без нее уже уяснил.

— Кликни на окно, — потребовал он, шумно сопя носом.

Тут же ему показалось, будто в квартиру к нему вломилось полгорода москвичей. Реалистичность картинки была потрясающей. Вот комната, вот кое-как прикрытая пледом мятая кровать, вот бурый стол заслуженной учительницы с кубическим чернильным приборчиком, вот кресло, а на нем брошенные сегодня утром шелковые галстуки, напоминающие, при движении мыши, шевелящийся узорчатый змеиный клубок. Люся, составив бровки уголком, развернула картинку, повела влево, надвинулась прихожая, и Максим Т. Ермаков узнал на вешалке свое, висящее спиной к зрителю, испорченное кашемировое пальто.

— Так это что, смесь игры и реалити-шоу? — спросил он сам себя, быстро соображая, что разбросано в ванной.

— Не знаю, Максик, тут много странных фишек, — виновато откликнулась Маленькая Люся. — И это, представляешь, только обложка! Тут можно выйти на лестницу, спуститься в лифте, сесть к тебе в машину…

— А сам-то я где? — грубо перебил Максим Т. Ермаков.

— Сейчас, смотри.

Да, действительно, очень похож. Белая морда во весь монитор. Щеки, будто набитые чем-то карманы, выпученная ухмылка, какая бывает у отражения в самоваре. Вот морда отплывает подальше, поднимается толстопалая белая рука в черном рукаве и с черным пистолетом. Хлоп! Голова становится прозрачной, напоминая рентгеновский снимок; пуля медленно распарывает воздух, за ней тянется красивый радужный шлейф. Бамц! Пуля входит в голову и начинает там резвиться, будто золотая рыбка в круглом аквариуме. И снова ухмылка, как ни в чем не бывало, монстр как бы в комическом размышлении почесывает дулом пистолета толстокожую голову, на мониторе всплывает окошко: “ЖМИ СЮДА!”

— Ясно, — пробормотал Максим Т. Ермаков, пряча замешательство. — Люсь, ты кинь мне ссылку, дома почту приму, поиграю, погляжу, как там чего.

— Конечно, Максик. Ты, Максик, только сильно не переживай, — беспокойно заговорила Люся, брякая костлявыми пальчиками по клавиатуре. — Все, отправила! Максик, погоди, еще что покажу.

— Что? — резко обернулся Максим Т. Ермаков, уже нацелившийся вылезать из секретарского закутка и мечтавший порасшибать всю мебель в приемной.

— Я кое-что нашла в Интернете. Это, правда, важно. Видишь, люди путают игру с действительностью. Их на это провоцируют! — Маленькая Люся скорчила ту бессмысленную гримаску, которая в последнее время часто мелькала у нее на лице. — Вот, человек потерял близких в катастрофе. Представь его состояние. Если больше нет твоего мужа, твоего ребенка — это уже другой мир, чужой, непонятный. И если поверить, что твой муж и ребенок погибли, то можно верить и в другие невероятные вещи. Хоть в чертей, хоть в летающие тарелки. Жертвы эти, которые кидают в тебя овощами, воспринимают игру как подсказку. Им кажется, будто кто-то осведомленный дает им наводку. Тем более они моментально выясняют, что и адрес настоящий, и персонаж реально существует…

— Это я уже понял, — перебил Максим Т. Ермаков. — Хочешь сказать, что горе делает человека идиотом?

— Не всякого, — тихо, с обидой, проговорила Люся. — Ты, Макс, лучше посмотри. Я ведь и правда хочу тебе помочь.

На мониторе, с шипением и гулом неясных голосов, пошло любительское видео. Снимали зимнее взлетное поле, плоское и мерзлое, с чернильным леском на горизонте. Самолеты тут и там отрывались от бетона, похожие на задастых и важных, распустивших крылья гусаков. Картинка была неустойчивой; прыгала, то и дело попадая в кадр, какая-то неясная круглая башня. Вдруг камера поймала, как муху, трепещущий над башней серый силуэт. Силуэт, дрожа, стал стремительно расти, за ним тянулась жирная черная нить. Внезапно аварийный самолет сделался размером с кита и словно попытался нырнуть в пучину земли, плеснув, как кит, отломившимся хвостом. Вспыхнуло и вспухло курчавое пламя, гул человеческих голосов вырос до нестерпимой громкости и резко оборвался. Пламя застыло на остановившейся картинке, точно гигантская рыжая дамская прическа.

— Это казанская катастрофа, подлинная съемка, — пояснила Маленькая Люся, сворачивая видео.

— Ага, — пробормотал Максим Т. Ермаков, сразу вспомнив стоявшую перед офисом группу казанцев: плотных, плотно упакованных в черные кожаные куртки, в одинаковых круглых норковых шапках на почти одинаковых круглых головах.

— А теперь посмотри сюда, вот, четвертый уровень игры, — позвала, загружаясь, Маленькая Люся.

Все то же самое, но будто обернутое в целлофан. Воспроизведены один в один ряды запаркованных самолетов, тупой силуэт башни, даже проезд грузовой миниатюрной гусеницы, везущей похожие на кофейные зерна миниатюрные чемоданы. Разница состояла в том, что на летном поле лежали черные, как буквы, человеческие фигурки, из-под каждой вытекало, очень натурально подъедая снег, кровавое пятно. Игра, похоже, демонстрировалась в записи: безо всякого участия Маленькой Люси на летном поле шла перестрелка. Какой-то мультипликационный тип, с плечами широченными, как коромысло, и юркий клетчатый толстяк пуляли друг в друга круглыми зарядами, нанизывая их, точно бусины, на огненные нитки. Толстяк попал! Широкоплечий тип дисциплинированно улегся на бетон — и сразу в молочном небе появился серый дрожащий силуэт, самолет грохнулся, разломился, загорелся, на мониторе замигало, зудя, красное окошко: “Вы уничтожены”.

— Это они, собственно, хронику обработали, только не пойму, в какой программе, — пробормотал Максим Т. Ермаков. — Представляю, сколько за эту съемку отвалили бабла. Снимал себе человек просто так, может, игрался с новым телефоном, и вдруг раз — в миллионеры…

— Вдруг раз, и сто шестьдесят человек погибло, — напомнила, сверкнув глазками исподлобья, Маленькая Люся.

— И что? Я тут при чем? — злобно огрызнулся Максим Т. Ермаков. — Ты хоть представляешь, чего на меня грузят? Те погибли, те умерли, здесь, там — и все имеет отношение ко мне! Да в мире всегда что-то такое происходит, назови мне год, когда не падали самолеты! Это кем надо быть, чтобы взять все на себя и со всеми все пережить? Титаном, Христом?

— Максик, извини, — сразу смягчилась Люся. — Конечно, ни один человек такого не выдержит. Ой! Так ведь они на это и рассчитывают! — вдруг догадалась она, схватившись ладонью за щеку. — Ну, чтобы ты застрелился!

— Ага, дошло, как до жирафа, — Максим Т. Ермаков, набычившись, засунул руки глубоко в карманы своих позорных забрызганных брюк. — Но я-то выдержу. Это уж я тебе точно обещаю. Я им устрою облом. Кстати, про игру. Это что, обыкновенная тупая стрелялка? Ничего понавороченнее они не придумали?

— Придумали, конечно. Тут можно играть по-разному: одному создавать команду из персонажей с разными свойствами, играть онлайн в команде с другими игроками, даже проходить обучение и получать квалификации. Очень много сложных миссий. Главная цель игры — чтобы ты, то есть герой, выстрелил себе в голову из пистолета. Для этого надо попасть в героя, не помню сколько раз, больше тысячи, причем из разного оружия. А на первых трех уровнях, если игрок попадает в Ермакова, то Ермаков становится только сильнее, быстрее, лучше вооружается. Поэтому на четвертый уровень мало кто проходит. Только при помощи специального ключа…

— Очень, конечно, все интересно, только Ермаков — это я, между прочим, — язвительно проговорил Максим Т. Ермаков, чувствуя себя не столько застреленным, сколько ограбленным. Внешность его, перейдя в игру, сделалась как бы достоянием общественности. Внезапно уменьшившись до внутреннего содержания, Максим Т. Ермаков стал как десятилетний ребенок, ростом в метр двадцать, и этому ребенку, стыдно сказать, хотелось плакать. — А миссии, собственно, в чем состоят? Как они связаны с реальными катастрофами? — спросил Максим Т. Ермаков, терзая в карманах какой-то бумажный хлам.

— Напрямую и связаны, — с готовностью ответила Маленькая Люся. — Вот, там, где я тебе показала, надо было спасти самолет с пассажирами. Если бы кто-то из команды игроков выжил и нашел чемоданчик с кодом, самолет мог бы сесть и двигатель удалось бы потушить.

Максим Т. Ермаков медленно вынул руки из карманов. Бумажки, которые он отросшими ногтями превратил в клочки, оказались сторублевыми и пятисотрублевыми. Блин!

— Можно склеить, — Люся виноватым взглядом проводила порхающую наличность.

— Ладно, забудь, — Максим Т. Ермаков отряхнул со штанов налипшие клочки. — Только одно мне еще интересно: почему ты играешь в эту муть? Когда у тебя такие обстоятельства, ты уж извини!

— Это не я, это Темка! — с гордостью воскликнула Маленькая Люся. — В этой игре тысячи и тысячи разного народа, а Темка в четвертой сотне по очкам, представляешь? Никто из геймеров не знает, что он ребенок. Все думают, будто ему уже восемнадцать!

Выпалив это, Маленькая Люся вдруг осеклась, улыбка на ее лице застыла трещиной. “Никогда твоему сыну не будет восемнадцати лет”, — отстраненно подумал Максим Т. Ермаков. Только бы она опять не разревелась, дала спокойно уйти.

— Ну, я поехал! — сообщил он бодро, прокручивая ключик, торчавший из дверного замка. — С праздником тебя еще раз, несмотря ни на что! И спасибо, ты мне правда помогла.

 

Пробка сияла, сколько хватало глаз, точно большая река в огнях. Сотни колес тяжело хрустели размолотым ледком, поднимался подсвеченный пар, густые лужи на подтаявшем дорожном полотне были как клей. “Вашу мать, больше двух часов, как на самолете до Парижа”, — с досадой думал Максим Т. Ермаков, сворачивая наконец в хилый Усов переулок, известный теперь, выходит, тысячам и тысячам придурков. Парковка оказалась забита ржавыми советскими транспортными средствами, принадлежавшими, должно быть, дворовым демонстрантам. Кое-как приткнувшись, Максим Т. Ермаков выбрался из “Тойоты” — и только тут с отвращением вспомнил, что завтра Восьмое марта. Подарка Маринке он так и не купил, но надо хотя бы шампанского, конфет, торт какой-нибудь. Ничего, ничего. Держись, Объект Альфа, никто тебе не поможет, кроме тебя самого.

Подвальный минимаркет приветливо мигал электрической гирляндой, точно завтра наступало не Восьмое марта, а опять Новый год. В магазине бойко брякала касса, продавщица в овощном отделе сосредоточенно завешивала большую, как люстра, кисть винограда, покупатели толпились с полными корзинками, из которых в разные стороны торчали золотые и простые бутылочные горла. Праздник! Но только Максим Т. Ермаков собрался вступить в торговый зал, как путь ему преградил знакомый охранник, от которого на близком расстоянии сильно пахло грубой шерстяной одеждой.

— Вас не обслуживаем, — буркнул он, набычившись.

— То есть как? — опешил Максим Т. Ермаков. — Я постоянный ваш покупатель! Вы что, не узнали меня? Каждый день почти сюда хожу!

— Сказано: не обслуживаем! — громче повторил охранник, напирая на Максима Т. Ермакова толстой форменной грудью, усаженной, будто вбитыми гвоздями, железными пуговицами.

Максим Т. Ермаков беспомощно заозирался. Желтоволосая кассирша, всегда такая любезная, теперь показывала землистый непрокрашенный затылок, с преувеличенным вниманием разбирая корзины благонадежных граждан.

— Да я на вас в суд подам! — воскликнул Максим Т. Ермаков не своим, почти женским голоском. — Позовите директора!

— Нету директора, домой уехал. Давай, проход освободил, на улицу быстренько вышел!

С этими словами охранник вытеснил Максима Т. Ермакова из магазина и, сопя, пихая под лопатку, заставил подняться по неровным ступенькам наверх, туда, где неприятный ветерок вздымал, по горсточкам наметая с асфальта, скудную снежную крупу.

Максим Т. Ермаков в растерянности захлопал по карманам, ища сигареты. Охранник, потоптавшись, тоже вытащил коробку папирос. Оба закурили, заслоняя от ветра рваный огонь зажигалок, причем курносое лицо охранника, озаренное на миг турбореактивным пламенем из его кулака, сделалось похоже на большой и выразительный кукиш.

Тут за спиной Максима Т. Ермакова послышался мягкий, как бы шелковый, тенорок:

— Вечер добрый, сосед!

Максим Т. Ермаков резко обернулся. Перед ним стоял алкоголик Вася Шутов собственной персоной. Он состриг горелое со своей рыжеватой бороды, и теперь борода, сделавшись кривой, напоминала истертый, изработанный до корня веник. На голове у коренного москвича красовалась гнилая шапка-ушанка, похожая на кошачий труп, и одет он был в розоватый, цвета сардельки, женский пуховик, принадлежавший, должно быть, одной из его постоянных сотрудниц, в данный момент занятой с клиентом.

— Что, не продают тебе? — участливо спросил коренной москвич, помаргивая теплыми глазками, почти утонувшими в сизых мешках.

— Ну, — неохотно подтвердил Максим Т. Ермаков.

— Слышь, давай по-соседски помогу, — конспиративным шепотом предложил Шутов. — Ты скажи, чего надо, я мигом закуплюсь! И плохого не думай, у меня в голове бухгалтерия. Только дашь мне на беленькую, по случаю праздника. В виде комиссии, а? — Шутов подобострастно осклабился, показывая один, торчавший вперед, желтый, как щепка, передний зуб.

Максим Т. Ермаков заколебался. Иметь дело с алкоголиком Шутовым никак не входило в его ближайшие планы. А с другой стороны — как быть? Тяжело вздыхая, Максим Т. Ермаков отсчитал в трясущиеся руки алкоголика три пятисотрублевые бумажки, потом подумал и добавил еще одну.

— Значит, так: тортик йогуртовый, лучший, какой продают, потом коробку конфет, шампанское, коньяк, куриное филе или стейк из телятины, посмотришь там… — перечислял Максим Т. Ермаков, досадливо кривясь на радостные кивки взбудораженного алкоголика. — Себе за труды возьмешь поллитру не самую дорогую. Мне сегодня денег на работе срезали, так что я теперь буду очень экономный!

— Все понл! Понл!

Держа перед собой радужные пятисотрублевки, алкоголик резво запрыгал по ступенькам в магазин. Максим Т. Ермаков остался на ветру, из-за которого обледенелый асфальт выглядел таким скользким, что по нему, казалось, нельзя было сделать ни единого шага. Время тянулось медленно. Подошвы тесных ботинок от холода сделались каменными, ног в ботинках как будто не было вовсе. “Сейчас наберет всякой дряни”, — угрюмо думал Максим Т. Ермаков, глядя сверху вниз на магазинную дверь.

Однако опасения его не оправдались. Счастливый, словно уже отхлебнувший, Вася Шутов вылез на поверхность, волоча набитый доверху продуктовый пакет. В другой пакет, предусмотрительно захваченный на кассе, он стал по одной перекладывать покупки, одновременно сверяясь с длинным, уже замусоленным, магазинным чеком, и Максим Т. Ермаков с удивлением убедился, что Шутов взял все то, что он бы выбрал сам. Под конец в отощавшем мешке повисли, брякая, водочные бутылки.

