Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2010, 9

Еще одно потерянное поколение?

Еще одно потерянное поколение?

 

Алексей Левинсон,

руководитель отдела социокультурных исследований “Левада-центра”, кандидат искусствоведения, профессор ГУ-ВШЭ

Главной темой этого текста для меня является насилие. Конечно, в повести говорится не только о нем. Но именно насилие — одна из главных примет описываемой реальности. Обычный читатель толстого журнала (“обыватель”, как мельком ругнет его автор неожиданным по советской старомодности словцом) не видит такого количества насилия в своей повседневной жизни. Может быть, видел больше полувека назад, когда был другим, был фронтовиком. Но про нынешнюю жизнь, даже ругая ее и боясь ее, он не думает так, как автор.

Таким образом автор, конечно, выстраивает экзотическую для подобного читателя среду. Я не знаю, для какого еще. Нет уверенности, что описываемые автором участники этой жизни-битвы, жизни-пытки читают написанное им. Может быть, читают. Автор — явно из читающих молодых людей. И может быть, для них такой уровень насилия — норма, как и уровень присутствия матерных слов.

Если — норма, то тогда это неинтересно, как неинтересен мат в этой прозе. Но вот если автор все-таки хочет хоть какого-то читателя потрясти, протрясти, тогда об этом стоит говорить. Если автор посылал сигнал о насилии лично мне, то я его принял. И готов вместе с автором думать, зачем так много насилия бессмысленного, точнее, бесцельного, возникающего просто потому, что без него нельзя.

И я, и мои коллеги-социологи очень давно ходим вокруг формулы “насилие — это язык”. Похоже, будто повесть есть специально для нас подготовленная реализация этой метафоры. В стране, где мы живем, все важное или почти все важное, объясняет нам автор, выговаривается на языке насилия. Может быть, вернее думать, что описанное автором — не язык насилия, а насилие как речь, как процесс выражения смыслов. Как коммуникация.

Это парадоксальным образом снимает массу вопросов. Они делаются столь же нелепыми, как было бы нелепо думать, что в идеале по каждому описанному в книге акту насилия должно быть заведено уголовное дело о причинении более или менее “тяжких телесных”… Ясно, что когда дела заводятся, то такие дела оказываются уже не о том. В насилии-языке, насилии-речи нет места ни понятию вины, ни понятию жертвы. Это социальное действие другого типа.

Сколько бы автор ни громоздил эпизодов насилия, как ни была бы густа эта речь, он все-таки не верит сам и не может уверить меня (“обывателя”), что жизнь — она на самом деле такая и есть. То есть что жизнь в ее нормативном значении, жизнь, как она задумана тем, кем задумана, должна быть такой, как у него в книге. Нет. Автор-то на самом деле уверен, что жизнь должна быть такой, как у обывателя. Кое-кто из его героев даже пробует так жить. Беда не в том, что жизнь “не такая”, а в том, что “такой” жизнью жить мы не можем. Мы не можем выстроить высказывание не средствами насилия. (Ну, не считая случаев, когда пишем книгу.)

“Мы” — кто эти мы? Это те, кто не желает жить в рамках институтов, выстроенных на нашей земле, в том числе — институтов насилия. И практикует насилие, агрессию, в том числе и едва ли не в первую очередь — аутоагрессию как средство сопротивления им.

Это, если угодно, противление злу насилием. Институционализированному злу неинституционализированным насилием. Со всей тщетностью и обреченностью данного метода.

Насилие в описываемой действительности является, возьмем другую метафору, аналогом времени, временем. Из событий насилия состоит жизнь, из них состоит повествование, наррация. Как жизнь алкаша, собственно, состоит из событий выпивания и действие хмеля есть его собственное время, его длительность. Стоит вспомнить поэму В. Ерофеева, с которой у книги есть важные точки соприкосновения. Автор использует другой наркотик и несколько другие средства письма. Но он, как и В. Ерофеев, хочет, чтобы читатель заглянул под намеренно утолщенную завесу, покров, бурелом непривычного и пугающего либо веселящего. Ибо истинный ужас — там. То есть ужас не в описанных во множестве трупах, отрезанных руках, пробитых черепах.

