Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2010, 5

Григорий Канович. Очарование сатаны

Под звуки флейты

Григорий Канович. Очарование сатаны. — М.: Текст, 2009.

В самом названии этой книги запрятана загадка. Мудрено понять, было ли так задумано или она туда забралась в обход авторской воли, ведь у живых книг свой норов, как у растений, зачастую лезущих не туда, куда садовник хочет их направить. Но, так или иначе, вскользь затронутая в тексте тема дьявольского гипноза, которым завораживают толпу людоедские режимы и свирепые правители, на поверку оказывается внешней по отношению к тому, что творится в романе на самом деле. Хотя книга повествует об истреблении еврейского населения маленького литовского городка, оболваненные убийцы из местных, в сущности, остаются за сценой, словно в старинном театре, где публике не демонстрировали зверств — о них лишь повествовали потрясенные очевидцы. Но и в редких случаях, когда каратели все же появляются на страницах романа во плоти, возникает ощущение, что дело не в них, они в этой экзистенциальной драме — статисты третьего плана, которых хоть вовсе могло бы не быть. Роман только с виду про Холокост, его историческая канва, сколь бы ни была точна, истаивает на глазах. Очарование, которое в нем царствует, — не морок кратковременных “измов” ХХ столетия, а вечные чары Танатоса.

Смерть как главная героиня романа появляется в нем с первых строк — ее присутствием отмечена история знатной белорусской девицы Дануты Скуйбышевской, лишенной чести и крова за то, что забеременела от зажигательного обольстителя-еврея: совсем было собралась наложить на себя руки, но нашла приют на еврейском кладбище, там прожила весь век под новым именем Гадассы, там и сына Иакова родила, могильщика. Это беззаконное зачатие — единственный эпизод книги, где Эросу тоже нашлось важное дело, хотя бы в предыстории. В дальнейшем, вплоть до финала, одна смерть здесь хозяйка и чаровница. Подлости власти, миражи политики — не более чем случайные, несущественные формы ее тотального могущества. Разговоры, которые ведут персонажи, в том числе о любви, кажутся набором слов, утративших смысл: никто никого не слушает да и сам как-то не принимает своего говорения всерьез. По сути, во всем романе любовная сцена одна, и она молчалива — прощание портного со своей швейной машинкой. Смерть, по законам повествования, настолько сильнее, чем любовь, что серьезного единоборства не возникает. Герои идут на гибель без протеста, без попыток спастись — хотя бы судорожных, безрассудных, обреченных. Палачи не вызывают у них гнева, он вспыхивает лишь однажды — и не потому, что убивают людей, а потому, что кто-то корысти ради посягнул на святыню, для героев куда более важную, чем жизнь: на кладбищенские плиты. Ими хотят вымостить дорогу. При мысли о подобном кощунстве Иаков, как-то смутно, словно во сне, воспринявший известие об истреблении собратьев, внезапно впадает в ярость...

Нет в новом романе Григория Кановича и усмешки. В его романе “Свечи на ветру” она — оружие безоружного, презирающего силу, но здесь почему-то немыслимы ни “скелет антисемита”, красующийся в докторском кабинете, ни пытливый мальчик, предполагающий, что антисемит — некая важная персона вроде графа. Герои “Очарования” — не столько уносимые ветром, сколько уводимые Крысоловом. Они даже смерть встречают не где-нибудь, а на берегу реки — выбор места кажется неслучайным… Единственный, кто пробует противиться, — фермер, суетящийся в надежде спасти любимую, — рядом с другими он кажется грубоватым и глуповатым: бедняге уши заложило, он один не слышит, как она зовет, эта флейта… Могильщик тоже влюблен, но он не такой тупой — не побег замышляет, не спасение милой, а серьезное дело делает: яму роет. Себе. И девушка, которая спастись могла бы, сама довершает то, что прохлопали фашисты. Ей мил могильщик, не противен и фермер, да и погибших родных она хотя и любила, но ведь еще недавно готова была расстаться с ними навсегда, мечтала вырваться из этого городка к новой жизни, в Палестину. Любила бы больше — может, пожалела бы, что с ней вместе на веки вечные уйдет с земли ее дочерняя память о старом портном Гедалье Банквечере и его жене Пнине, сестринская — о Рейзл; что детей, которые могли бы вырасти похожими на них, некому будет родить…

Но нет, раз сородичей убили, прекрасной Элишеве, всем желанной Елене этой гибнущей Трои, “стыдно” выжить: она следует за ними добровольно. За этим шагом жертвенность существа, не умеющего, не желающего отделять себя от рода, запрятанное глубоко в подсознании патриархальное бескорыстие — вековой залог выживания общины, в новых условиях обернувшийся напрасной гибелью личности, живого неповторимого чуда. Но в этой же гибели заключена и единственно мыслимая в ее случае победа — исполнение над могилой жертв погребального ритуала. Тот самый подвиг, за который заплатила жизнью другая античная героиня. Здесь Элишеве не Елена уже — Антигона. Царевна, оказавшая традиционный почет телу брата, по приказу правителя брошенному без погребения.

Рассчитан ли был замысел на звучащее из глубины веков эхо мифологической коллизии или писатель, создавая роман, о ней даже не вспомнил — не знаю, но сознаюсь: трудно примириться с этим древним родовым величием, достигаемым такой ценой. Поневоле вспоминаешь о Гитлере (на свой гнусный манер тоже ведь адепт родового сознания), хотя, по закону, царящему в романе, здесь о нем вспоминать не стоит, он и его воинство — ничто, равно как и обожествляемый дурнем Ароном Сталин, чьи присные душат и ломают обиход тихого городка, напирая с другой стороны. Им-то всем, прислужникам смерти, уж совсем ничего не светит. Жизнь — на стороне их жертв. Но как же она хрупка, беспомощна, печальна. Крысолов играет, и выбора нет ни у кого.

Хочется спросить по-детски: автор это нарочно? Или так получилось? Протест возникает не сразу, растет исподволь — и с очарованием музыки текста все равно не справляется. Победителей не судят: роман удался. Мы, обитатели планеты, все ютимся на том еврейском кладбище, бубним, вполуха слушая друг друга, какие-то слова, имеющие касательство скорее к общечеловеческой, утраченной или так и не обретенной культуре, чем к темным импульсам, управляющим нашими действиями; вцепляемся, словно в спасательный круг, в нехитрые орудия ремесла — лопаты, швейные машинки, компьютеры; в непостижимом безумии готовы отстаивать надгробные камни с бо€льшим жаром, чем жизнь близких, и тоже, может статься, потому, что дудочка… да-да, ее слышно...

Ирина Васюченко

Версия для печати