— Ты, это, не обижайся, сосед, я тут две взял, акция у них, скидка, то есть, — виновато сморщился Шутов. — А если обижаешься, так бери одну себе! — Он вытащил и предъявил крайне подозрительную бутылку “Столичной”, чье горлышко напоминало грубо забинтованный палец.

— Нет уж, пей такое сам, — отшатнулся Максим Т. Ермаков.

— Вот спасибо, добрый человек! А то девочки у меня, им тоже по глоточку! Работа у них тяжелая, вредная… — бормотал довольный Шутов, роясь в кармане пуховика. — Сдача! Все до копеечки, — он вложил в руку Максима Т. Ермакова комок перемятых десяток и несколько монет, липких, как леденцы.

— Да ладно, оставил бы себе, — проговорил Максим Т. Ермаков, отчего-то смутившись.

— Деньги — ни-ни! — Шутов куражливо вздернул косую бороденку. — Деньги берем только за услуги. Работаем честно! А так, по-соседски — всегда поможем. Так что обращайся. Номер квартиры знаешь. Все по списку купим, на дом принесем!

“Спасибо, что девочек своих не предложил”, — кисло подумал Максим Т. Ермаков, раскланиваясь со щепетильным алкоголиком. Шутов, держа на отлете трепещущий мешок с бутылками, точно даму, ведомую в танце, заспешил вперед. Максим Т. Ермаков тяжело шагал, отставая, ручки его увесистого пакета вибрировали и посвистывали на ветру. Демонстранты перед подъездом сбились в тесный кружок и, судя по выражению спин, разливали спиртное. Ну и ладно. Гораздо неприятнее была долговязая фигура участкового, обрисовавшаяся под сутулым фонарем; маленький, скобочкой, рот милиционера был сердито сжат, походка выражала решимость совершить какой-то, пока никому, включая самого участкового, не известный поступок. “Этому, блин, чего надо от меня?” — с досадой подумал Максим Т. Ермаков, замедляя шаг.

Но оказалось, что участковый пришел не по его душу. Завидев Васю Шутова, милиционер дернул в его сторону костяным подбородком, и Вася послушно потрусил, запихивая водку вместе с пакетом за полу пуховика.

— Значит, шляемся где-то, дома не сидим, — недовольно проговорил участковый, приподнимая фуражку и обкладывая ледянистый лоб большим не первой свежести платком.

— Так я, Андрей Андреич, только до магазина и обратно… — заоправдывался Шутов.

— Ну, ясно, что не в библиотеку бегал, — насмешливо перебил участковый. — Я тебе говорил про рейд? Говорил. Так вот, на завтра назначено, на самый праздник. После двух часов сиди дома, как пришитый, приедем тебя забирать.

— Понл, Андрей Андреич! — бодро воскликнул Шутов, заправляя за пазуху торчавший и шуршавший полиэтиленовый лоскут.

— Смотри у меня, — нажал голосом участковый. — Мне завтра цифры нужны, показатели. У тебя вместо мозгов брага, убредешь куда-нибудь, и придется вместо тебя приличного гражданина сажать в обезьянник.

— Только, Андрей Андреич… Хорошо бы без этого, а? — Шутов осторожно дотронулся клешней до рыхлой, словно бы разваренной, скулы. — Ну, или не со всей дури, полегоньку? Я же добровольно и сознательно!

— Ишь ты, добровольно он, — зыркнул из-под фуражки участковый. — Твой образ жизни, гражданин Шутов, предполагает регулярное получение по морде. Притон держим? Держим. Пьем как лошадь. Тебя, если по закону, давно закрывать надо лет на пять общего режима. Соседи добрые у тебя, заявлений не пишут, только устно иногда пожалуются. И я что-то добрый стал. Такая беда, как ты, у меня на участке, а я еще с тобой по-хорошему, как с человеком, образно говоря.

— Андрей Андреич, да я же понимаю! Да я ж не подведу! — зачастил подобострастный Шутов, так, что Максиму Т. Ермакову захотелось сплюнуть. — Вообще завтра из дома носа не высуну!

“Вот он, наш народ, — злобно подумал Максим Т. Ермаков. — Вот и клади за них жизнь!” В этот момент алкоголик Шутов показался ему символом всей той беспросветной народной массы, во имя которой государственные головастики понуждали его застрелиться. Ветер закручивал штанины Шутова вокруг его тощих полусогнутых ног, норовил сбить шапчонку, обшаривал его, осклабленного, укрывающего водку. Одна из девиц, появившись из темноты, робко взяла своего патрона под локоть — еще более неустойчивая, чем Шутов, на высоченных платформах, отчего казалось, будто к ее ломким ножкам-спичкам привязаны чугунные утюги. Совершенно не меняя выражения лица, участковый извернулся и хлопнул девицу по заднице, плоской, как пакет формата А4. Путана, профессионально вильнув тщедушным тельцем, захихикала и заиграла подведенными глазками, отчего участковый налился кровью и крякнул.

“Вот она, гармония людских отношений, — думал Максим Т. Ермаков, ныряя в подъезд. — Эти трое на самом деле коллеги, можно даже сказать, семья. Вместе творят, так сказать, вещество жизни, ткут по миллиметру большое полотно. А я, значит, неудобный узел, который надо состричь. Или так чувствует себя любой человек, недостаточно простой? Везде в мире одиночество — личная проблема, а у нас — антиобщественная позиция. Или наша народная масса как-то по-особому устроена? Даже трудно вообразить, сколькими ниточками все они между собою связаны: соседи, родня, кумовья, кореша, одноклассники-ру… Просто мох какой-то, а не народ. Нет уж, спасибо. Я на вас, сограждане, положил с прибором. Лишь бы Маринка сейчас не начала концерта. Лишь бы не разоралась, господи, господи, тошно мне от всего”.

 

Но никакой Маринки в квартире не было. В темноте вкрадчиво журчал унитаз, чью холодную кнопку Маринка всегда забывала понажимать, чтобы вода перестала течь. Максим Т. Ермаков включил в прихожей свет и увидел все то, что три часа назад наблюдал на мониторе: вешалку, пальто с овощными пятнами, похожую на овощ собственную шапку.

Интересно, где ее носит. Отсутствие Маринки возбуждало в Максиме Т. Ермакове почти ту же смесь удовольствия и раздражения, что и ее присутствие. Широкими шагами, выдававшими боязнь постороннего взгляда в спину, он прошел на кухню, выглотал из ухающего, щелкающего баллона литр минералки. Разместил покупки для романтического ужина в немытом холодильнике. Есть не хотелось совершенно, но Максим Т. Ермаков все-таки соорудил себе из батона, салата и ветчины лохматый сэндвич, наболтал в глухую чашку растворимого кофе и со всем этим, кое-как повесив в шкаф отяжелевший за день костюм, плюхнулся за компьютер.

Письмо от Маленькой Люси выскочило немедленно, будто озябшая, ждавшая под дверью собачонка. Но Максим Т. Ермаков не стал нажимать на ссылку, решив, что на сегодня видел достаточно. На самом деле ему было страшновато обнаружить себя же, сидящего за компьютером — оказаться словно в бесконечной анфиладе, какая возникает в двух стоящих друг напротив друга зеркалах, и бесконечно уменьшаться в симметричных перспективах, чья глубина так же нестерпима для ума, как бесконечность Вселенной. Вместо популярной народной игры “Легкая голова” Максим Т. Ермаков зашел на Яндекс и набрал свои имя и фамилию в строке поиска.

В новостях собственно про Максима Т. Ермакова не было ничего, там доминировал некий Максим Ермак, генеральный директор благотворительного фонда “Счастливое детство”, сам похожий на пожилого розового карапуза и дающий на один подаренный детскому дому компьютер два интервью. Все, о чем говорила Маленькая Люся, располагалось в блогах. Здесь популярность Максима Т. Ермакова зашкаливала за все мыслимые пределы. Ветвились дискуссии, везде, куда ни сунься, было топко от ссылок: казалось, только ступи — и засосет, степ бай степ, в такую интернет-глубину, у которой ни смысла, ни дна. Понять, как это все структурировано и что это все означает, не представлялось возможным — по крайней мере на первых порах.

“Никогда бы не поверил, что у нас в России могут поднимать такие проекты!!! — захлебывался от восторга некий demon_ada, презентующий себя юзерпиком с изображением бронированного монстра, несколько похожего на бытовую скороварку. — Куда там Electronic Arts или SEGA, или Ubisoft!!! Революционная графика, движок поражает воображение! У Максима Т. Ермакова можно разглядеть даже пуговицы и щетину на морде. Зацените новинки в игровой механике. В общем, категорически всем рекомендую! Геймеры, я горжусь своей страной!”

“Можем, когда захотим”, — комментировала milena, представленная портретиком блондинистой красоточки, ясное дело, не соответствующим действительности.

“Максим Т. Ермаков классный плохиш! Обаятельный и привлекательный. И страсть какой вредный для человечества. Эй, хорошие парни (и девчонки)! Все на борьбу с Максимом Т. Ермаковым!” — вторил красноглазому demon’у синеглазый paladin.

“Феерическая игра! — вел далее тему темпераментный alex_bars. — Подо мной два компьютерных стула пали, как скаковые лошади. Сплю два часа в сутки. Вот это жизнь! Разработчикам респект!”

“На английский игру будут переводить?” — простодушно интересовалась milena, вновь появившаяся со своими сахарными локонами и глазированными губками.

“Будут!!! Куда, на хрен, денутся! — бурлил патриотизмом demon_ada. — Даешь российский блокбастер!”

И далее в том же роде. Максим Т. Ермаков отлично знал эти левые технологии разогрева блогосферы, сам неоднократно проплачивал. Два-три юзера создают контент, два-три комментируют, стоит удовольствие недорого — в месяц пятнадцать тысяч деревянных. Правда, смотря какие юзеры. По условиям, это должны быть реальные люди с активными дневниками — но Максим Т. Ермаков всегда подозревал, что в разогреве участвуют наструганные про запас виртуальные заготовки.

А дальше шло интересное.

Humanist (юзерпик с мультяшным котом в яркую пчелиную полоску): “Вчера видел живого Максима Ермакова. Реально, френды! Мне сперва сказали, я не поверил. Потом поехал в Усов переулок. Дом правда стоит. Я офигел. Потом из подъезда вываливает этот чел, зырк-зырк по сторонам — и в тачку. Ему вслед какие-то старцы палками — хресь! Не попали. Я бы попал!”

Verunchik (опять красотка, только не блондинка, а брюнетка с гладким крылом волос): “Так поезжай и попади”.

Experiment (на юзерпике что-то абстрактное, многоногое, вроде раздавленного на стекле комара): “Ты сколько уровней прошел?”

Humanist: “Два. То есть полтора”.

Experiment: “Ага, попал бы он. Чем кидать дешевые понты, попробуй попасть в него из арбалета во время теракта на Казанском, при индикаторе здоровья почти на нуле”.

Анонимно: “Господа, это не реальный чел, это актер”.

Verunchik: “Точно! Я его вспомнила!!! Он играл в сериале “Будь со мной” того олигарха, которого Катя случайно убила ножом. Как же его фамилия? Вертится на языке”.

Experiment: “Не в “Будь со мной”, а в “Крейсере”, и не олигарха, а старпома”.

Verunchik: “И в том и в другом”.

Sela_mucha (юзерпик в виде ползущей мухи с оборванными крыльями): “Это рекламная акцыя игры. Ничо так креативно. Наняли артиста похожего отбашляли чтобы бегал такой красавчег. Скоро будут майки и кружки продавать с его патретом. Я куплю!”

Анонимно: “По-моему, это не коммерческая история. Игра-то бесплатная! Впаривают нам что-то, моют извилины. А вот что, не пойму”.

Verunchik: “Я тихо угораю. Откуда такие анонимы “умные” берутся? Прошли курс полной разгрузки мозга? Конечно, на игре кто-то зарабатывает деньги, а какие, не наше дело”.

Humanist: “Что-то не вяжется. Актера наняли, допустим. А дом тоже наняли? Или специально построили, чтобы был сразу старый, пост-советско-маразматический? Может, наоборот все. Дом рисовали с натуры, персонажа рисовали с актера”.

Sela_mucha: “Безразнецы”.

Experiment: “У этого актера, тоже не помню фамилию, такая своя фактура. Он поэтому играет одних мерзотных персонажей. Может, кто-то богатенький решил сделать подарок народу? Вдруг актер в конце по-настоящему застрелится из пистолета? Будут народные гулянья, как бы торжество справедливости. У миллионов людей камень с души упадет”.

Verunchik: “Ага, вроде как все получат компенсацию”.

Experiment: “Наш народ можно обирать, и топтать, и глотки затыкать. Но народу надо, чтобы кто-то время от времени жертвовал для него жизнью. Тогда будет баланс и самоуважение у всех. И дальше можно будет обирать и топтать”.

Анонимно: “Какие мы все уроды”.

Максим Т. Ермаков, читая всю эту муть, уже не чувствовал под собой ни задницы, ни кресла. Стояла глубокая ночь. В тишине по отдельности слышались звуки всех имевшихся в квартире часов: шарканье старых Просто-Наташиных настенных ходиков, крепкие щелчки железного будильника, нежная цикада механических Longines, снятых и брошенных куда-то в постель. Было что-то неестественное в отсутствии Маринки об эту пору. Никакой корпоратив не гуляет до такого глубокого часа. Может, Маринка опять нашла себе приключение — сладкого папика с толстым кошельком? Ну и дал бы ей бог. А то ишь — замуж за тебя пойду!

Стоило бы, собственно, завалиться спать. Глаза Максима Т. Ермакова горели, словно засыпанные перцем, в голове крутился как бы слив мутной воды, забирающий в свою воронку все белое: шторы, постель. Но в Яндексе висели мегакилометры записей, содержавших мнения сотен совершенно незнакомых людей о Максиме Ермакове. Они привлекали неудержимо.

“С начала года не вылезаю из депрессняков, — сообщал некий Kiber22, почему-то визуализирующий себя башкой обритого жирного негра, похожей на коровью лепешку. — С тех пор как получил в табло в ночь на второе января, все в себя не приду. Мне разные мутные люди говорят, что сам во всем виноват, что со мной происходит. И даже друзья. Ну допустим, в том конкретном случае так и есть. Но чтобы виноват во всем??!!! Это кем надо быть? Я тут почитал разные посты про причинно-следственные связи и Максима Ермакова. Пишут, что из-за него у всех все плохо. Френды, дайте совет, плз: может, найти Ермакова, перетереть с ним жостко? Что он за чувак такой?”

“Я тоже читал про Ермакова, — комментировал Ded_pichto, заявивший о себе изображением, натурально, деда, разинувшего беззубый рот, затянутый седой паутинкой. — Тут, вроде, какие-то научные доказательства его особой роли в истории. Я долго думал над этим. По-моему, человек чувствует научные законы на уровне своей физиологии и быта. Если уронить камень из руки, то я знаю, что он упадет вниз. Без всякой формулы физики. Если я чувствую, что кто-то виноват в том, как я живу, значит, так и есть. И многие чувствуют так. Вообще большинство. Что из этого следует? Про Ермакова не лажа, а правда”.

Kiber22: “А мне что делать? Может, Ермакова монтировкой по черепу отоварить?”

Ded_pichto: “Может, и отоварить. Тут всего бизнеса на полчаса”.