Ужас в том, какая жизнь под этим. А эта жизнь — та же, что у обывателя, смотрящего телевизор в кресле. Это она невыносима. Это от нее корежит, корчит молодых людей. Если автор, как говорят, антифашист, то скажу, что и фашистов тоже. И ненавистных ментов. Иначе с чего бы это они были ненавистны. Ведь в менты идут для того же. Чтобы в дикой ломке от того наркотика, которым является наша жизнь, что-нибудь сломать — в себе или рядом.

Насилие — это единственное, что могут делать эти люди. Стоит задуматься, сколько в нашей стране людей, которые, в самом деле, ничего другого не умеют. И не считают нужным уметь. От них общество, собственно, и не требует.

 

Но хватит о насилии. Невыносимость жизни, легкая невыносимость бытия — это более важная философская и социологическая проблема. Может быть, автор ее решил. Тогда я, каюсь, этого не сумел вычитать и понять. Может быть, он ее только поставил. Уже и за это ему хвала. Говоря “философская” об этой проблеме, я рискую сказать пошлость, мол, жизнь вообще трагическая штука. Но я думаю, что как раз не вообще. Критика жизни у автора (как и у автора “Москва—Петушки”) вполне адресна. Он, собственно, разбрасывает подсказки, и следы ведут к нам домой. Туда, где кресло и телевизор. Телевизор тоже — речь, поток, плотная кошма над невыносимой реальностью. И если в любой речи нет причин и следствий, виновников и жертв, нет состава преступления, наконец, то там, под покровами, куда всякий нет-нет, да и заглянет, там все это есть. И кто туда заглядывает — понимает, что он соучастник в поддержании жизни, обладающей невероятной энергией губительности, перверсии, калечения. Словом, мы все знаем, что эта жизнь — не жизнь вообще, а наша. За нее отвечаем только мы, отвечаем перед собой и перед детьми, которым мы вынуждены напоминать об этом, кто не умеет — своими, чужими увечьями или смертями, кто умеет — своими книжками.

 

Александр Кабаков,

писатель

Несколько лет назад я вывесил в Сети заметку об угрозе для общества, которую представляют действия и настроения значительной части молодежи — радикальных левых, националистов, антиглобалистов, просто склонных к криминальному поведению подростковых групп. Известный писатель Захар Прилепин, сам открыто и решительно исповедующий так называемый национал-большевизм, откликнулся — тоже в Интернете — возражениями. Общий их смысл мог быть сведен к следующему: Кабаков слишком испуган, чтобы видеть реальность, которая состоит в том, что, увы, по-настоящему радикальной, революционной молодежи у нас почти нет, молодые люди в подавляющем большинстве конформисты, а протестующие незначительны числом и никак не дотягивают до организованности и решительности своих западных ровесников. Мне тогда мнение Прилепина показалось слишком пристрастным — чем бы мыслящий человек ни был увлечен, ему всегда кажется, что результаты слишком малы…

Теперь, после прочтения обсуждаемой повести — или, скорее, дневниковых записей, — я пришел к выводу, что мой тогдашний оппонент был прав. По всему тексту разбросаны упоминания о численности бунтарских банд, и получается, что этих врагов общества набирается в Москве никак не больше ста человек. Добавим сюда таких же молодых людей и их “идейных” противников, живущих в других крупных городах, куда москвичи выезжают на кровавые гастроли, — все равно ничтожно мало. Две, три, ну пять, ну пусть десять тысяч по всей стране, да и из них поорать готовы многие, а на драку придет половина… И ленивые, продажные, бессмысленно злобные менты без особых усилий всех разгонят, нескольких повяжут… В драке кого-то покалечат, а то и убьют… Наиболее темные, политически не влиятельные обыватели будут молча сочувствовать, но ни в коем случае не вступят в конфликт…

Настроения этих молодых людей, их способ существования, неспособность к настоящей организации и пропаганде делают явление скорее психиатрическим, чем социальным. Собственно, и сам автор склонен к такому взгляду, он и сам пишет, что не о социальном протесте идет речь, а о почти физиологической несовместимости некоторых людей с любым обществом, в котором всегда некрасивый не равен красивому, больной — здоровому, глупый — умному...