Галерея кривых зеркал уходила в бескрайнюю Сеть. Через неизвестное время Максим Т. Ермаков почувствовал, что каждая буковка текста слезится. Серым пятном проступило за шторкой светающее окно, под потолком зыбились холодные табачные слои, снизу, из глубины двора, доносилось жесткое ширканье: дворник-таджик, похожий в своей муниципальной сине-оранжевой куртке на тропического жука, почему-то выжившего при минусовой температуре, тесал лопатой обледенелый асфальт. Максим Т. Ермаков вдруг осознал: кто-то должен быть виноват в том, что происходит в его жизни. Чувство, тонким липким язычком лизнувшее душу, было завистью — завистью ко всем согражданам, нашедшим виноватого в лице Максима Ермакова. Какое им вышло облегчение! И то сказать: людям в этой стране вот уже почти двадцать лет не дают толком определиться с виновными в постигших переменах, все играют с ними в хитрые игры. Где же они, блядь, враги народа?! Не происходит такого с народом без реальных злокозненных врагов! Дайте их нам!!!

Тут Максим Т. Ермаков словно бы погрузился в какую-то зыбкость, жидкость, тусклую муть. Каменюга сердца тянула его на дно. Это было какое-то новое, никогда прежде не испытанное состояние. Всякий видимый предмет сделался отвратителен: кружка — тем, что из нее надо пить, кровать — тем, что в ней лежат, тапки — тем, что их следует надеть и в них шаркать. Отчаяние, вот что это такое, догадался Максим Т. Ермаков. Он стоял перед компьютером босой, в развязавшемся халате, и тяжело дышал отвисшей, с гребешком белесого меха посередине, потной грудью. Стоп, стоп, скомандовал он себе. Это все запланировано. Социальные прогнозисты на это и рассчитывают. Они это специально устроили. Надо выбираться. За что бы зацепиться. За что бы схватиться, за какую соломинку.

Деньги — вот что спасет и согреет! Десять миллионов долларов. Мысль о них встречает по утрам, едва проснешься — еще недооформленная, как свет из-за поворота туннеля, поначалу серый и призрачный, но по мере приближения раскрывающийся, будто глаз, набирающий силы и жизни. Деньги — живительная субстанция, подлинная среда обитания Индивида Обыкновенного: как для рыбы вода, как перегной или морские тяжелые придонные слои для некоторых видов микроорганизмов. Будем думать о деньгах. Будем мысленно открывать плоский тяжеленький кейс, этак одновременным щелчком двух пружинистых замков; благоговейно полюбуемся ладной кладкой банковских пачек. Втянем запах: новенькие доллары, когда их много, пахнут полынью. Вынем один кирпичик, не совсем посередине, но и не с краю; он плоский и плотный, деньги не успели распухнуть от человеческих пальцев, они отдаются тебе первому, и приятный вес упаковки подобен таинственному, содержательному весу еще не прочитанного, ни разу не раскрытого томика стихов…

С этими мыслями, плывущими по комнате, Максим Т. Ермаков сладко уснул.

 

Разбудил его грубый, крупного помола, телефонный звонок. Сигналил Просто-Наташин домашний телефон, которым Максим Т. Ермаков практически не пользовался ввиду безлимитности мобильника. Допотопный аппарат помещался на ревматической тумбочке, в дальнем от кровати углу, и, несмотря на попытки Максима Т. Ермакова зарыться в постельное тепло, продолжал греметь. “Чего ей надо в праздник, поздравлений?” — подумал Максим Т. Ермаков про настырную Просто Наташу, из экономии никогда на мобильный не звонившую. Шатаясь спросонья и сильно шлепая босыми ногами по полу, он добрел до тумбочки, схватил и уронил скользкую трубку, выловил ее, качавшуюся на чумазом шнуре среди легких груд потревоженной пыли, и хрипло заорал:

— С праздником, с Восьмым марта!

— Тебя тоже, — ответил незнакомый голос, небольшой и плаксивый, но все-таки мужской.

Чертыхаясь, Максим Т. Ермаков нахлобучил трубку обратно на аппарат. Вкруговую потер ладонью лицо, зашуршавшее щетиной, увидел в зеркале свои глаза, красные, ошпаренные сном и как бы о чем-то вопрошавшие. Тут же телефон, надувшись, снова испустил крупнокалиберную трель.

— Чего надо? — вяло спросил Максим Т. Ермаков, прижимая трубку плечом и закуривая вчерашний чинарик, имевший вкус навоза.

— Ты трубку не вешай, интересное скажу, — прогнусавил давешний голос. — Твоя невеста, Марина Анатольевна Егорова, находится у нас. В милицию не звони. Приготовь три миллиона долларов юзаными купюрами…

— Стоп, стоп! — перебил неизвестного Максим Т. Ермаков, окончательно просыпаясь посреди холодной прокуренной комнаты. — Ты что, пацан, о.уел? Насмотрелся кина? Откуда у меня три миллиона? Надо десять баксов на дозу, так и скажи!

— А может, тебе пальчик отрезанный прислать? — обиженно отозвался неизвестный абонент. — Имей в виду, мы люди отмороженные. Не найдешь денег — будем возвращать тебе Марину Анатольевну по частям. Сперва пальчики, все двадцать. Потом носик, ступню, еще чего-нибудь такое, чтобы жива оставалась. Ну а потом уже и сам обрубок в отдельном чемодане. Желаешь получать такие посылки?

Максим Т. Ермаков потряс головой, отчего предметы в комнате посыпались и сложились наново, как в калейдоскопе. Так, сколько на валютном счету? Если забрать сейчас, плюнув на проценты? Дура Маринка, дура, дура, дура! Небось, позвали дурынду в ресторан, а привезли в подвал, с пыльной наледью на бетонном полу и пустыми ржавыми батареями, издающими заунывные звуки. Лучше пока не думать. Такие воображаемые картинки могут попалить все деньги и нервы. И главное, дурища потом ни цента не вернет!

— А может, сто тысяч зеленью вам хватит? — хрипло спросил Максим Т. Ермаков плаксивого похитителя. — Все, что есть. У самой Маринки спросите, я же не олигарх.

— Ты не олигарх, ты тупой! — возмутился похититель. — Сказано тебе: три миллиона. Твоя проблема, где возьмешь. Нас не колышет, понял, нет?

Где-то на заднем плане гнусавого голоса все время выбегал сердитый женский говорок, заставлявший похитителя запинаться, мямлить и отмахиваться; еще там пиликала и прыгала какая-то маленькая музычка — и она же, вероятно, передаваемая по телевизору, слышалась сквозь стенку от соседей, отчего создавалось ощущение какого-то сквозного общего пространства, в котором похитителя можно потрогать рукой.

— Ну, хорошо, дай мне с ней поговорить, — примирительно сказал Максим Т. Ермаков, тоже вспомнивший содержание соответствующих фильмов.

— С кем это? — недоверчиво набычился плаксивый. — Да не с тобой! — обратился он изнанкой голоса к сердитой женщине, наседавшей на него с горячим шепотом, напоминавшим лопотание выкипающего чайника.

— С Мариной Анатольевной Егоровой, — усмехнулся Максим Т. Ермаков.

— С ней? А-а… Ну ладно, — вяло согласился похититель.

И положил, кретин, стукнувшую трубку на столик или что там у них имелось в качестве мебели. Сразу сделался слышнее телевизор, теперь передававший (в соседней квартире тоже) витиеватую, ноющую, как зуб, восточную мелодию. Максим Т. Ермаков жадно вслушался. Нет, не подвал. Судя по плотному, как бы закупоренному шуму, служившему фоном всей звуковой картине, это помещение на весьма высоком этаже, непосредственно над большим проспектом, где в настоящее время имеется автомобильная пробка. В помещении открывались и закрывались двери, перекликались сонные голоса, грубо брякали собираемые со стола тарелки, ложка или вилка проехала по тарелке вкруговую и зазвенела на полу. Их там человек шесть, не меньше. “Ну, где она?” — послышался далекий, уменьшенный вдвое, голос плаксивого. “В маленькой комнате, спит еще”, — прозвучал сердитый ответ. “Нету там!” — крикнул плаксивый страдальчески. На это неразборчиво заговорили сразу две удалявшиеся друг от друга женщины, послышалось слово “ужратые” и еще “где я тебе возьму”. “Да здесь я!” — крикнула откуда-то живая и целая Маринка, и сердце Максима Т. Ермакова нехорошо захолодело. Снова распахнулась дверь, послышался характерный звук водяного бурения, с каким сильная горячая струя наполняет ванну. Шепот, восклицание, округлый босой топоток. Наконец, Маринкин голос в трубке:

— Максик! Они меня завезли, надели на голову мешок. Спаси меня, Максик! Они меня убьют! Пожалуйста! — каждая интонация фальшива, все вместе напоминает плохое исполнение народной припевки.

— Все, хватит! — это плаксивый выхватил трубку. — Готовь деньги, тебе позвонят!

Некоторое время Максим Т. Ермаков тупо смотрел на пожелтелый от старости, напоминающий череп с бренчащими остатками разума телефонный аппарат, словно видел такую штуку впервые в жизни. Потом пошел на кухню, вытащил из холодильника, с треском ломаемой пластиковой крышки, праздничный торт, украшенный полупрозрачным желеобразным фруктом. Сожрал, сковырнув его пальцами, скользкий фрукт, потом отрезал, ломая кондитерский декор, толстый млечный клин, сожрал его тоже. Облизал испачканный кухонный нож, чувствуя сквозь сладость кислый вкус черного железа, щекотку лезвия на языке. Значит, так: все, что слышалось по телефону, походило не на пьянку дежурящих братков, а на похмельное пробуждение хорошо погулявшей накануне дружеской компании. Человек, которого похитили, не кричит “Да здесь я!” из ванной. И вообще концы с концами вяжутся плохо. Ну, допустим, Максим Т. Ермаков, впечатленный угрозами плаксивого, использует единственный путь добычи суммы: быстренько напишет на Маринку завещание, а потом, как идиот, пальнет себе в башку. Все равно Маринка вступит в права наследства не раньше, чем через полгода. Будут ли ее держать все это время взаперти? Допустим, будут, сумма выкупа стоит того. Но, вероятно, ей самой предстоит потом являться в нотариат, проходить через юридические процедуры. Или это можно через доверенность? И все-таки: слишком неуклюжее построение, слишком много “но”. Как-то все тупо. Но разве мало случаев, когда тупость в соединении с жадностью приводили к страшненьким последствиям, причем инициатор только лупал глазами на свои результаты, до которых просто не добрел в коротеньких мыслях?

Блин! Тут самолеты падают, здания рушатся, жертвы исчисляются сотнями. Борьба за права Индивида Обыкновенного требует отражать весь этот напор, все равно как держать на весу тяжелый щит, в который бьет весь мир. До сих пор получалось, вроде, хотя Максим Т. Ермаков далеко не титан. И вот, пожалуйста: пропущенный удар, от близкого, можно сказать, человека. Не набрать ли Кравцова Сергея Евгеньевича? Давненько не созванивались. В конце концов, разбираться с похищениями — его работа. Или все-таки это работа ментов? Интересно, что сейчас происходит в онлайн-игре “Легкая голова”? Наверняка осатанелые команды геймеров спасают похищенную брюнетку, а виртуальные посетители квартиры Максима Ермакова наблюдают разрушенный торт и валяющийся в прихожей, в позе бездомной собаки нагруженный пистолетом портфель.

Пойти, что ли, посмотреть, как там оружие?

Но в этот момент Просто-Наташин телефон, давясь своим зерном, опять зазвонил.

— Ты думаешь, козел, я с тобой шутки шучу?! — истерически орал в трубку давешний похититель. — Решил включить дурака? Не выйдет! Тебе человеческая жизнь ничто? Жизнь твоей невесты ничто? Своя шкура дороже? Какой ты после этого мужик!

— Тихо, тихо, — проговорил, ухмыляясь, Максим Т. Ермаков, которому все стало более или менее понятно. — Что у тебя за нетерпячка? Бабы накрутили? Включая мою так называемую невесту?

— Почему так называемую? — растерялся плаксивый, сразу сбавив тон. — Тиночка, он тут говорит… — обратился он куда-то в свое многокомнатное гулкое пространство, к неизвестным суфлерам. Сразу стало неразборчиво, потом раздался взрыв женского возмущения, похожий на падение ничком шкафа с посудой. В общем дребезге и звоне Максим Т. Ермаков явственно различил Маринкин треснутый хрусталь.

— Вот что, господин подкаблучник, — деловито обратился он к похитителю, — если дамы написали сценарий данного спектакля и не нашли на роль бандита никого покруче тебя, то им и правда можно посочувствовать. Особенно в день Восьмого марта. Тоскливо им, наверное, с тобой. Можешь, конечно, попытаться отрезать Марине Анатольевне пальчик с маникюром, только береги глаза: выцарапает. А мне больше не звони.

С этими словами Максим Т. Ермаков хлопнул трубку с куделью курчавого шнура на рычаги. По душе ходила электрическая зыбь. А если все-таки?.. Нет, вроде бы расклад понятен: Маринке не терпится получить свои — как она считает — деньги. Маринка пытается действовать, придумывает план, который и планом-то назвать нельзя: такое срабатывает только в дурацком сериале, но никак не в жизни. Злые люди бедной киске не дают украсть сосиски. Так и живет, но сколько можно, в конце-то концов? Вот и дернулась, почему-то полагая, что к ее затее грешно применять логику. А Максим Т. Ермаков применил, подлец. Так, а если все-таки ошибка? Тогда последует обещанная посылка и новый звонок. По-другому им невыгодно. Значит, что? Значит, ждать. И думать, думать, думать, как выдрать из социальных прогнозистов свои миллионы — которые вдруг показались Максиму Т. Ермакову какими-то вульгарными, и не деньгами вовсе, а бутафорией дешевого триллера, в который он почему-то втянулся.

Да, праздничек сегодня! Максим Т. Ермаков, подбоченясь, оглядел свое тусклое жилище. Повсюду лежала пыль, собиравшаяся на палец в виде жесткой серой ватки; Просто-Наташина квартира вырабатывала эту толстую пыль по какой-то особой технологии, добавляя в пух цемент. На полу валялись засохшие до крепости драконьей шкуры мандариновые корки, грязные носки. Захватанное зеркало платяного шкафа все было в радужных синяках. Максим Т. Ермаков, двигаясь замедленно, переоделся в старые джинсы, напустил в пластмассовое красное ведро зарозовевшей горячей воды и принялся за уборку.

В конце концов, это было лучшее занятие в такой неопределенный и мутный день. Электрическая рябь все пробирала душу. Было жарко от ведра, от распаренных тряпок, от усилий, с какими приходилось добираться до запущенных темных углов. На грязных чашках, с черным дегтем и серыми радужными пленками внутри, тут и там виднелись рябенькие следы Маринкиной помады: именно они отмывались хуже всего. Легчайший сизый налет, оставшийся на столе после разрушения Маринкиной коробочки с тенями для век, вдруг дал, при прохождении тряпки, жирную сиреневую полосу. Должно быть, сквозняк, который Максим Т. Ермаков устраивал для освежения сна, разнес мельчайшую субстанцию по всей квартире: невидимая, она проявлялась теперь, будто тайные чернила, и буквально повсюду — на полу, на мебели, на холодном пластиковом подоконнике — получились от тряпки темные иероглифы, с которыми едва справлялись щедро проливаемые моющие средства.

Ё-мое, в жизни не отмыть!

И тут Просто-Наташин телефон разразился в третий раз. Максим Т. Ермаков крупно вздрогнул. Мокрой рукой он схватил вильнувшую трубку и, прикуривая тоже мокрую, точно набитую фаршем, сигарету, буркнул:

— Ну, что еще?

— Сыночка, это мама, — послышался нестерпимо родной, нестерпимо интеллигентный голос, похожий на слабый раствор сахара в воде.

Максим Т. Ермаков перевел дух. Сколько времени? Еще только половина четвертого. Опять недотерпела. Всегда она звонит первая и Восьмого марта, и в свой день рожденья.

— Мама, с праздником тебя! — воскликнул Максим Т. Ермаков, фальшиво улыбаясь красному ведру, в котором отяжелевшая вода напоминала борщ. — Желаю тебе здоровья, радости, долголетия!