Однако социальная опасность есть, причем существенная. Она, по-моему, заключается в том, что пренебрежение пропагандой со стороны самих молодых варваров с лихвой компенсируется той рекламой, которую им делают вполне встроенные в истэблишмент средства массовой информации. Именно публикации во всех изданиях, от гламурных до научных журналов, представляют маргинальную шпану революционными борцами, придают притягательность весьма старомодным идеям, о которых сами “борцы” и знают-то понаслышке, упаковывают психопатологию и хулиганство в яркую идейную оболочку, привлекательную для уставшего от рутины офисного планктона.

С такой точки зрения мне кажется не совсем целесообразной и данная публикация в “Знамени”, да простит меня Сергей Иванович Чупринин, аргументировавший во вступительной заметке противоположную позицию. Тем более что — опять же, исключительно по моему частному мнению — литературная ценность текста весьма сомнительна: перефразируя известное выражение, что в нем выразительно, то не ново, а что ново и интересно, то выражено крайне вяло. Путешествовал этот “Исход” (а претензий-то сколько в одном названии!) в Интернете — и ладно, там много такого добра, там и инородцев бить агитируют на сотнях сайтов и в блогах, там Сталина и Гитлера превозносят, там и “америкосов”, “пиндосов” призывают стереть с лица земли атомной бомбой. Тоже высказывания — что ж, и их на бумагу, в почтенный журнал?

Никак не сбывается давняя мечта о добровольной со стороны редакторов информационной блокаде террористов, националистов и прочих (как бы они себя ни называли, хотя бы и “антифашистами”) потенциальных палачей той самой либеральной прессы, в которой никак не сработает инстинкт самосохранения. Между тем, Юрий Валентинович Трифонов еще тридцать с лишним лет назад писал, что если лишить современный терроризм телевизионной и прочей медийной рекламы, то он потеряет смысл и увянет. То же самое справедливо по отношению к любым радикальным — а в наше медийное время по отношению вообще к любым — действиям. Нет рекламы — нет явления.

Ну вот прошло тридцать лет, и что? Прозрения художников многое могли бы изменить, если бы общество принимало их всерьез.

 

 

Алексей Цветков,

писатель, журналист, политический активист

Нужен ли вам очередной “дневник” очередного “неудачника” с очередными претензиями к человечеству и очередными мечтами о мировой революции? Герой “Исхода” завидует более “крутым” лимоновцам на митинге и мазохистски грезит о своей смерти городского партизана среди руин агонизирующего мегаполиса. Для ясности — это документальный текст о буйных буднях и безумных праздниках “красных” или “левых” скинов, молодых “антифа”. Фанатские выезды, экстремистские концерты, несанкционированные шествия и уличный файтинг. Локальная война, счет жертв в которой давно перешел с десятков на сотни. Их главные уличные “оппоненты” — неофашисты, на которых они весьма похожи по социальному адресу и психотипу, но они сделали иной идеологический выбор, избрали своим боевым мобилизующим наркотиком противоположный политический миф. Эта неприятная для обеих сторон схожесть проявляется, к примеру, в том, насколько отдельные абзацы “Исхода” схоже звучат с абзацами известного романа “Скины: Русь пробуждается”, автор которого покончил с собой в прошлом году. И правые и левые скины — это молодые люди, у которых нет советских воспоминаний, новое поколение новой России, а точнее, наименее удачливая в классовом смысле ее часть, которая не очень довольна таким своим “заданным положением” и готова воевать с кем угодно, чтобы даром получить то, за что их более успешные сверстники порой неплохо платят — впечатления, чувство собственной важности и славу победителей прежде всего. Почувствовать себя “толпой королей”, как выражаются их лондонские братья по международной субкультуре. Насилие — это пиар бедных. Восстание — это вечеринка “не прошедших дресс-код”, а мировая гражданская война — их амбициозный бизнес-план на будущее.

Этот дневник — небольшой аттракцион для “нейтральных”, любящих смотреть и читать про всякий “экстрим”. “Нейтральные” — самая массовая и отвратительная партия, и потому так часто на празднике восстания им достается больше всех. В общем, все как у Захара Прилепина, только без заранее просчитанных компромиссов с “интеллигентным” читателем — т.е. написано для своих, для тех, кто “в теме” и на связи. Да и до лондонской изощренности Стюарта Хоума, начитанного британского скина и провокационного писателя, автору этого дневника далековато. Все они — персонажи одного поля, но не одного уровня.