— Сыночка, я просто беспокоилась, что ты так долго не звонишь. Думала, не случилось ли чего у тебя, — голос матери был нестерпимо кроток, вообще нестерпим во всех отношениях, с привкусом той сладковато-противной микстуры цвета бабушкиной катаракты, которую полагалось пить по столовой ложке три раза в день во время зимних простуд. Чего только не вспомнишь из детства. Максим Т. Ермаков с необыкновенной живостью представил родительский “телефонный” столик, хрупкий и сухой, отзывавшийся дрожью на человеческие шаги, отчего почтенный, старше Просто-Наташиного, телефонный аппарат побрякивал внутренностями, точно полная монет тяжелая копилка.

— Так что стряслось, сынка? Ты не заболел? — настаивала мать, уже готовая от волнения сорваться на крик.

— Мама, с чего ты взяла?! — возмутился Максим Т. Ермаков. — Просто занят был, уборку делал. Как раз собирался тебе звонить. Зачем ты всегда опережаешь? Что ты себе такое фантазируешь?

— Ну, ну, ладно, ладно! Хватит с матерью так разговаривать!

Мать всегда легко переходила от кроткого тона к бессмысленному покрикиванию, каким выгоняла с дачного участка соседскую пегую козу — и этот же тон применяла к людям, когда бывала застигнута на слабости, недопустимой для известного в городе музыкального педагога. Признаками этого состояния служили переборы желтых пальцев, рывшихся в рюшках у самого горла, и как бы внезапная сильная близорукость, дрожащий за стеклами золоченых очков сборчатый прищур.

— Мама, извини, — сразу отступил Максим Т. Ермаков, зная, что возражения приведут только к затяжной тяжелой ссоре, с маневрами оскорбленного молчания и звонками за полночь, никогда ничего не решавшими. — Ну, расскажи, как там у вас? Как сама, как отец?

Мать, сперва как бы неохотно, с печальными вздохами, принялась рассказывать. Отцу врач прописал немецкую мазь для суставов, очень дорогую. Отец сильно сердится, кричит, что врачи за такие рецепты получают проценты. Собирается на той неделе, если полегчает от мази, дойти до общества защиты прав потребителей, а если не полегчает, то будет дома сидеть. К матери сегодня уже приходили ученики. Помнишь Лидочку Малинину? Она уже музыкальный работник в детском саду. А Таню Носкову? Работает секретаршей у директора Красногорьевского рынка. У Танечки были как раз очень хорошие способности, а вот что с ней стало. И еще другие приходили, все взрослые, красивые, в кожаных плащах. Поздравляли, подарили новую кофемолку, натащили цветов. Отец в прошлом месяце разбил нечаянно большую вазу, ту, с васильками. Теперь некуда ставить букеты, так и лежат на пианино. Трамваи в городе стали ходить очень плохо, зато автобусы ходят хорошо. На месте хозяйственного магазина перед Новым годом открыли китайский ресторан…

Речь матери лилась из дырочек трубки, будто душевая вода, то горячая, то холодная. Казалось, если приноровиться с трубкой и шнуром, можно вымыть этой шуршащей водой всю комнату. Максиму Т. Ермакову, из-за длины шнура не могущему дотянуться до сигарет, очень хотелось все это прервать, крикнуть: “Да, случилось! Хочешь знать, что именно?”. Однако же он прекрасно понимал, что вечные мамины страхи, в которых Максим Т. Ермаков температурит, ломает ногу, попадает в милицию, парадоксальным образом не имеют отношения к реальности. В этом воображаемом мире Максиму Т. Ермакову все еще не исполнилось восемнадцати лет, и потому он условен, будто тамагочи. Вероятно, существовали способы как-то разрушить стену миражей, чтобы черный ветер реальности ударил в напудренное старое лицо, чтобы сощуренные глаза цвета мутной морской воды наконец раскрылись по-настоящему. Ну, и что будет в результате? Никакой помощи сыну, никакого понимания, моральной поддержки, ничего. Скорее хаотический протест, поиск вины его, сына, как везде и всегда, — и немедленное попадание в больницу с приступом всех нажитых болезней сразу. Выйдет только себе дороже. Вот и приходится лгать, говорить самые естественные вещи типа “Поздравляю, мама” с интонацией вранья.

— Теперь ты расскажи о себе подробно, — строго сказала мать, закончив повествование про родной городок, казавшийся Максиму Т. Ермакову из Москвы какой-то картонной макеткой.

— Ой, мама, да и рассказывать-то нечего, — опять покривил душой Максим Т. Ермаков, стараясь говорить как можно бодрей. — Работаю там же. Недавно машину ремонтировал. Вот, мою полы… Вот и все, собственно…

— Не хочешь быть со мной откровенным, — обиделась мать (“Да, не хочу”, — мысленно подтвердил Максим Т. Ермаков). — Врешь мне, конечно (“Еще как”). А помнишь, как часами рассказывал мне про школу, про ребят? Прибежишь, бросишь портфель в коридоре, и сразу: мама, мама! (“Теперь ты врешь”.) Ну, бог с тобой. Родители мало значат для взрослых детей. В отпуск хоть на этот раз приедешь или опять на Кипр?

— Я очень постараюсь, мама! (“Какой теперь, на хрен, отпуск, да если и выйдет — куда угодно, только не домой!”)

— Ну, хорошо. Сходили бы на рыбалку с отцом. На даче крышу надо чинить. Приезжай.

И, наконец, повесила трубку. Максим Т. Ермаков, измочаленный, мокрый как мышь, бросился к сигаретам. Мать — это болезнь. Чем дальше, чем больше. Почему так тягостны ее звонки, ее смирение, ее обиды? Почему после пятиминутного телефонного воздействия мать продолжает присутствовать еще несколько часов, и намного явственнее, чем во время самого разговора? И тащит, и тащит с собой всю обстановку детства, отрочества, юности, теми бесконечно унижая Максима Т. Ермакова, сделавшего столько усилий, чтобы из этого вырваться!

 

Вдруг вспомнился, будто и не исчезал, трехэтажный длинный дом серого кирпича, сложенный, казалось, из брикетов грязного снега, почему-то не таявшего в летнюю жару. Чем выше к небу, тем больше дом относился к городу: на плоской крыше железными будыльями сквозили антенны, имелись на паре балконов даже белые, точно эмалированные изнутри, спутниковые тарелки. Чем ниже, тем явственнее дом погружался в деревенскую жизнь. Палисадник был обнесен реденьким забором, напоминавшим расческу без многих зубьев, забитую, вместо волос, травой, крапивой и даже побегами малины, на которых летом вызревали кислые ягодки на три зерна. Внутри палисадника разгуливали, в неопрятных панталонах и с хвостами топориком, ленивые курицы. Жительницы дома разбивали, для культуры быта, цветочные клумбы, представлявшие собой подержанные автомобильные покрышки, в которых теснились лохматые астры. Из всего, что имелось около дома, Максим Т. Ермаков любил только старое абрикосовое дерево: ветви его заржавели, искривленный ствол подпирался железным костылем — но каждую весну распечатывались тугие белые горошины, которые затем превращались в сизое цветущее облако, видное от самой автобусной остановки.

Ермаковы жили на втором этаже. Специфический сладковатый запах подъезда, специфический лязг, с каким наружная железная дверь отрезала человека от улицы. Квартира на четыре комнаты, которую мать называла “четырехклеточной”. По нынешним временам высоких цен на недвижимость стоит не больше пятнадцати тысяч долларов. В коридоре всегда валялось множество тапок, плоских и заношенных, похожих больше на мухобойки — и ни у кого из семьи не было собственной пары. Всем служила одна и та же грубая фаянсовая посуда, ничего своего, только бабушке относили чай в особенной чашке, тонкой и на вид костяной, разрисованной поблекшими незабудками. По семейной легенде, только бабушка умела по-настоящему играть на фортепьяно; в это невозможно было поверить, глядя на ее шишковатые желтые пальцы, связанные узелком на животе.

Бабушка была совершенно крошечная, будто седая обезьянка; глаза ее, отягченные сморщенной кожей, были цвета куриного бульона: правый ясный, а левый — замутненный как бы овалом тонкого жира, с какими бульон достают из холодильника. Бабушка занимала самый уголок монументальной металлической кровати, чьи решетчатые спинки напоминали о кладбищенской ограде; эту кровать она делила с дедом Валерой, пока тот не умер. Кровать отгораживалась от входной двери узким, как башня, увенчанным резными темными зубцами книжным шкапом. В этот маленький шкап было каким-то образом втиснуто как минимум втрое больше книг, чем он мог вместить. Казалось, что шкапчик, весивший столько, что его никто никогда не двигал с места, может в один прекрасный момент взорваться от внутреннего давления, будто деревянная бомба. Было почти нереально расшатать и вытащить какой-нибудь из крепких позолоченных томов, да и не имело смысла: казалось, все слова там, внутри, раздавлены. Однажды Максиму Т. Ермакову все-таки удалось добыть, валя ее на спину, одну толстенную книгу, стоявшую не совсем ровно, и выяснилось, что так и есть: некоторые буквы в словах были нормальные, а другие как бы выжатые и перевернутые. Эта книга, с похожим на окованную бочку корешком и с ветхими лоскутьями папиросной бумаги, скрывавшими многофигурные иллюстрации, не могла быть засунута обратно в сомкнувшийся, лишь немного набравший воздуха, ряд, и ее пришлось запрятать под диван.

Много после выяснилось, что вся, сросшаяся в монолит, библиотека, стоявшая темной скалой посреди суетливой и пестрой жизни семьи, была на французском. Бабушка, которой принадлежало все это книжное богатство, ни разу на памяти Максима Т. Ермакова к нему не обращалась — как ни разу не садилась за инструмент, к которому испытывала буквально физическую неприязнь. Советское пианино “Элегия”, представлявшее собой скромную полку с потертыми клавишами и потертый же корпус, занимавший в шестнадцатиметровой “зале” чрезвычайно мало места, вызывало у бабушки саркастическую гримаску. “У нее слишком высокие требования”, — раздраженно говорила мать, так определяя абсолютный эгоизм, в который, будто в вату, была укутана маленькая старушка. В повседневном противостоянии, витавшем в четырех темноватых комнатах, Максим Т. Ермаков был на бабушкиной стороне. У матери была правота: она готовила, стирала, убирала, гладила километры пересохшего на ветру постельного белья — а Максим Т. Ермаков ненавидел правоту, тем самым инстинктивно отвергая жизнь, в которой необходимо все это проделывать. Из-за этой, накопившейся за годы, правоты редкие звонки матери в Москву были почти нестерпимы. И готовила мать всегда отвратительно: мутные супчики с нитками мяса, пресные тефтельки.

Вот знала бы мать, чем Максим Т. Ермаков сейчас занят. Он занят тем, что смотрит на Просто-Наташин телефонный аппарат. Он вот уже полчаса или больше протирает, держа его в бархатистой от пыли тряпке, Маринкин флакончик парфюма, скользкий, почти растаявший, будто карамель, до сладкой желтой начинки. Во дворе какие-то придурки по случаю праздника бабахают петардами, огни на тлеющих нитях напоминают раскатившееся клубки рыхлой разноцветной шерсти. Уже половина восьмого, вода в ведре остыла, все разворочено, надо хотя бы сделать чай и дожрать, что ли, йогуртовый торт.

Странно, как много хранится в памяти ненужного мусора. Дома по праздникам всегда покупали торты — тяжелые, квадратные, местного производства, плотно напитанные крашеным маргарином. Украшения на торте располагались по принципу, повторявшему принцип квадратной скатерти на столе. Мать всегда резала торт сама, так, чтобы не повредить ни единой жирной розочки и ни единой завитушки; долго морщилась и примеривалась ножом, прежде чем провести черту. Ей почему-то было очень важно сохранить декор таким, будто торт и не трогали вовсе, чтобы можно было, что ли, все составить обратно. Иные кондитерские лепнины были совершенно несъедобного цвета — например, хвойно-зеленого или того бело-голубого, каким бывает мыло.

Бабушка, которой всегда относили в постель самый богатый кусок, лишь брезгливо трогала его собственной, кривой от старости, десертной ложкой, валила набок и так оставляла лежать на рифленом блюдце с незабудками. Сам Максим Т. Ермаков выяснил разницу между чайной и десертной ложками только в Москве, на чужом корпоративе, при любезном содействии костлявой дамы в состоявшем из каких-то полуистлевших полос дизайнерском платье, похожей оттого на забинтованную мумию. После этого Максим Т. Ермаков сделал все, чтобы не встречаться с мумией вторично, хотя она была нужна ему по делу и сама дала тисненую визитку. Дома все обиходные ложки, вилки и ножи, будучи помыты, сваливались мокрой гремящей кучей в расшатанный кухонный ящик. Мама, мама, где же ты была, когда я рос таким идиотом? Мама была на автобусной остановке у Центрального универмага. Там она стояла, в ряду других торговок, перед шатким тарным ящиком, застеленным газеткой. На газетке белели в ряд, подобно некрашеным матрешкам, разнокалиберные баночки с творогом и сметаной. Где-то мать находила по четыре тысячи, продавала по шесть тысяч за килограмм. То было время, когда отцовский “родной” завод наглухо стоял, буквально перестал дышать, не издавая больше в ночи знакомого уханья, шипения, бормотания; отец, насупленный, с отяжелевшими темными руками, похожими на выдранные из земли, обрубленные корни, тихо сидел на кухне либо пропадал на даче, причем первые партии кроликов у него, по неизвестной причине, все передохли. Тогда получалось только у женщин; женщины, простые или опростившиеся, вроде матери, каким-то образом чувствовали перепады цен буквально в пределах знакомых городских районов, как чувствуют рыбы перепады давления в воде; они безошибочно находили укромные подвальные оптовки и устанавливали в бойких местах свои дощатые прилавки. Только женщины тогда и добывали копейку, делали ее буквально из жесткого солнечного воздуха, из пыльного ветра, подбиравшего и тут же ронявшего сокровища — блескучие бумажки от невиданных прежде Марсов и Сникерсов, от жвачек и сигарет. Никто им за их копейку не говорил “спасибо”. Творог у матери был сухой и невкусный, будто известка; взвешивание и распределение продукта по многочисленным ошпаренным баночкам сообщали квартире вид и запах детской больницы. Все, не продавшееся за двое суток, еще более явственно отдающее пеленками, полагалось съедать до крошки. До сих пор у Максима Т. Ермакова во рту этот кислый марлевый вкус, до сих пор у него в глазах оскорбительная картина: мать, обветренная и прямая, как почетный караул, над своим торговым ящиком, с ниткой волос в сжатых губах, завистливо косится на соседку, у которой задастый обстоятельный мужчина покупает носки. За материнскую кисломолочную торговлю Максима Т. Ермакова дразнили во дворе. Сейчас бы он сказал этим соседским кривозубым шакалятам слово “бизнес”, и они бы моментально заткнулись.

 

Дети, пока не сравняются ростом с родителями, совершенно не замечают жизнь, идущую у них над головами. Это как слой облаков, как погода; хотя виртуальные осадки, выпадавшие с этих небес на белесую макушку Максима Т. Ермакова, всегда производили в его невесомой голове холодную метель, теперь он об этом совершенно забыл. Сохранилось темное воспоминание: мать беззвучно плачет, судорожно двигая подбородком, и снизу это выглядит так, будто ей мешают собственные зубы. Тут можно было бы сказать: материнская слеза прожгла мне затылок. Но слезы на самом деле были не жгучие, а тепловатые, они как-то очень быстро растворялись в коротко стриженных волосах, точно волосы и кожа, и самое существо Максима Т. Ермакова были пустыней, жадно впитывающей дождевые капли. Именно это впитывание запомнилось навсегда, отчего Максим Т. Ермаков до сих пор не любит попадать под дождь с непокрытой головой. Нет никакой логики в сохранности и угасании воспоминаний. Багаж памяти подобен багажу беженца, точно человек за жизнь много раз спасается, эмигрирует, бросает нажитое — прихватывая в спешке только то, что под руку попадется. Хотя, казалось бы, жизнь течет ровно и обыкновенно. Что же это за перемены и сломы, не доходящие до поверхности сознания? Вот, пожалуйста, еще одна ярко освещенная картинка: бабушка тянет верхнюю морщинистую губу, похожую на сухой лавровый лист, к своей наклоненной чашке, в которой чай, видный сквозь стенки, прозрачен, как мед. Зачем это? К чему относится? Вот вроде бы ни к чему, а захочешь стереть — не сотрешь.

Как-то все потом у матери наладилось. Кто-то из родителей все еще верил, что учиться на фортепьяно ребенку на пользу. Приходили главным образом отличницы закрытой музыкалки: разновозрастные, мелкие и дылды, а одна была такая, будто на постройку ее почти двухметрового тела пошли цельные свежие бревна. Получив в прихожей тапки, шаркали, как на лыжах, к раскрытому инструменту. Их мягкие резиновые пальчики ходили по черно-белым клавишам не бегом, а пешком; чем-то эти упражнения напоминали девчоночьи игры в классики. Зайдя в “залу” во время урока, Максим Т. Ермаков видел два склоненных затылка и четыре работающих локтя — и каким-то образом сквозь зеленую стенку видел бабушку, скорченную под одеялом от тупых ударов ученической музыки. Почему-то все музыкальные звуки имели к бабушке прямое и личное отношение, отзывались в ней и будто влияли на самый ее физический состав. Иногда по радио передавали нечто, с точки зрения Максима Т. Ермакова, сладко-сумбурное, а на бабушку это действовало, будто полив на увядающую розу. Но так бывало редко, а в основном вся обиходная музыка содержала яды, моментально попадавшие в дряблые ткани и не убивавшие старушку только потому, что кровь несла их слишком медленно по синеватым жилам, похожим, где они проступали и были видны, на дохлых червяков. Бабушка не могла, как все, слушать и не слышать; только тишина была ей убежищем.

Не желая заниматься мучительством, к тому же жалея тратить время, которое было нужно, чтобы терзать игровую приставку и тереться возле гаражей, Максим Т. Ермаков яростно сопротивлялся, когда мать пыталась и его принудить к музыкальной долбежке. Он предполагал, что его экзерсисы, во время которых перепутанные пальцы то и дело почему-то складывались в кукиши, раздражают старуху безумно.

Это было, конечно, не особенно важно, мало ли что там думают старухи. Но все-таки бабуся у Максима Т. Ермакова была особенная. Она не испытывала к единственному внуку никакого родственного интереса, ни тени сентиментальности, совсем ничего — но именно потому Максим Т. Ермаков бабусю уважал. Бесполезная и противная на вид, с какими-то странными отложениями под глазами и на осевших щеках, она была, тем не менее, реально крутой. Вот ее было совершенно немыслимо поздравлять с Восьмым марта: старуха не принимала поздравлений ни от кого и ни с какими праздниками. Она ко всем была одинаково равнодушна. Правда, Максим Т. Ермаков иногда привлекал ее внимание, вызванное, как он понял позднее, каким-то глубоким сродством между старухиной прозрачностью для музыкально организованных звуков и гравитационным феноменом у него на плечах. Поманив Максима Т. Ермакова плохо гнущимся указательным, бабушка брала его голову двумя холодными лапками, как берут сосуд, который собираются снять с полки. С выражением глубокого недоверия она ощупывала череп Максима Т. Ермакова, отчего мозг в черепе колыхался слоями. С одинаковым любопытством старуха заглядывала Максиму Т. Ермакову в глаза и в уши, как заглядывает кошка в мышиную нору. Должно быть, она видела или ощущала что-то; тогда Максим Т. Ермаков еще не догадывался, что с его головой не все обыкновенно, и думал, что в голову все-таки попала муха или палка, и бабушка смотрит, чтобы это достать.

Вот странно: когда же она умерла? Наверное, лет семь или восемь назад. Сама она, разумеется, не звонила Максиму Т. Ермакову в Москву, а мать почти не упоминала про нее, и в один прекрасный момент не-упоминание сделалось настолько длительным, что старуха просто уже не могла оставаться в живых. Благодаря матери создалось впечатление, будто старуха у себя за шкапом постепенно уменьшалась в размере и значении, пока не исчезла совсем, безо всяких врачей, официальных бумаг и похорон. Казалось, она растворилась в спертом воздухе своей комнатенки, как рыхлый кусочек сахара в стакане воды. Максим Т. Ермаков довольно часто думал о ней — то есть не то чтобы думал, скорее, ощущал ее присутствие в собственном прошлом, гораздо более явственное, нежели родительское. Тем не менее старухину смерть он пропустил совершенно, а вернее, нисколько не заинтересовался этим далеким фактом.

Собственно, и бабушку нисколько не волновало, как он тут в Москве — в отличие от матери, требовавшей в первое время подробнейших телефонных репортажей. Максиму Т. Ермакову доставляло своеобразное удовольствие все для нее перевирать — имена приятелей, фамилии преподавателей, устройство студенческого общежития, названия столичных выставок и премьер. Таким образом, в представлении матери выстраивался совершенно фантастический фрагмент Москвы, который она мысленно контролировала, крепко держа в уме Максима Т. Ермакова, готовящегося к зачету в зеленой комнате на третьем этаже — в то время как он в желтой комнате на пятом держал на коленях подвыпившую сокурсницу. Телефонное вранье давало Максиму Т. Ермакову восхитительное ощущение свободы. Несомненно, большая настоящая Москва даже не почувствовала бы всех этих самовольных переделок, случись они в действительности. Однако для матери, однажды все-таки нагрянувшей с инспекцией, искажение пространства обернулось неприятностью. Не признав в сером штукатурном корпусе описанной Максимом Т. Ермаковым многоколонной и многофронтонной общаги, мать зачем-то снова спустилась в метро и до глубокой ночи каталась там от станции к станции, будто шарик от лунки к лунке, когда игрушку накреняют и трясут.

А ведь запросто может заявиться опять. Прямиком в гущу событий. Интересно, что она скажет, если вдруг узнает всю правду. Наверняка первым рефлекторным движением души будет ужас и возмущение от неподчинения сына властям. Наверняка активируется тот, имеющийся у каждой русской матери душевный уголок, где живет жертвенный героизм и играет марш “Прощание славянки”. Животные материнские инстинкты вытравлены воспитанием — не только тем, что получала сама, но тем, что давала ребенку, опираясь на незыблемость и правоту окружающего мира. “Значит, все идут не в ногу, а ты в ногу”, — говорила, бывало, когда Максим Т. Ермаков, со своей зыбкой головой, отлынивал на физкультуре от футбола, опасного, как поле сражения с летающими пушечными ядрами, или отказывался тащиться с классом в скучнейший и некомфортабельный поход. Мать бессознательно употребляла слова, относящиеся к строю, маршу, армии, дисциплине. От хождения строем, от дурной слитности бьющих в землю сапог, голова Максима Т. Ермакова резонировала и дрожала до самой глотки; он мог нечаянно блевануть от одного вида роты лопоухих солдатиков, марширующих по улице в кино.

Интересно, Маринка звонила матери в эти последние дни? Спокойно могла позвонить и сообщить о радостном событии: мол, выхожу за вашего Максика замуж. Но тогда бы мать устроила по телефону целый допрос. Да и зачем сближаться со свекровью в видах многомиллионного наследства? Схватила кусок и отбежала с ним подальше, как крыса. Лучше всего куда-нибудь в Европу. Или нельзя так думать сейчас о Маринке? Вот брякнет дверным звонком улыбчивый золотозубый бандюган, передаст конверт, а в конверте розовая холодная креветка: отрубленный пальчик.

 

Вот приходится слышать мнение (продолжал сам себя забалтывать Максим Т. Ермаков), есть, значит, такое тупое мнение, будто Москва не настоящая Россия и только за МКАД начинается что-то такое подлинное, реальная жизнь и тэпэ. На самом деле все наоборот. Отход матери от реальности объясняется именно тем, что она всю жизнь прожила в куцем, с короткими улицами, областном южнорусском городке, не дававшем никакого умственного и зрительного представления о жизни за его пределами. Сам городок был неспособен вырабатывать подлинность и тем обеспечивать своим обитателям собственную почву под ногами. За исключением крошечного исторического центра (группа плотненьких штукатурных строений со стариковскими причудами, вроде ржавого флюгера или башенки под черепицей, похожей на сосновую шишку), город был застроен домами распространенных типов: четыре, украшавшие Заводскую площадь, семиэтажные “сталинки”; затем трехэтажные, по малости города, хрущевки; затем неопрятные пятиэтажки семидесятых, где панели сварены грубыми черными швами, что создает, вкупе с решетками на окнах первых этажей, впечатление тюрьмы; наконец, дома современных серий, фасонисто обложенные рыжим кирпичом, среди них даже один действительно большой торговый центр, весь из тонированных в синь стеклянных панелей, как бы добавляющих блеклому небу фальшивой синевы. На что ни посмотри, все — копия, и кажется, что где-то есть гораздо лучшие, гораздо более реальные оригиналы.

Теперь, по прошествии лет, Максим Т. Ермаков полагал, что мать настояла на покупке дачи с одной-единственной целью: придать своей “четырехклеточной” квартире статус городского настоящего жилья. Подлинность достигалась от противного. “Дача” представляла собой дощатый, крытый латаным железом, домишко-сундучок на шести бесприютных сотках садового товарищества, и там всегда протекала крыша. Максим Т. Ермаков никогда не понимал, во имя каких идеалов надо было каждые выходные тащиться туда на астматическом и грязном рейсовом автобусе, а потом еще полтора километра переть на себе тяжелые сумки, в окружении, так сказать, родных просторов, состоявших из колючих посевов и вонючих коров. Внутри дощатого коробка имелась комната о двух топчанах, кухня с грудой серой посуды за ситцевой занавеской, имелась маленькая плотная печка, пускавшая из щелей сизый едкий дымок, когда в ней занимались, попискивая от сырости, грубые дрова. Жизнь отказывалась держаться в этом ненастоящем домишке: всего за пять рабочих дней забытая на “даче” рубашка бралась каким-то нежным тленом, могильным бархатцем, свойственным всему отяжелевшему “дачному” тряпью; крупная соль в солонке, насыпанная накануне, застывала, будто гранит.

Все бы ничего, если бы “дача”, например, служила детским играм, вроде той сказочной избушки, что красовалась, размалеванная, в городском дворе на детской площадке и часто содержала закатившиеся под лавку водочные бутылки. Однако родители относились к “даче” с тупой серьезностью. Мать уродовалась на грядках, громко расхваливая жирный чернозем, которого больше нет нигде в мире, кроме как у нее на огороде. Чернозем, действительно, был знаменитый: мягкой зимой он красил, как тушь, подтаявший снег, а летом питал главным образом роскошные сорняки, почему-то жалея своих могучих соков на морковку и свеклу. Отец вбил себе в седую твердую башку, будто кролики, поскольку они активно размножаются (отец любил повторять слова “в геометрической прогрессии”), решат все семейные проблемы с деньгами и продовольствием. Зверушки были довольно крупные, с ушами ослиной величины и сороковым размером задних лап. Однако на памяти Максима Т. Ермакова кроличье мясо ели дома только однажды: оно было жесткое и темное, застревавшее в зубах, и в памяти сохранилось, как отец, шевеля багровыми ушами, вгрызается в каплющую жиром кроличью ногу, будто пытается понять какую-то трудную истину.

В общем, отцовский бизнес-план с треском провалился, геометрическая прогрессия почему-то подвела. Но не это Максим Т. Ермаков ставил ему в вину. Он не мог простить отцу, что тот за жизнь так и не собрался купить автомобиль, так и не посадил единственного сына за руль. Когда семейство, нагруженное поклажей, топало к “даче” по ухабистой грунтовке и их обгонял, треща потревоженным гравием, соседский “жигулек”, у отца на потном лице появлялось такое выражение, будто при нем кто-то громко испортил воздух. На задворках садового товарищества, в соседстве горько-зеленой ольховой рощицы, стоял, на кирпичах вместо колес, облупленный, когда-то синий, слепой на оба глаза, “Запорожец”. Максим Т. Ермаков любил забираться внутрь, на распоротое водительское сиденье, и, шатая туда-сюда выпадающий руль, воображал, что управляет автомобилем, что он уже взрослый. На первые заработанные деньги (удачно перепродал два “четырехсотых” компьютера) Максим Т. Ермаков купил себе тяжелый мотоцикл “ИЖак”, тоже сильно не новый, с подтекающим аккумулятором, с потертыми седлами, еще сохранявшими в дизайне память о доблестной кавалерии. Переборкой усталой коняги Максим Т. Ермаков занимался все лето. Он бы, конечно, не решился подставить сквозную голову встречному ветру и всему его опасному содержимому (знал, что в воздухе всегда находится больше предметов, чем кажется обычному человеку: от насекомых и древесной трухи до падающих с балконов цветочных горшков). Однако дело решил шлем, ставший, собственно, одной из причин покупки мотоцикла. В этой уютной штуке голова успокаивалась и уплотнялась, переставала чувствовать щекотные информационные сквозняки. Но ведь не будешь ходить в шлеме просто так, будто детсадовец, наряженный на елку космонавтом. Шлем Максим Т. Ермаков купил новый и дорогой. Красный, крепкий, с двойной вентиляцией и размером с пылесос, он давал Максиму Т. Ермакову ни с чем не сравнимое чувство защищенности. Собственно, покупка мотоцикла и экипировки стала первым в жизни Максима Т. Ермакова настоящим счастьем. И тогда же он полностью ощутил, что они с отцом совершенно чужие люди. Отец как-то резко отдалился, приобрел привычку смотреть мимо Максима Т. Ермакова, а если и обращался к сыну с какими-нибудь короткими вынужденными словами, то будто бы силился увидеть что-то у него за спиной — нечто важное, что сын досадным образом застил. Покупка мотоцикла разом сделала Максима Т. Ермакова взрослым и ненужным. Бывало, он не умел скрыть радости после хорошего разгона по трассе и плюхался ужинать с широкой улыбкой на горящей морде. Тогда отец тихонечко вставал, немножко поддавая снизу стол с брякнувшей посудой, и, сутулый, с покатой тусклой плешью, отражавшей лампочку, шаркал к себе в спальную “клетку”.

 

Бессмысленное дело выписывать родителям счета: они никогда не будут предъявлены к оплате. Чем больше пунктов в этих счетах, тем себе дороже. Не только не скажешь про счет никогда, но будешь стараться не проговориться, не намекнуть ни тоном, ни словом. Будешь терпеть с кривой улыбкой семейные беседы, в которых нет ничего про главное, а есть лишь взаимное обслуживание, где реплика подается, как передается соль или перец за столом (изредка мать бьет тарелки, но не все). Попробуй-ка пробудить этих седых и больных младенцев к реальности — получишь катастрофу. Понимаешь умом (не сердцем, увы), что мать и отеца держали в черном теле, что они несчастные люди, что им всегда есть что предъявить в ответ на твои претензии: два букета никогда толком не леченных в районной поликлинике застарелых болезней, две пары отяжелевших рук и заскорузлых ног, вытоптанный, как газон, зеленый палас, треснутый кухонный подоконник с невыводимым отпечатком некогда присохшей газеты, мутные баночки с какой-то едой в дребезжащем холодильнике, вросшие ногти, сломанные очки, вечно протекающую “дачную” крышу. Они на самом деле не осознают, что с ними произошло. Не понимают, что государство их имело по полной, как и “родной” завод, что никем, собственно говоря, не планировалось ни их долголетие, ни их благополучие.