Это написано “не интересно” с точки зрения людей с тонким филологическим слухом к аллитерации и ритму, “малограмотно” с точки зрения всех, просто сносно учившихся в школе, “невежественно” с позиций любых интеллектуалов, и это очень полезный и познавательный текст с моей точки зрения. Потому что его главное сообщение — умейте использовать свою бесценную ненависть, не дайте убедить себя, что мир в высшем смысле справедлив, а если и не очень справедлив, то вы точно не тот человек, который будет это менять. Вы именно тот! Хватит верить в реинкарнацию. Если у вас нет ничего, кроме собственной жизни, проживите ее так, чтобы вам самому было страшно следить за собой.

Этот текст удивит только тех, кто до сих пор не в курсе, что у нас капитализм. А если кто-то посейчас думает, что капитализм — это свобода выбора образа жизни и демократический способ принятия решений, таковой думатель есть неизлечимый постсоветский му… извините, мечтатель. Капитализм — это система, в которой цель любой деятельности подменена прибылью, все, от образования до секса, обменивается на рынке, как товар, а всякий товар основан на грамотно организованной недоступности, т.е. на том, что он не всем здесь по карману. Огороженное охраной меньшинство хозяев выжимает свой доход из большинства “пролов”. Чем ближе ты к полюсу капитала, тем выше твоя ступень в пирамиде, тем больше у тебя шансов на качественную жизнь. Капитализм позволяет хозяевам относиться к “пролам” и “планктону” хуже, чем относились к рабам в греческом полисе. Рабов стоило беречь как собственность, а “нанятых”, переставших устраивать, всегда можно заменить на таких же, но более энергичных и не столь требовательных, в крайнем случае их можно привезти из соседней, еще более нищей страны. Кроме прибавочной стоимости капитализм производит также “новое” городское варварство “малорентабельных людей” и “молодежный экстремизм” “непрестижных” районов. Капиталистический мегаполис производит насилие, классовую и расовую ненависть в промышленных масштабах. Для “малорентабельных” капитализм — это мир, в котором все объекты их желаний огорожены и потому могут быть только украдены, мир, в котором всякий, кто препятствует этой краже, в какую бы форму он ни был одет, становится физическим противником. Таковы нравы молодого российского (ну хорошо, немножко, люмпен-) пролетариата, а точнее, самой энергичной его части.

Есть соблазн воспринять этот текст как очередное сообщение о буйных “неформалах” в стиле “Легко ли быть молодым?” двадцатилетней давности. Правда, есть важная разница: тогда “Двадцатая комната” журнала “Юность”, фильм “Асса” и программа “Взгляд” сообщали, что общество стало сложнее и молодежь все чаще выбирает не рекомендованные и не представимые прежде модели поведения и стиля, а сейчас мы имеем дело с обратным посланием — о вызывающем упрощении мира и поведения в нем, вплоть до состояния, когда насилие остается единственным, последним способом коммуникации с “чужим” и “враждебным” обществом. Когда и эта последняя связь оборвана, герою остается лишь “Исход” т.е. вынужденная эмиграция, и он по-байроновски перемещается в Грецию, страну с самой развитой и массовой в Европе анархистской субкультурой. Быть крайне левым стритфайтером1  там намного проще. DJ Stalingrad с удовольствием участвовал там в уже ставших регулярными “рождественских беспорядках” вокруг университета, начавшихся, кстати, опять же с убийства полицейскими несовершеннолетнего анархиста на афинской улице.

В обществе, которое фактически согласилось с тем, что человек есть прежде всего существо, преумножающее свой доход, все описанные события и типажи неизбежны. В обществе, не создавшем никаких внутренних ограничителей капитализма, никаких “но” и “если” на пути рыночной войны слабых против еще более слабых, в обществе, где разлет между самым богатым и самым бедным процентом давно превзошел всякие социологические приличия, следует удивляться не тому, “откуда это всё взялось?”, а тому, “почему этого до сих пор так мало?”. И ответ тут демографический — стремительно стареющее общество есть не лучший и даже тормозящий фон для любых молодежных бунтов, сколько бы ни накопилось для них причин.