Глаза на реальность надо было открывать тогда, когда еще оставались силы, где-нибудь лет до тридцати пяти. Сейчас поздно. Вон, отец опять побежал на Заводскую площадь за своим наркотиком: красными транспарантами, революционными маршами и напыженным оратором, очень похожим, вместе со своей трибуной, на бронзовые бюсты героев войны и труда, установленные рядком перед заводской проходной. Так и кажется, будто приволокли на трибуну перед людьми одного из курносых истуканов, что остальным истуканам тоже есть что сказать. В общем, полный дурдом. Могли бы родители что-то изменить, если бы жили с открытыми глазами? Вряд ли. Была бы та же квартира, тот же завод, и в качестве средства выживания — позорная кисломолочная торговля. Но были бы, по крайней мере, несчастны по-человечески. Не лезли бы из одной неустроенности в другую, худшую, делая вид, что топчан вместо кровати и кривой сортир на огороде — это хорошо. Никакой “дачи” не было бы точно. И не было бы никаких “домов отдыха” с палатами на десять человек и танцами-шманцами под лакированный бравый баян. А такими, каковы они сейчас, их, честно, не жалко.

У каждого ребенка проходит поперек судьбы темная граница, которую он переступает, высоко поднимая коленки. До этой границы ты уверен, что папа и мама могут все, что сильней и лучше будешь только ты сам, когда вырастешь. После — видишь родителей такими, каковы они есть, и с ними становится не о чем говорить. Таких сумрачных зон в детстве несколько, природа их плохо изучена. По-настоящему известна и описана только одна: когда человек лет в пять или семь осознает — я умру, и все умрут, и папа с мамой умрут тоже. Максим Т. Ермаков своевременно сделал это открытие — подсобил деда Валера, однажды утром найденный уже холодным, рядом с бабушкой, забившейся под одеяло, почему-то до конца делившей с умирающим кружевную ветхую постель. Следующие сумерки наплыли буквально через полгода. Максим Т. Ермаков спросил отца: “Пап, ты будешь начальником, когда ты станешь стариком?” — “Может, буду, может, нет”, — буркнул отец и свесил брови на глаза, мелко моргавшие. А Максим Т. Ермаков тогда считал, что все взрослые, по крайней мере, правильные взрослые, к старости становятся начальством — как первоклассник, если он не отпетый двоечник, через одиннадцать лет закончит школу. Теперь, в сознательном возрасте, Максим Т. Ермаков понимал, что задал тогда отцу самый, быть может, болезненный для него вопрос. Но это понимание ничего не меняло. В памяти остался отец беспомощный и сердитый, с заклеенным порезом на бритом подбородке, выбирающий из своих перекошенных брючек хлесткий ремень — который он, впрочем, так и не решился применить в воспитательных целях. Ну, а потом была ненавистная “дача”, скука, комары, бурый суп с тушенкой из эмалированных мисок, белый “жигуль” на соседнем участке, один на все садовое товарищество черный прудок с омерзительным, как бы живым, илистым дном, дождь, сырая хмарь, жесткая трава.

О чем ты думаешь, Максим Т. Ермаков? Нет чтобы подумать о Маринке. Нет чтобы подумать как следует. По мобильнику недоступна, находится вне зоны действия сети. Часто ли он набирал до сегодняшнего дня ее мобильный номер? Раза два в неделю, не больше. А теперь, пожалуйста, вызовов сто за вечер. Зараза добилась своего: Максим Т. Ермаков мечтает, как никогда, услышать в трубке ее мяукающий “ма-асковский” голосок.

Вот и три часа ночи. Вот и звонок в дверь.

 

Явилась. Бедная киска. Распахнутая шуба в мокрых зачесах, будто она, на кошачий манер, вылизывалась языком. Желтое платье измято, все в водяных знаках от пролитых и высохших напитков. Колготы порваны, длинные острые сапоги застегнуты криво, но пальцы на трясущихся руках целы все до одного.

— Ну, вот и с праздником. С прошедшим тебя, дорогая! — иронически поклонился Максим Т. Ермаков.

Тут же морду ему ожгла косая пощечина. Таких Максим Т. Ермаков еще не получал. Левая щека, принявшая плюху, сразу стала тяжелее правой на целый килограмм. Кажется, голова совсем не так невесома, как представлялось раньше. Ах, сучка! Три миллиона долларов тебе на булавки? На, получи!

Маринка, схватившись за лицо, налетела спиной на косяк. Ладонь Максима Т. Ермакова горела и жужжала, точно он отбил крепкий пас в волейболе. Дверь на лестничную клетку все еще была открыта, и проснувшийся социальный прогнозист, легкими стопами поднявшись на площадку, осторожно показал длинный полупрозрачный нос и сидевший сбоку моргающий глаз.

— Не твое собачье дело, вон пошел! — заорал на него Максим Т. Ермаков и злобно захлопнул дверь.

— Па-адлесс ты, Макс-сик… Кахкой ты па-адлесс!.. — прошепелявила Маринка, кое-как выпрямляясь на каблуках.

Она была явно с хорошего похмелья. Левая щека горела, длинный рот, с кровью припечатанный к зубам, едва отклеивался. Однако глаза ее в павлиньей раскраске вчерашней косметики светились таким настоящим и ярким отчаяньем, что Максим Т. Ермаков немного струхнул. Вдруг и правда с ней сделали что? Хватаясь за стенки прихожей, Маринка содрала сапоги и той угловато-пяточной походкой, какая бывает у женщин после высоких шпилек, проковыляла в комнату.

— Что за представление ты устроила? Что за придурок мне звонил? Будешь отвечать? — Максим Т. Ермаков последовал за Маринкой и еле успел выхватить у нее из-под ног плеснувшее ведро.

— Как ты могх, Максик, как ты могх… — Маринка раскачивалась, обхватив себя за перекошенные плечи. — Я что, совсем не щеловек? Хоть бы я сдохла, так, шчто ли? Мне с-совсем ничего не положено в жизни хорошего? Пусть мне пальсцы режут, пусть мне ноги рубят? Как с-скотине? Люди и ухом не поведут…

— Да ведь ты подстроила все! — заорал, подбоченясь, Максим Т. Ермаков. — Думаешь, я не слышал, как ты отвечала придурку из ванной? Трубка лежала рядом с телефоном! Какое похищение?! Какие отрезанные пальцы?! Вы там погуляли хорошо, уснули кто где и кто с кем, а потом решили с утра поправить материальные дела. Где я тебе три лимона зеленью возьму?!

— А что дороже, щеловек или три миллиона?! — огрызнулась Маринка, сверкнув глазами исподлобья.

— Да где бы я их взял, ну? Расскажи, как ты это себе представляешь. Давай, изложи последовательность действий, — потребовал Максим Т. Ермаков.

Он хотел заставить Маринку проговорить — мол, напишешь завещание, потом застрелишься. Чтобы она, произнося это вслух, осознала процедуру и цену вопроса. Вместо этого Маринка, запрокинув голову, свесив на сведенные лопатки тусклые космы, словно засыпанные сажей, завыла в потолок. Она выла по-настоящему, натягивая белое горло, — и столько было в ее руладах звериной, волчьей жалобы, что Максим Т. Ермаков понял. Он сам какие-нибудь сутки назад окунулся в отчаяние — в совершенно незнакомую мутную среду, скорее жидкость, чем газ, сжавшую сердце, как течение воды сжимает на ногах резиновые сапоги. Для Маринки настал момент Большого Облома, и Маринка надрывно изливала жалобу на несоответствие себя и собственной жизни. На то, что не родилась в богатой и чиновной московской семье, не имеет всего, что положено, просто так, потому что живет на свете; что могла бы, наверное, вырасти хорошей девочкой, с аккуратным пробором на теплой макушке и безмятежностью во взгляде, — а приходится быть потасканной сукой, пускаться во все тяжкие — и все равно, и все равно не дается счастье — а без этого простого московского счастья нельзя примириться с жизнью, никогда, ни за что! Так говорите, человек ценнее трех миллионов долларов? Вот я, я — человек, где мои деньги?! Что, молчите, падлы? Ау-ау-у-у-у! А-у-у-у!

Маринкина непримиримость — вот чего прежде не осознавал Максим Т. Ермаков. Маринка будет биться об стену, что отделяет богатую Москву от понаехавших и прочих — и убьется об эту стену до смерти, оставит на ней свою запекшуюся кровь. Тоже по-своему величие и героизм.

— Ладно, иди умойся, я чай заварю, — примирительно пробурчал Максим Т. Ермаков. — Спать надо, кофе не дам.

— Спать?! Ш тобой? Ты охренел софсем, Ермаков? — Маринка улыбнулась запекшейся красной улыбкой, обнажившей разбитые десны. — Ты меня предал. Ты меня ударил. Ты женщину способен ударить, шкотина! У меня зуб сатается теперь. С-сволочь… — Тут Маринка сморщилась, состарилась на десять лет, и павлинья косметика потекла по щекам, размываясь обильной влагой из двух нестерпимо сияющих источников. — Я замуж за тебя собиралась, Макс! Я, может, любила тебя, ишпытывала тебя. Теперь все, ты понял, все! Сумку мне дай щейчас же!

Максим Т. Ермаков, пожав плечами, протянул ей сумку-мешок с испачканной бахромой, которую Маринка бросила на пол возле рухнувших сапог.

— Да не эту, кретин! Большую или щемодан какой-нибудь! Вешши собрать!

Максим Т. Ермаков покорно выволок из-за шкафа мрачный впалый чемодан с заедающей колесной частью, с которым десять лет назад приехал в Москву, с которым перебирался в Москве с жилья на жилье. В чемодане обнаружилась слежавшаяся стопка: джинсы и футболки, еще из города-городка, пахнувшие сквозь время и пыль какой-то незапамятной стиркой, плюс короткая черная курточка, когда-то свистевшая на ходу своей полиэстровой тканью, теперь слипшаяся в чернослив, — все это какое-то маленькое, детского, что ли, размера, хотя Максим Т. Ермаков приехал в столицу отнюдь не ребенком. Не успел он выхватить из чемодана свои лежалые реликвии, как туда полетели, моментально увядая в куче, в хранимом чемоданом прошедшем времени, цветные Маринкины тряпки. Маринка бегала по квартире, глухо стуча тяжелыми пятками, варварски обдирала вешалки шкафа, выхватывала оттуда и отсюда шарфик, трусики, мятый шелковый халат. На тряпки упали, брякнув, сметенные с подоконника в пакет бутыльки маникюрного лака, сверху легло принесенное из ванной, угловато пересохшее бельишко, похожее на потрепанные суперобложки давно прочитанных дамских любовных романов; туда же пошли, завязанные в полиэтиленовый кулек, кружка, ложка, вилка — и было в этом последнем что-то арестантское, точно Маринка садилась в тюрьму.

Наконец она обвела маниакальным взглядом взъерошенную комнату, закрыла чемодан, злыми рывками застегнула окостеневшую молнию. Теперь чемодан сделался еще мрачней, бок у него вздулся, точно изнутри торчал локоть.

— Денег дай, — потребовала Маринка, с трудом вбивая ноги обратно в сапоги.

Делать нечего. Максим Т. Ермаков достал бумажник, раскрыл его, задумавшись над тощей пачкой пятисотенных. Сколько дать? Если дело дальше так пойдет, скоро надо будет распечатывать кубышку, просто на жизнь. Не успел он оглянуться через плечо, как Маринка точными пальцами выщипнула все деньги, оставив бумажник разинутым в удивлении, с мелочью в щелях.

— Тебя, может, отвезти, куда ты там собралась? — неохотно предложил Максим Т. Ермаков, следуя за Маринкой и за своим навсегда отбывающим чемоданом в желто освещенную прихожую.

— Обойдус-сь! Меня внизу, между проччим, машина ждет, — злобно бросила Маринка, барахтаясь в рукавах своей зализанной шубенки. — А тебя, Ермаков, я теперь ненавижу, так и с-снай. У-ух, как ненавижу! Школько лет на тебя потратила зря. Нянчилась с-с тобой. Ну ничего. Тебе каждая моя слес-са отольется. В пулю отольется! Ты думаешь, я не щеловек? У меня доссоинства нет? Погоди, вссретимся еще!

С этими бессвязными угрозами, пихая хромой и валкий чемодан, Маринка наконец выбралась на лестничную клетку. Лифт, вероятно, не отлучавшийся с тех пор, как привез Маринку на этаж, раскрылся сразу и услужливо подкатил к ногам пассажирки рокочущую стеклотару, которую Маринка от души пнула. Створки лифта сошлись, и ночной подъезд клацнул, словно передернули ружейный затвор.

Максим Т. Ермаков, поеживаясь, зябко растирая плечи, вернулся в квартиру. На носах благородных ботинок от Cesare Paciotti остался серый след от чемоданного колеса, портфель, который, как блохастый пес, жил теперь в прихожей, был прислонен в сутулой позе пьяного к стене. В комнате у Максима Т. Ермакова возникло ощущение, будто его ограбили. Все вокруг него выглядело именно таким: точно здесь поработал грабитель. Хотя, собственно, Маринка забрала только свои вещи, совершенно не заботясь об остающихся предметах, переведя их в разряд хлама. Хотя, стоп: на столе заслуженной учительницы отдельно стояли кубическая чернилка и другая кубическая штука с двумя черными ноздрями для ручек, а подставка прибора отсутствовала. Интересно, зачем Маринке понадобился этот кусок невзрачного мрамора? Вот Просто Наташа взбеленится! “А я-то сколько лет потратил на тебя”, — думал Максим Т. Ермаков, заваливаясь в ограбленную, лишенную женского тела постель.

Ушла — и хорошо. Назад не позовем.

 

Март и даже апрель в Москве — это вовсе еще не весна. Это пустота между зимой и весной, где время не движется вперед, а шатается туда-сюда, и жаркие дни перемешаны с ледяными, точно карты в перетасованной колоде.

Впрочем, перемены погоды были не самыми большими неприятностями. Соседний минимаркет, еще недавно такой уютный и симпатичный, наотрез отказался обслуживать Максима Т. Ермакова. То же самое произошло во всех других ближайших магазинах: охрана делала оловянные морды и преграждала путь, насильно вырывала из рук Максима Т. Ермакова дребезжащую корзину для покупок, на злобные его тычки под дых реагировала сдавленными нехорошими улыбками. Максим Т. Ермаков помнил, что ему ни в коем случае нельзя попадать в милицию. Плевать хотевший на государственных головастиков во главе с самим Зародышем, он ловил себя на том, что испытывает робость перед магазинными секьюрити, похожими в своей коротенькой вздернутой форме на школьников-переростков. Эта робость была плохим, очень плохим симптомом; и все-таки Максим Т. Ермаков стал обходить стороной торговые точки, где продавали еду.

Он, наверное, начал бы потихоньку голодать, если бы не услужливость алкоголика Шутова. Этот коренной москвич, весь пропитанный каким-то плотским горьким запахом, напоминавшим запах помидорной рассады, лихо катавшийся на милицейских иномарках в родной обезьянник, — видимо, свято не понимал, что происходит вокруг. Возвращаясь из офиса, Максим Т. Ермаков звонил в обитую порезанным дерматином дверь притона; мутный глазок на двери темнел и моргал, после чего приходилось ждать еще минут пятнадцать, слушая странные звуки, как если бы в притоне спешно двигали мебель. После этого дверь приоткрывалась на дециметр, и Шутов, как крыса, ловко протискивался в щель, всегда оставляя внутри один из двух, расслоившихся и драных, клетчатых шлепанцев. Бывало, что вместо Шутова на площадку выходила кое-как запахнутая в халатик мятая девица, а иногда просто высовывалась голая женская рука с обгрызенными крашеными ногтями, с мокрым пухом под мышкой. Максим Т. Ермаков отдавал листок со списком покупок, в который были завернуты деньги, и отправлялся наверх. Через совсем небольшое время либо Шутов, либо кто-то из девиц являлся с продуктами и подробными финансовыми отчетами. Не пуская к себе, они и сами не шли в чужую квартиру, а топтались на площадке, на виду у дежурных социальных прогнозистов, бросавших раздраженные взгляды на самовольничающий асоциальный элемент. Максим Т. Ермаков первое время боялся, что путаны, следуя профессиональному инстинкту, попытаются виляющими рыбками проплыть в квартиру и в койку. Однако девицы вели себя совершенно нетипично: стояли стрункой, тесно сдвинув кривые ножки, между которыми зияли просветы, какие бывают в заборах из горбыля. Были все они до странности непривлекательны: грубые родинки, длинные рты, хрящеватые носы школьных отличниц — и, по совести, не с такими ногами носить короткие юбки с разрезами по самое не балуй. Впрочем, в нехорошей квартире алкоголика Шутова вряд ли можно было ожидать внезапной встречи с Клаудией Шиффер. Девушки все были очень старательные — старательность составляла, вероятно, их единственное профессиональное достоинство, хотя и сомнительное; к чекам часто прилагалось пояснение на листочке от руки, сделанное аккуратным девичьим почерком, напоминающим узкое кружевце. “В сиротском приюте он их набирает, не иначе”, — думал Максим Т. Ермаков про алкоголика Шутова и его контингент. В денежных расчетах обитатели притона были честны до копейки; гонорар составлял неизменно две бутылки водки, самой дешевой, способной, казалось, насмерть отравить анемичные девичьи организмы. Максим Т. Ермаков не раз предлагал алкоголику Шутову брать водку хорошую. На это Шутов, видимо, совсем не понимавший, как можно платить дороже за тот же градус и литраж, только тряс нечесаными патлами, в которых пробивалась свинцовая жирная седина.

— Так ведь водка не для здоровья, — разъяснял он незадачливому соседу. — Она наоборот.

И то верно.

Максим Т. Ермаков все ждал, каким будет следующий ход социальных прогнозистов. У головастиков весной образовались новые проблемы: повсюду начались громадные лесные пожары, из глубоких складок тайги дым валил, будто там треснула земля. В новостях показывали снятые с вертолетов рыхлые огненные язвы, размером с целые электрические города, вздымаемые жаром в небо искры и хлопья, задымленные сосняки, в которых точно стелился по земле призрачный снег. Пылали сибирские поселки, выли, обнимая детей, погорельцы, по обочинам смутно рисовались закопченные автомобильные остовы, человеческие жертвы исчислялись тысячами. В онлайн-игре “Легкая голова” появились новые персонажи — пожарные, без которых теперь не могла обойтись ни одна серьезная миссия. Виртуальный толстяк получил способность выдыхать могучие огненные струи, от которых вспыхивали факелами разведчики, стратеги и стрелки. Огнедышащий монстр буквально сдувал с лица земли вековые деревья и узнаваемые по телевизионным репортажам сельские улицы; остановить толстяка могла только бренчащая, как будильник, пожарная машина с расторопной командой.

В общем, народу наглядно разъясняли, кто опять во всем виноват. Следовало принимать новые усиленные меры к обезвреживанию Максима Т. Ермакова. И вот однажды, пробегая в офис мимо пикетчиков, по случаю пожаров наглядно измазанных сажей, Максим Т. Ермаков увидел то, от чего душа его буквально провалилась в пятки.

Он или не он? Целый день Максим Т. Ермаков думал, уставившись в пыльную, изрисованную пальцем, столешницу. Тот мужик стоял с отсутствующим видом, держа древко транспаранта, как держатся за поручень в метро. Слишком мелок для Вована Колесникова, слишком узкоплеч. И все-таки это был он, Вованище: его поседевшая, будто заплесневелая, щетина, его куртейка в матрасную полоску, словно перешитая из того колхозного пиджака, из которого Максим Т. Ермаков когда-то вытащил набитый долларами грязный конверт. Даже не глазами узнал его Максим Т. Ермаков, а солнечным сплетением, заплясавшим от ужаса.

Что делать? От крыльца до “Тойоты”, оставляемой из предосторожности в укромном переулке, пятнадцать минут бегом. И не очень-то побежишь в ломком пластиковом дождевике, который теперь, с наступлением весны, защищал Максима Т. Ермакова от гнилых овощей — и создавал внутри запотевший зловонный парник. Завтра Вованище наверняка придет опять. Вот головастики, знают дело, подлецы: откопали, привезли и поставили на видном месте именно того человека, который способен отравить жизнь Максима Т. Ермакова по-настоящему.

Рабочий день закончился, приободрившийся народ повалил из офисов навстречу хорошей погоде. Максим Т. Ермаков, похожий в мутном дождевике на рекламу мясного полуфабриката, плелся одним из последних. Вован стоял на прежнем месте и курил, закусив неровными, как камешки, зубами, кривую папиросу; транспарант, другой конец которого вздымала повыше горбоносая седая дама, в профиль напоминавшая старую белую ворону, со стороны Вована заметно провис. Максим Т. Ермаков, сделав глубокий вдох, приготовился рвануть бегом — и вдруг с удивлением обнаружил, что ноги, ставшие легкими и плохо управляемыми, сами несут его прямо к Вовану. Это было ужасно, это было невозможно; примерно за десять метров до врага Максим Т. Ермаков уловил шершавую, будто оса, молекулу знакомого народного одеколона — и с каждым шагом рой густел, грозно гудел, затекал в надувшийся мозг, точно там было их осиное гнездо.

Растерявшиеся пикетчики, по большей части немолодые женщины в черных газовых шарфиках, подались назад; транспарант, щелкнув, натянулся, стало видно, что на нем написано: “Ермаков, из-за тебя погибли наши дети!”. Вован выплюнул папиросу, его набрякшие глаза — кровь с соленой синевой — уставились Максиму Т. Ермакову куда-то в переносицу.

— Что, Вова? Здравствуй, раз пришел, — произнес Максим Т. Ермаков, почти не слыша сквозь осиное гудение собственного голоса. Рука, выпростанная из дождевика и протянутая врагу, была от ужаса словно в колючей шерстяной перчатке.

Вован заморгал, удивленно покосился на свою темную клешню и, придерживая древко транспаранта под мышкой, протянул ее вперед, словно все-таки не был до конца уверен в ее существовании. Пожатие получилось кривым и болезненным; клешня Вована, совсем не такая громадная, как помнилось Максиму Т. Ермакову, с пальцами короткими и желтыми, будто окурки, все-таки обладала жесткой силищей, от которой у Максима Т. Ермакова слиплись костяшки.

— Как живешь, Вова? — бодро спросил Максим Т. Ермаков, выдавливая улыбку.

В ответ на это плесневелая морда Вована дернулась такой затравленной злобой, что сразу стало понятно: жизнь у Вованища не сахар.

— А я тебе денег должен, помнишь? — Максим Т. Ермаков улыбнулся так широко, что почувствовал упругое сопротивление собственных ушей.

— Ну, — настороженно подтвердил Вован, и голос его, шершавый и севший, все-таки был тем самым, что десять лет назад вгонял Максима Т. Ермакова в холодный пот.

— Поехали ко мне, отдам, — предложил Максим Т. Ермаков с отчетливым чувством, будто видит самого себя в каком-то странном сне.

Кровавые, как рыбий потрох, глаза Вованища заворочались в глазницах.

— С чего вдруг такое счастье? — просипел он, ежась.

— Да просто деньги есть, — честно ответил Максим Т. Ермаков, вспомнив, что дома, точно, лежат доллары, “серая” часть зарплаты, позавчера полученная в конверте.

Теперь уже сам Вованище заметался, как бы зашатался на месте, пытаясь ступить заношенными кедами налево, направо, вперед, назад.

— Пошли, — решительно бросил Максим Т. Ермаков и двинулся мимо полуразрушенного строя пикетчиков к запаркованной “Тойоте”.

Еще немного помедлив, Вован, словно намагниченный обещанными деньгами, последовал за Максимом Т. Ермаковым — причем горбоносой белой вороне пришлось семенить за ним с протестующим криком, пока Вованище не догадался просто бросить на землю свое древко транспаранта. Минуя фээсбэшный фургончик, разрисованный на этот раз рекламой турагентства, с двумя условными пальмами, похожими на зеленые настольные лампы, Максим Т. Ермаков со злорадством заметил, как вытянулись физиономии дежурных социальных прогнозистов.

Сразу стало понятно, что с Вованищем будут одни мучения. Он двигался неуверенно, враскачку, каждая его нога норовила на один шаг вперед сделать полшага в сторону. Максим Т. Ермаков сперва подумал, что Вован отчего-то не хочет ехать за своими деньгами, а потом догадался, что это у него такая походка: будто двигают, переваливая с угла на угол, тяжелый шкаф. В “Тойоте”, на комфортабельном переднем сиденье, Вован снова сделался небольшой и усохший; видно было, что он не езживал в автомобилях такого класса. Сбив с панели на пол пачку сигарет, Вован, пристегнутый ремнем, весь изъерзался, пытаясь выудить пропажу в неравной борьбе со своими нескладными коленками, торчавшими вверх наподобие противотанкового ежа. Максим Т. Ермаков вел “Тойоту” машинально, думая: “Зачем я все это делаю?”. Салон машины жужжал, полный почти уловимыми для глаза роящимися точками; у Максима Т. Ермакова было ощущение, будто он везет на пассажирском сиденье тикающую бомбу — однако бомба, извлеченная из толпы пикетчиков, фактически украденная из-под носа социальных прогнозистов, теперь на какое-то время принадлежала ему.

В подъезде дежурные, видимо, уже извещенные коллегами о поведении объекта, попытались испепелить Максима Т. Ермакова горящими взглядами, но объект живо втолкнул украденного Вована в душную квартиру. Вован, озираясь, скинул свои опорки; носки его оказались бумажного, несколько разного, серого цвета, из дыры глядела красным буркалом толстая мозоль. На кухне Вован сразу забился в угол, втянул голову в плечи по самые уши, похожие сейчас на овощи из горячего борща.

— Кофе? — светски предложил Максим Т. Ермаков, берясь за чайник.

— Деньги.

— Как скажешь.

В комнате Максим Т. Ермаков достал из-под стопки белья пачечку долларов, отсчитал двадцать пять тряпичных “франклинов”. Потом, словно кто толкнул его под руку, добавил еще пять.

— Вот, держи. Даже с некоторым процентом, — гордо объявил он, вернувшись на кухню.

Вован принял неожиданное богатство двумя руками, заметно дрожавшими. Долго не мог успокоиться, тер в пальцах каждую бумажку, будто надеялся, что от трения одна сотня расслоится на две. Наконец, упаковал доллары во внутренний карман куртейки, застегнул их там на какую-то мелкую увертливую пуговку.

— Вот теперь и выпить можно, если, конечно, нальешь, — проговорил он подобревшим страшным голосом. — Кофе ты себе оставь, мне бы чего-нибудь… — Тут Вован мечтательно возвел глаза к потолку, точно предполагая, что оттуда к нему на шелковинке спустится бутылка водки.

Максим Т. Ермаков, почесывая затылок, отправился к бару. Минуту выбирал между виски, водкой и коньяком. Затем, ведомый наитием, сгреб все брякнувшие бутылки, точно дрова, в охапку. Зачем беречь, если самому Максиму Т. Ермакову все эти элитные жидкости — пустые хлопушки? Держал запас в основном для девок, но девки сейчас не главное. У Вована при виде такой богатой выпивки морда озарилась словно бы солнечным светом. Максим Т. Ермаков, решивший ничего не жалеть, настрогал колбасы, вскрыл мясную и рыбную нарезку, изничтожив, таким образом, весь запас, доставленный накануне одной из старательных путан.

Вован употреблял алкоголь толково, с надлежащим почтением к стопке. Он наполнял ее до краев, с горбом, нес, сам сгорбившись над нею, к приоткрытому рту и резко замахивал в горло: была в этом особая плавность и пластика, напоминающая рывок веслами в бурной водной пучине. На параллельную стопку Максима Т. Ермакова, ходившую реже и не опорожнявшуюся, Вован из вежливости почти не обращал внимания, только иногда тянулся к ней с бутылкой “маленько освежить”. Да, жизнь вышла говно. Отмотал два года от звонка до звонка. Кто зону не топтал, не поймет. Мать померла, пока сидел. С аппендицитом ходила неделю, боялась, денег много возьмут в больничке. Везде боялась платить, думала, с нее в магазине за макароны спросят миллион. Дура, хоть и мать. Потом, когда повезли на “скорой”, узнала перед смертью, что аппендицит вырезают бесплатно. А он, Вован, весь срок без передачек, на одной баланде. Ну, откинулся с зоны, работал там-сям. После зоны какой институт? Курсы только закончил. Одни, другие. Где на курсах хорошая стипендия была, туда и шел. С последней работы выгнали за правду. Правды в глаза никто не любит. Он, Вован Колесников, так и сказал старшине: мол, ты, Валерий Палыч, козел. А как не козел? У него и фамилия была Козлов. Ну, выперли сразу, типа за нарушение техники безопасности, зарплату за три месяца не выдали, мол, денег нет у станции. Хочешь, говорят, бери списанным снаряжением, свое дело откроешь. А какое там снаряжение? Не то что техника безопасности — чистое самоубийство. Клеено-переклеено, дыра на дыре. Бери, говорят, не жалко! Ага, нашли идиота…

Был ли Вован женат? Ну, да, он и сейчас вроде как состоит в браке. Надя работает оператором на заводе, а может, уже и не работает. Раз пришел домой немного выпивши, Надька разбежалась его выгонять, а он, Вован, возьми и правда уйди. Он, Вован, всегда за правду, в том числе в семейных отношениях. Вован такой, с ним не шути. Но Надька хорошая женщина: когда старшина Козлов попер Вована со станции — приехала забирать домой. Все перестирала, навертела котлет. А тут ваши, ну, эти, серые в фургонах. Предложили работу в Москве, всех дел — стоять в пикете, пятьсот рублей в день. Надька в крик, мол, не надо, боюсь. Но что женщину слушать? Такую работу кто еще предложит? Да и в Москву прокатиться интересно, вспомнить молодость. А тут, видишь, как удачно: встретил кореша, кореш вернул должок. Может, и правда Вовану открыть собственное дело? Купить домишко у моря, обслуживать туристов — мол, дайвинг для всех желающих, на глубину три метра по десять минут. Для корешей — всегда бесплатно!

— Стоп, стоп! — перебил Вована очнувшийся Максим Т. Ермаков. — Так кем ты работал на этого козла Козлова?

— Ты что, глухой? — удивился Вован. — Тебе русским языком говорят: водолазом на станции в Самаре!

 

Вот оно! Вот зачем все это. План Максима Т. Ермакова, как “застрелиться” и все-таки остаться в живых, вдруг передвинулся из области миражей в реальность. Что требуется для качественной имитации? Чтобы труп разу после выстрела делся. Куда? Под воду. Выстрел в голову на ночном мосту, сомнамбулический полет с пистолетом в слабеющей руке, краткий удар о черную рябь, зыбкость, муть, дурнота, нанятый профессионал, дающий дышать из шланга, тянущий на себе прочь, куда-нибудь подальше, к безлюдному бережку. А потом социальные прогнозисты пусть ищут-свищут. Пусть тралят дно в поисках утопленника. Остается, конечно, масса проблем — с честным наследником, с фальшивыми документами. Но за деньги можно все. Можно даже сделать пластику лица — такую, что и мать родная не узнает. Мать, впрочем, совершенно ни при чем. Потом послать родителям тысяч двести зелени на безбедную жизнь. Хотя их жизнь останется бедной и с миллионом, и с двумя — это не лечится.