В этом тексте почти нет метафор, которые следует понимать иносказательно, хотя есть пара мальчишеских преувеличений. Нет сознательных отсылок к другим текстам и указаний на предшественников, зато в нем есть конкретные убитые и раненые, с некоторыми из которых я был в разные годы лично знаком. Этот текст мало полезен для тех, чьи мечты ограничены гуманитарной карьерой (ну хорошо, “самореализацией в творчестве”, так лучше?). Даже немногие “отвлеченные” места в нем, вроде рассуждений о белых крысах и электричестве, попали в текст прямиком из левацкого фильма Луи Маля, а в фильм попали из ситуационистского самиздата артистичных французских бунтарей полувековой давности.

Герою нравится думать, что “шизофрения — это ген нового вида”, созревающего внутри вида старого. Логика комикса “Люди Х”. Герои “Исхода” исповедуют модернистский миф нового человека с новыми полномочиями в самой брутальной и практической его версии. Они последние, кто в это верит, им просто, возможно, никто не сообщил о провале модернистских претензий, роспуске штурмовых отрядов и красных бригад и наступлении мирной эпохи постмодернистских игр. Но если бы кто-то и сообщил им это, они бы вряд ли поверили, ибо каждый из нас верит не в то, что однажды услышал, а в то, что соответствует его интересам. Они отказываются понимать условность мифа не потому, что они тупые или мало читали, а потому, что эта условность им не выгодна. Всерьез воспринятый миф на уровне комикса — их главное идеологическое оружие в классовой войне. Они повзрослели уже после “большого дележа”, и “некорректные” политические мифы, которые приводят их в движение, оказались единственной доставшейся им большой собственностью, единственным призраком власти в их бросающих камни руках. Автор дневника вдохновляется кумирами такого же, радикально настроенного заграничного пролетариата — Джи Джи Аллен, Унабомбер, Вилли Джонсон… Пока хозяева ввозили в страну рыночные отношения и спектакулярную демократию, аутсайдерам приглянулись в той же загранице несколько иные модели поведения, которые являются реакцией на тотальный рынок, управляемую демократию и прочие циничные спектакли элит.

Вы уже решили, какой бренд вы выбираете и к целевой аудитории какого сериала относитесь? В этом дневнике задается другой вопрос: в тени какого флага вы готовы упасть на асфальт? Чей манифест заставил бы вас нарушить пару “вечных” моральных заповедей? Герои видят себя эмбриональной армией будущей гражданской войны, о которой они грезят и которая в локальной версии давно идет на “непрестижных” улицах. Заводные апельсины из “антифа” могут рассчитывать только на то, что “стабильность” скоро кончится, пирог уже не делится на вчерашнее число “легитимных” едоков и у них появится шанс поучаствовать в переделе.

В каком понимании человека коренится логика молодежного нигилизма? Мы любим жизнь, в ее основе стремление к счастью. Счастье — это отсутствие психического раздражителя — голода и боли во всех их формах. Полное отсутствие раздражителя — это неорганическое состояние трупа, и, значит, любое стремление к счастью есть всего лишь короткий отрезок на более долгой прямой нашего стремления к саморазрушению. Внутри биофильской и позитивной воли к жизни всегда упакована некрофильская и деструктивная воля к небытию — такова “интуиция” нигилистов всех поколений и оттенков. Далее, по интеллигентским правилам, я должен сказать нечто в противовес этой самой логике молодежного нигилизма, но делать этого я не буду хотя бы потому, что это означает добровольно выбрать роль “гуманитарного мента”, охранителя, халдея на службе стабильности, а их хватает и без меня. Я и сам, если честно, плохо воспитанный, финансово несостоятельный, агрессивный дилетант, мечтающий о массовом революционном насилии на Рублевском шоссе.

Единственное известное мне решение заявленной проблемы — стать одним из бунтарей, покуситься на систему и ее псов. Диалектический парадокс состоит в том, что, если вам не нравится “варварство” героев “Исхода”, вы должны стать “варваром” и атаковать систему, чтобы покончить с объективными предпосылками этого “варварства”. Тем, кого раздражает такой бунтарь, стоит стать еще большими бунтарями, чтобы покончить с миром, дающим причины для такого рода бунта. Пытаться вылечить “болезнь экстремизма”, сохраняя систему, против которой “экстремизм” направлен, означает усиливать причины для “экстремизма”, выбирать в этом конфликте сторону, которая дает каждому зрелище вместо смысла, занятость вместо дела, роль вместо судьбы и банковский счет вместо победы.