Дальнейший разговор происходил голова к голове, под развязный треп и музычку “Авторадио”, вкрученные на полную громкость для натруженных ушей социальных прогнозистов. Вован, разобрав предложение к обретенным трем тысячам долларов заработать еще десять кусков, возбудился и сделался важен, будто индюк. Красно-бурые складки под его небритым подбородком заходили ходуном. Отставной водолаз принялся с жаром расписывать трудности предприятия. Снаряжение — раз. Гидрокостюм сухой, компенсатор плавучести, белье теплое специальное, маска, то-се, всего два комплекта, каждый по двести тыщ рублей. Москва-река — два. Водосток зарегулирован, шлюзовые системы — вроде вентилей на водопроводной трубе, течение слабое, мертвенькое, на дне метра три ила, плюс затопленные плавсредства, автомобили и холодильники. А то и покойники! Три — это полное отсутствие подготовки у Максима Т. Ермакова.

— Ты как собрался прыгать? Пузом на воду? Видали каскадера? Да ты расшибешься так, что я тебя под водой не приму, воздуха не вдохнешь совсем, — втолковывал Вован Максиму Т. Ермакову, налегая грудью на тарелку с колбасой. — А со здоровьем как у тебя? Вот мне здоровье позволяло и позволяет, а тебе? Что такое баротравма, знаешь? Сосуды порвет к едрене-матрене, будешь, как Аполлон, весь мраморный в прожилках красивый лежать на больничной койке. И со снаряжением надо уметь работать, а ты — ни поддуться, ни обжаться, даже фонарь под водой не сможешь включить. Как я тебя поволоку? А если приму под водой еще живого, а вытащу покойника?

Все это было совершенно справедливо. В реальности затея выглядела пугающей и крайне некомфортной. Придется на самом деле прыгать с высоты в речную муть, бултыхаться в этой антисанитарии, мокрым выползать на топкий бережок, где-то скрываться полгода, дожидаясь денег, потом выбираться из страны, ясное дело, не через “Шереметьево-два”. Не говоря о том, что рядом долгое время будет обретаться Вованище, от которого мороз по коже. Но и отступать было совершенно некуда. При мысли, что теперь всегда придется проживать в квартире с телекамерами и таскать на хвосте расписные фургоны социальных прогнозистов, Максим Т. Ермаков на секунду захотел и вправду застрелиться. Вот-вот, они на это рассчитывают. Следовало заинтересовать Вована накрепко, тем более что он и после прыжка мог оказаться полезен. Снять через него квартирку в каком-нибудь тихом Подмосковье, отправлять с поручениями, то-се. Или алкоголика Шутова подключить.

— Кстати, снаряжение, оба комплекта, можешь потом оставить себе, — громким шепотом предложил Максим Т. Ермаков, заодно страхуясь от покупки клееного-переклееного барахла.

— Вот это хорошо! Вот это по мне, — осклабился Вован, близко показывая серые потресканные зубы и сизые десны. — Ладно, так и быть, чего не сделаешь для кореша. Ты деньги давай на снаряжение, я закуплюсь и поработаю с тобой, найду какую ни на есть акваторию, деревенский пруд с карасями. Будет тебе персональная школа. А потом, глядишь, и прыгнем!

Деньги, всю сумму новенькими пламенными пятитысячными, Вован получил на другой же вечер: притопал уже знакомой дорожкой к запаркованной “Тойоте”, все еще разгоряченный деятельностью в пикете, попавший, между прочим, Максиму Т. Ермакову в плечо тухлым яйцом. Считая и упаковывая деньги, он хозяйственно держал запас завязанных в кулек снарядов на сдвинутых коленках.

— Это вам выдают или сами приобретаете? — спросил Максим Т. Ермаков, кивая на испачканный кулек с соплями на дне.

— Это мои, стухли, так чего хранить, — деловито ответил Вованище, лаская пятитысячные. — А вообще подвозят каждое утро, помидоры прямо ящиками. И груши бывают, и киви, и бананы, сам еще не видел, люди говорят. Иногда на целый ящик две-три подгнивших помидорины. Люди перебирают по-быстрому, сумками домой уносят. Ну, некоторые, конечно, не берут ничего, умер там у них кто-то, ну, это их дела. А вообще женщины довольны. Консервированием занимаются, то-се. Я Надьку свою вызову сюда, пускай тоже банки закатывает.

Похоже, Вована совершенно не интересовало, что происходит вокруг и почему надо кидать в Максима Т. Ермакова гнилыми овощами. Какие-то бесформенные гипотезы бултыхались у него в голове — про агитацию к выборам, про съемку кино. Его дело сторона. Получив четыреста тысяч, он азартно занялся закупкой снаряжения. Вместе с деньгами Максим Т. Ермаков вручил Вовану свой старый засаленный мобильник с новой сим-картой — наказав звонить только по делу, чтобы зазря не светить номер. Однако Вован названивал почти ежедневно: советовался, хвастал, посылал кривые фотографии чего-то, напоминавшего гигантских дохлых тропических рыб. Сперва Максим Т. Ермаков, походив по сайтам, решил, что Вован наваривается на снаряжении — но потом догадался, что отставной водолаз, как ни странно, любит свое подводное занятие и, дорвавшись, набирает лучшее.

— Ты с какого моста собрался прыгать? — спросил Вован недели через две, сидя на грохочущей кухне Максима Т. Ермакова, где основательно нагрел себе угловое удобное место. — Их тут, туда-сюда, больше двадцати.

Максим Т. Ермаков хотел с Крымского. Под этим мостом, должно быть, благодаря его подвесной конструкции, было особенное выражение воды: спокойное и пригласительное. Река под Крымским казалась туго натянутой, на манер спасательного полотнища, какое разворачивают, к примеру, пожарные, чтобы люди безопасно выбрасывались из окон. Должно быть, благодаря этой провокации Крымский мост лидировал в Москве по числу самоубийств. Неплох был и Большой Каменный мост, с открыточными видами на Кремль и самовар Христа Спасителя, с имперской, знаменной и звездной, чугунной оградой, весьма удобной, чтобы забираться по ней башмаками.

— Ты вроде умный, а совсем дурак, — рассердился на этот выбор Вованище. — Вылезать на набережную будем, прямо к ногам гуляющего народа? Или думаешь, я с тобой, таким сподручным, двадцать километров по дну проползу? Надо еще и поглядеть, какое дно. А то сиганешь, и прямо на штырь, как бабочка в коллекцию. Мне ничего такого не надо. Придется самому поработать, разведать, что и как.

Этим Вован и занялся, как только потратил все деньги, что были даны на экипировку. Взял привычку заявляться к Максиму Т. Ермакову часов в двенадцать ночи, чтобы угощать инвестора подводными репортажами и самому широко угощаться из холодильника и бара. Приходил грузный, сырой, следил на полу в прихожей, скрипел пальцами-буграми в перекошенных носках, бурчал по пути на кухню голодным животом, точно внутри у него был аквариум, в котором работал мощный аэратор. Сжирал и выпивал все подчистую, за исключением кофе, которым брезговал. Крошечная кухня, переполненная радиопередачами вперемешку с трескучими помехами, казалась закупоренному слуху Максима Т. Ермакова глухой, как река подо льдом; верхние соседи, колотившие в потолок, были словно рыбаки, пробивавшие прорубь, чтобы спустить приманку. Трудно было говорить, не повышая голоса до крика; следовало как бы скользить под слоем шумов, льнуть голосом к самому столу, с которого совершенно беззвучно падали на пол то вилка, то нож. У Вованища получалось лучше — должно быть, сказывались навыки не столько подводные, сколько тюремные.

По словам Вованища, которые Максим Т. Ермаков разбирал отчасти по губам, дно Москвы-реки и Яузы представляло собой кисель. Видимость максимум метра полтора. Муть, хлопья, топляки. Лежит отломанная корма, белесая, мятая, как ведро из-под побелки. Едва не зацепился. Никто не убирается, водная артерия столицы, перемать! Солнышко со дна еле-еле видно, еле трепыхается на волнах, будто мелкая рыбешка в сетке. А глубина всего-то метра четыре, смех один!

— В центре Москвы вообще нырять нельзя, — Вован в ажитации таращился прямо в глаза Максиму Т. Ермакову, словно предлагая заглянуть сквозь свои синеватые мутные стеклышки непосредственно в душу. — Там такие патрули, ты что! Акулы! Ты про Крымский мост забудь.

По рассказам Вованища, он не раз и не два видел под водой забранные решетками коллекторы, возле которых гроздьями висели боевые пловцы. Наверное, коллекторы ведут куда-нибудь в Кремль, а то и в тайный правительственный бункер. Решетки обросшие, шевелятся, как живые, будто червяки в консервной банке, за ними тьма такая, что жуть берет. Лучше даже не соваться! Вована и одного чуть не арестовали под водой, а если он еще человека на себе потащит, тогда что будет? Возникли двое вдруг, из ниоткуда, уже подхватили, скользкие, Вована под руки, и головы были у них, ей-богу, такие, как у того гражданина начальника, что приезжал Вована нанимать в пикет: вроде длинных, не очень туго надутых, воздушных шаров. Хорошо, Вован вывернулся. Он, Вован, верткий. И удачливый, да!

Вован, между прочим, никак не хотел бросать свою копеечную подработку в пикете. Добросовестно отстаивал смены (через день по двенадцать часов), с аппетитом обедал горячим варевом из привозного бака, завел какие-то темные знакомства, вышел в лучшие метатели гнилых овощей. Шмякнув помидориной в обтекающий дождевик, махал Максиму Т. Ермакову перепачканной лапой: мол, привет, ничего личного. Рядом с Вованом иногда топталась симпатичная женщина-тумбочка, смешно сощуренная на солнышко. Вероятно, это и была та самая Надька, и, судя по грузным сумкам у нее в ногах, консервирование продвигалось успешно.

С Максимом Т. Ермаковым творилось неладное. Он чувствовал, что в нем истощается какой-то жизненно важный ресурс. Все, что внутри человека, имеет свой ресурс работы: сердце больше, печень меньше. Как определить субстанцию, чье убывание Максим Т. Ермаков ощущал как падение внутреннего душевного давления, отчего давление внешней среды становилось все более явственным, все более грозным? Что это — мужество, стойкость? Скорее, пофигизм. Убывание пофигизма создавало в душе пустоту. Максиму Т. Ермакову хотелось побыть одному, без дежурных, бледных по весне, социальных прогнозистов, без камер по всей квартире, без своего мультяшного двойника в он-лайн игре “Легкая голова”, чья резвость непостижимым вампирским способом высасывала силы, а изрыгание огня порождало изжогу. Хотелось побыть одному, в просторном свободном пространстве — но от этого желания острее чувствовалось реальное одиночество, о котором прежде Максим Т. Ермаков думать не думал. Ни одного настоящего приятеля, даже Маринка пропала с концами, не заявляется и не звонит. Даже Просто Наташа, приходя за квартплатой, не рассиживается больше, не трет указательным пятнышки на мебели, а, втянув головенку в поднятые плечи, поскорей выкатывается в подъезд. Похоже, не заметила пропажу драгоценного мраморного куска, и о выселении молчок — видимо, с ней побеседовали, объяснили, что к чему. Вот до чего дошел Максим Т. Ермаков: он бы и с Просто Наташей сейчас поговорил. Он бы и с алкоголиком Шутовым выпил. Он чувствовал, что наблюдение ночью и днем, особенно в домашних стенах, делает его суетливым, сообщает ему какие-то женские стыдливые ужимки; если вдруг появится в постели какая-никакая баба — камеры наблюдения сделают его импотентом. Вот если бы на месте Вована оказался хоть кто-нибудь другой! Максим Т. Ермаков все время ощущал на своем лице мокрое дыхание отставного водолаза; конфиденциально придвинутая Вованова морда была как подушка, которой Максима Т. Ермакова хотят задушить. Зря Максим Т. Ермаков полагал, будто времени нет у социальных прогнозистов. Времени нет как раз у него самого.

Времени нет, а поди его убей. С увеличением светового дня образовалось несколько лишних часов, день сделался велик Максиму Т. Ермакову, он болтался внутри каждого дня, будто горошина в стеклянной банке. Предпринимал после работы пешие прогулки. Раньше Москва-река представлялась ему просто полосой невзрачной серой воды, что мелькает иногда справа или слева по ходу автомобиля, ненадолго прерывая угловатый шаг городской застройки. Теперь он смотрел на реку новыми глазами. Москва-река пахла, как старая женщина; звук, издаваемый ее волнами, бившими в набережные и словно искавшими объятий у каменной стенки, был всегда плаксив. Между тем воды ее казались странно тяжелы — что не объяснялось одними загрязнениями и многолетним отсутствием донной очистки. Москва-река только на четверть состояла из природных вод — остальное содержимое попадало в нее, пройдя через бесчисленные городские капилляры, вобрав в себя биохимический состав столицы, ее пятнадцати миллионов жильцов. По сути, в кривых берегах текла лимфа мегаполиса; эта желтоватая органика была насыщена информацией — и река, будучи не в силах унести на спине ржавое, как полузатопленный крейсер, отражение Кремля, волокла в Оку, Волгу и дальше в безвыходный Каспий свои нечитаемые файлы.

Чем-то Москва-река была соприродна таинственным московским подземельям, что, подобно живым существам, шевелились внутри московских холмов, двигались, меняли форму, сплетались в клубки, погибали, оставляя по себе затхлую скорлупку, отчего знаменитые здания давали внезапную усадку и кренились на манер Пизанской башни старинные колокольни. Из той же породы был московский метрополитен: система до странности роскошных дворцов, не имеющих ни фасадов, ни крыш — по сути, лишенных внешнего вида, безвидных, несуществующих. Московское метро, прокачивая ежедневно по семь или восемь миллионов пассажиров, упорно не поддавалось восприятию человеческими чувствами; должно быть, неслучайно люди утыкались в книжки и в спины друг другу, когда состав, с воем летевший по маслянистому черному туннелю, внезапно проскакивал как бы внутри ископаемого скелета: исчезали, мелькнув, ребристые своды, заросшие корками колонны, какие-то призрачные кабели, на которых еле сочились редкие йодистые лампы. Что это было? Неизвестно.

В метро мозг Максима Т. Ермакова, ограниченный сверху непроницаемыми пластами, был как воздушный шарик под потолком: колыхался и сморщивался. Мозг улавливал, помимо потоков воздуха, нагнетаемого вентиляцией, еще какие-то тихие, ползущие по стенкам сквозняки. Метро было перчаткой, которую все время натягивала многопалая бесплотная рука. Это характерное движение Максим Т. Ермаков ощущал в подземке не только плывущей головой, но и позвоночником. На многих станциях можно было наблюдать, как под сводом, над пустыми рельсами, безо всякой видимой причины раскачиваются, тяжко и вразброд, мутные светильники — точно ведра с водой из Москвы-реки, несомые на коромыслах. Ту же самую качку, тот же грузный перепляс Максим Т. Ермаков улавливал в речной волне: ритм был совершенно узнаваемый, ни на что другое не похожий. Теперь эта новая, нутряная, безвидная Москва притягивала Максима Т. Ермакова, пожалуй, не меньше, чем когда-то манила к себе из города-городка Москва огнистая, богатая, единственная в своем роде, существующая в одном уникальном экземпляре. Москва, признав Максима Т. Ермакова своим, тянула его в свою утробу — заранее давая понять, что там, в ее земле, покоя нет и не будет.

 

Окончание следует 

Версия для печати