“Исход” — хороший способ понять психологию “дестроера” и “мародера” — дискредитированную фигуру, которая появляется на улицах в любой постсоветской революции. “Мародер” просто знает, что от происходящей революции его жизнь вряд ли изменится к лучшему, он — революционер без иллюзий, внушенных оппозиционной пропагандой, поэтому он и получает от восстания то, что может получить — всё, до чего дотягивается рука. И настоящим призом в этой небезопасной городской игре, “бегалке” и “стрелялке”, является вовсе не присвоенная вещь, но само освобождающее от страха чувство: можно брать то, что ещё вчера было жирно обведено лентой с надписью “чужое” и “заплати”.

Пока героя устраивают почти любые “теории”, если они подпитывают его боевой инстинкт, будь то попытка приложить самурайский кодекс к своему существованию в мегаполисе или рассуждения о том, что в обществе, где нет отдельной касты воинов, а есть регулярная и профессиональная армия, мужская агрессивность найдет себе иные формы в виде тех или иных “бойцовских клубов”. Кстати, о самурайском кодексе: в нем сказано, что если где-то больше одного самурая на десять мужчин, там неизбежен кровавый хаос и сбор урожая голов вместо сбора урожая риса…

Но у автора дневника есть неустойчивая симпатия к христианству, Афону и вообще к монастырям как формам добровольной сегрегации. Если не бунт, то исход в закрытую общину? Возможно, если ему удастся несколько стабилизировать свою жизнь и сделать ее чуть более “буржуазной” (т.е. в данном случае просто “более долгой”), эта мерцающая симпатия разовьется в более явную религиозность — одну из древнейших форм “амортизации” и “нормализации” недовольных общественным устройством. Другой вопрос, нужна ли герою “нормализация”, если вся его жизнь — великий отказ от компромисса?

 

 

 

Елена Фанайлова,

поэт, журналист

Герой этого текста — русский красный скинхед (судя по самоописанию; не стану пересказывать страницы Википедии, просто отсылаю к ней, лучше к англоязычным источникам), антифа, человек стихийных анархистских убеждений, пьяница (некоторые его товарищи наркоманы) и драчун, находящийся в стихийном поиске Истины с большой буквы. Его врагами являются русские фашисты, а под горячую руку, под влиянием алкогольного опьянения — менты, военные, просто тупо-агрессивное мужское население Родины, которое имеет нечто против группы панк-музыкантов, передвигающейся на электричках и в автобусах в поисках адреналина и пространства, или против группы радикальных экологов, разбившей где-нибудь в провинции лагерь протеста. Врагом его является обыватель и шире — несправедливый универсум, который не оставляет молодому человеку надежды на справедливость и красоту, и тогда ярость заменяет справедливость, мир в душе завоевывается войной, для которой, как говорится на страницах этой прозы, мы все рождены. Мир советского человека прокламируется как его любимый мир, но если бы он действительно успел пожить в СССР, а не только родиться, он был бы врагом и того государства, граждане которого превратились на его глазах в униженных и оскорбленных.

Чем-то он напоминает Веничку Ерофеева, этот герой, видимо, попыткой обретения святости не слишком подходящими методами, еще более радикальными, чем алкотрипы Вени; но и герой Ерофеева отвечал на вопрос, заданный другим известным персонажем не в России: возможно ли стать святым без Бога? Иисус Христос, впрочем, появляется на страницах повести, он въезжает в Иерусалим на маленьком пушистом осленке, чтобы сказать народу: успокойтесь, дуралеи, идите по домам; но пока автор дойдет до этого замечания на полях, читатель узнает немало отталкивающего о нем и его команде.

Прежде всего они дерутся с применением холодного оружия, до крови, переломов и сотрясений мозга; потом, они бухают до самозабвения и блевоты; они ездят без билетов и воруют еду и одежду из магазинов. Еще они вместе с коммунистами ходят на первомайские демонстрации, где кидают петарды, зажигают фаеры и скандируют радикальные антиправительственные лозунги, устраивают рок-концерты в подвалах, а в каком-то эпизоде герой работает на “скорой помощи” и повествует нам об умирающих бомжах и докторах, трудящихся за копейки, и все это грязно и отвратительно, и здесь герой теряет, по его признанию, остатки сочувствия, во что, впрочем, верится слабо. Еще в его жизни была попытка жить в монастыре и встречи с, так сказать, интересными людьми: православным старцем, заслуженными рокерами-бойцами, многократно сидевшими в тюрьме товарищами-анархистами из Европы. Теперь он и сам живет в Европе и удивляется, почему демонстранты бьют витрины, но не дерутся с полицией.

Эта повесть описывает и русский бунт, бессмысленный и беспощадный, и анархический корпус интеллектуального протеста второй половины ХХ века. Неслучайно рассказ о нелегких буднях молодого радикала перемежается не только парахристианскими интеллектуальными медитациями, но и краткими биографиями-дайджестами западных антигероев: рокера Кевина Майкла Аллина (получившего при рождении имя Иисуса Христа), блюзмена Вилли Джонсона, математика-террориста Теда Качинского по прозвищу Унабомбер.

Эта проза неконвенциональна, но она документальна, и хотя бы за это следует быть ей благодарными. Потому что, читая ее, можно лучше понять, что движет такими молодыми людьми и каково это новое потерянное поколение России. Некоторые молодые московские либералы вышли на антифашистский митинг памяти Станислава Маркелова и Анастасии Бабуровой 19 января вместе с ними, а потом писали в своих чистеньких ЖЖ, что их отталкивает насилие. Насилие выразилось в том, что антифа зажгли пару фаеров и пытались отбить своих у милиции, которая решила, что митинг пора разгонять — в силы правопорядка полетели ледышки. Мои молодые друзья, видимо, не помнят, в какой теплой дружественной обстановке непротивления злу насилием происходили митинги конца восьмидесятых — начала девяностых, как их ныне благополучные родители и старшие друзья попадали под милицейские дубинки, как расстреливались демонстрации в Тбилиси и Вильнюсе, при каких обстоятельствах погиб Юрис Подниекс, автор фильма в том числе о таких вот молодых протестантах.

Вообще говоря, эта проза отлично выстроена, она динамична и энергична, а герой ее совершает экзистенциальный трип и прорыв. Может быть, это не самый положительный герой, но уж точно не картонный.

 

 

Марина Егорова,

доктор психологических наук, зав. кафедрой психогенетики факультета психологии МГУ

Принадлежность к отечественной интеллигенции всегда определялась не столько образованием или родом деятельности, сколько особой системой ценностей, главной из которых было обостренное ощущение несправедливости жизни — неравенства, жестокости государства, несовершенства всей социальной системы. Неудивительно, что каждый, кто отказывался жить по законам неправедно устроенного мира, всегда вызывал сочувственное одобрение. Да и как может быть иначе, если с одной стороны сытость, пошлость и разврат обыденной жизни, а с другой — неприятие лжи, независимость, стремление к свободе, чистота помыслов и даже служение идеалу?

Обаятельные лишние люди, одаренные крестьяне-бунтари, бескорыстные террористы-народовольцы, самоотверженные революционеры — кем только не восхищались и кого только не героизировали. А вот ребятам из так называемых “молодежных субкультур” долго не везло. Нельзя сказать, что их совсем не замечали, — гуманитарии их описывали, КГБ учитывало, милиция гоняла, — но с признанием как-то не получалось. К безобидным и тихим относились как к городским сумасшедшим, к агрессивным — с брезгливым опасением. Во-первых, интеллигенты терпеть не могут, когда их бьют и тем более убивают. Во-вторых, сильное отвращение вызывал способ оправдания деяний, например, скинхедов: “Нехорошо, конечно, что мальчики убили таджика, но ведь вон их сколько понаехало, и мальчики с этим по-своему борются”. Интеллигенту с такой позицией идентифицироваться трудно.

 

Но ничто в этом мире не постоянно, меняется и отношение интеллигенции к “бунтарям”. Теперь мы хотим их понять, и повесть “Исход” предоставляет прекрасные возможности для того, чтобы каждый подтвердил или осознал свои уже давно сформированные представления. Недоговоренности, разрывы в повествовании, чередование воспоминаний о тяжелом детстве и бессмысленной жестокости приятелей, сцен отвратительных побоищ и эпизодов монастырской жизни, глубокомысленных рассуждений о крысах и людях и прочее, и прочее создают безграничные возможности для проекции собственного жизненного опыта, своего взгляда на описываемые события, своего отношения к насилию и допустимости оправдания насилия. Поможет ли это понять? Сомневаюсь. Зато кто-то сможет принять, кто-то пожалеть, а кто-то постарается вписать пьяные драки в историю российских революций и привить к могучему древу российского бунтарства и эту уродливую и корявую ветвь. Бог в помощь!

 

Если кто-то хочет, читая повесть, понять, что приводит молодых людей в компанию скинхедов, то, скорей всего, его ждет разочарование. Контурные, едва отличимые друг от друга Кости, Феди и Саши не имеют ни прошлого, ни настоящего — несколько черепно-мозговых травм, шрамов и приступов неспровоцированной ярости. Главный герой единственный, кто имеет хоть какую-то биографию, написанную по всем законам соцреализма, принятого во времена, вызывающие “насмешку и презрение” то ли автора, то ли его героя. Здесь и жестокая мать, и ужасное детство, и бедность, и осознание невозможности изменить убогое существование — “плохой алкоголь и плохая жизнь”. В общем, формирование девиантного поведения в неблагоприятных социальных условиях. Правда, вскользь упоминается, что герой закончил университет, да и книги в детстве читал, но разве это заметишь после подробного описания истязаний ребенка матерью?

 

Исследователи агрессивности и склонности к насилию утверждают, что молодые люди, принадлежащие к ультрарадикальным группировкам, обладают высокой самооценкой в сочетании с плохо развитой регуляцией и неопределенной идентификацией. И действительно, с самооценкой у лирического (если так можно выразиться) героя все в порядке. Его усталость от бесконечных пьянок и драк и переезд на греческий пляж — не менее чем “исход”. Его друзья по кровавым побоищам заботливы и человечны. Он сам себе нравится. Чего стоит фраза — пишу, “мне это надо”! Почти Вертер. Да и пишет он не для того, чтобы понять, что же он творил и возможно ли это искупить — “вспоминаю, чтобы забыть”. Забыть про убийства, которые никому непозволительно списывать на жестокий мир, ужасы советского строя (при котором, по мнению героя, даже личной жизни не было) или на бедность.

 

Кстати о бедности. Герой и его компания изображены этакими свободными флибустьерами, которые путешествуют по стране и сводят счеты с задолжавшим им что-то миром. А, собственно, на какие деньги? Они ведь не работают, а алкоголь, наркотики, травматические автоматы стоят денег, да и истекающих кровью наркоманов таксисты и частники даром не возят. Не используют ли эту публику в качестве наемников, и не приятелей ли главного героя мы видели совсем недавно разгоняющими лагерь экологов в Химкинском лесу? Может, воспоминания об оплаченном разбое не тревожат душу, поэтому и писать про это, “чтоб забыть”, нет потребности?

 

В среде западных психотерапевтов когда-то появился такой анекдот. Два социальных работника видят избитого в кровь человека. Один из них говорит другому: “Тот, кто это сделал, нуждается в помощи”. Я не знаю, почему несовершенством мира и собственными трудностями можно оправдывать преступления? Когда и почему насилие стало рассматриваться как законный или, во всяком случае, достойный понимания и снисхождения способ самовыражения? Почему для кого-то собственная свобода самовыражения стала важнее жизни другого человека?

Страшно, что проблемы убийцы волнуют общество не меньше, чем страдания его жертвы. Это ложная политкорректность — люди не равны, жизнь того, кто поднял руку на другого, стоит меньше, чем жизнь пострадавшего от него.

И в русской, и в мировой литературе образы убийц неоднократно становились предметом детального и даже сочувственного анализа. Но раскаивающихся или хотя бы рефлексирующих убийц. Герой “Исхода” ни на секунду не ужаснулся содеянным, ни разу не вспомнил своих жертв и отпустил себе грехи раньше, чем дописал свои заметки (Господь “учит меня, часто наказывает, всегда прощает”). Это человек, который ищет прощения или помощи? Или (короче и точнее) — это человек?

Версия для печати