Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2010, 3

Записки из-под полы

Об авторе | Евгений Юрьевич Сидоров (1938 г. р.) — критик. Автор книг и статей о советской многонациональной литературе, кино и театре. Министр культуры России (1992—1997); Посол России при ЮНЕСКО (1998—2002).

Первая часть “Записок из-под полы” была опубликована в “Знамени” № 2 за 2008 год.

 

Евгений Сидоров

Записки из-под полы

(из новой книги)

Не фи┬га в кармане, не записки из подполья, а именно из-под полы.

Как мелочь сыплется наружу из нечаянно продырявленного кармана плаща.

Возвращаю известному словесному обороту буквальный смысл, вопреки переносному, общепринятому. Это не отрывки из дневника, не эссеистские размышления, а именно записки. Что вспомнилось, то и записалось на отдельную бумажку, чтобы не пропасть. Без сюжета и композиции. Вразброс, как карта ляжет.

Правда, в нынешней публикации дал жанровую слабину и, порывшись, печатаю несколько отрывков из своих старых писем. Впрочем, только те, которые в масть.

* * *

Шурик Гуревич в хромовых сапогах, окруженный толпой пацанов, плясал цыганочку под ритмический аккомпанемент собственного напева. Плясал на бетонной лестничной площадке между вторым и третьим этажами таганской школы № 498. Казалось, по нему плачет расположенная рядом знаменитая тюрьма.

Это был совершенно неожиданный сюжет. Наша мужская семилетка подтягивалась год за годом к нормальному среднему образованию. Осенью в восьмой класс пришло несколько новых ребят (по месту жительства), что принесло мне пожизненную дружбу с двумя из них — Александром Гуревичем и Игорем Распоповым.

Не могу передать чувство, которое нас объединяло (и разъединяло на время). Когда несколько лет назад умер Игорь, я впервые почувствовал зверскую усталость от жизни. Игорь Распопов был талантливым инженером, изобретателем, который в перестройку лишился точки опоры.

Но сейчас речь о Шурике. Впервые увидев его на школьной лестнице, я сразу понял: нам быть вместе.

Он, племянник Эммануила Казакевича, сын родной сестры писателя, жил и рос в барачном доме, в маленькой комнате, где на раскладушке складывали нежных дев по очереди, пока родители не пришли с работы. Девы имели прямое отношение к старшему брату Шурика — Борису, который работал мастером на одном из московских заводов и был весьма остроумен и любвеобилен. С Борисом, когда прогуливалась школа, под преферанс и умеренную пьянку мы любили сочинять всякого рода забавные и не совсем цензурные стихи, уважая не столько смысл, сколько аллитерацию и экстравагантную рифму.

Шурик, ставший впоследствии кандидатом технических наук, был исключительно музыкальной натурой (гитара, виолончель, фортепиано, иногда даже тромбон). В молодости он подрабатывал “лабухом”, играл в самодеятельных джаз-ансамблях. Но я помню и люблю наши последние школьные годы.

Я жил с няней, тетей Дуней, мамы и отца рядом тогда уже не было. Карманные деньги нужны были постоянно. Нас знали московские букинисты, включая продавцов нотного магазина на Неглинке. Мы потихоньку сдавали книги и ноты, слегка опустошая не только свои библиотеки, но и некую чужую, родственную, в доме в Лаврушинском.

Тогда покупали почти всё. Книг в продаже было очень мало. Но мы уже разбирались и стоящее не трогали. В магазин уходили Первенцев, Бабаевский, Павленко, Орест Мальцев и неведомый мне по сей день Шпанов, на которого тогда шла настоящая читательская охота. Они были упакованы в желтоватые полутвердые обложки издательства “Советский писатель”.

В комнате у Гуревичей я впервые стрелял из боевого пистолета. Вверх, в потолок. Пуля ушла наружу, оставив маленький, круглый след. Пистолет притащил наш одноклассник Толя Мязин, найдя его у отца в комоде. Я не знал, как и другие, что он был заряжен.

Этот пистолет фигурировал потом на суде в качестве вещественного доказательства. К моему удивлению, экспертиза признала, что из него не было произведено ни одного выстрела. Но ведь я сам выстрелил из него! Стало быть, так было надо для защиты. Судили молодежную банду, орудовавшую в подмосковных электропоездах. Среди подсудимых был мой приятель Игорь Горбунов, сын генерала МГБ из дома на Володарской улице. Он-то и позаимствовал оружие, дабы пугать им жертв грабежа. Горбунова забрали прямо на наших глазах с урока в десятом классе. “Комсомолка” подробно описала эту уголовную историю.

Когда через четыре года Горбунов вернулся из колонии, я впервые по его совету попробовал курить “план” — легкий наркотик, набиваемый вместо табака в гильзу “Беломорканала”.

Все это было, но было и другое. Мы с Гуревичем и Распоповым (иногда к нам прибивался одноклассник Сережа Вескер) почти каждый вечер гуляли по бульварам и набережным, ходили в читалку музея Маяковского в Гендриковом переулке, где безотказно выдавали книги поэтов Серебряного века, репетировали с девочками из соседней женской школы “Гимназистов” К. Тренева и бредили стихами, особенно Блоком.

Шел тысяча девятьсот пятьдесят четвертый год, год любви и надежды.

* * *

Полковник в отставке Борис Иосифович Кельбер с неизменной сигаретой в длинном мундштуке и с безукоризненным маникюром лениво и слегка надменно посматривал на наши стриженые головы. Его синий костюм, наподобие френча, был украшен орденскими планками. Разумеется, он всегда был в белой рубашке и, конечно, при галстуке. Что неудивительно, ибо в наше время в школе без галстука мог появляться только один педагог — учитель физкультуры Сергей Михайлович Захаров, мастер спорта по гимнастике.

Каким ветром занесло к нам блистательного Б.И. Кельбера, совершенно неведомо. Он совсем недавно служил военным переводчиком, был контужен в Германии, присутствовал в Потсдаме при подписании капитуляции и вдруг опустился до внедрения в наши тупые мозги немецких глаголов. По каким-то деталям в разговоре, теперь, задним числом, я понял, что в его судьбу вмешалась борьба с космополитизмом, где жертвами были и достаточно мелкие сошки. Во всяком случае, всегда вспоминаю его с благодарностью, ибо он, сам того не зная, привил мне любовь к немецкоязычной поэзии. Уже в университете я перевел несколько стихотворений Гейне и, заглянув в Левика, нахально решил, что у меня не хуже.

Так до сих пор и звучит внутри: “Mein Tag war heiter, glьcklich meine Nacht”.

* * *

В ранней юности я писал: “Никто не знает на земле, зачем цветет сирень…”. Так же “бесполезны” стихи, подобно ветру, тайне морского заката, музыке маленького Шуберта. Чем больше живешь, тем больше ценишь мелочи и лучшее, что у тебя есть — память. Она тоже не любит крупных форм и рассыпается на фрагменты.

* * *

Думаю, что критик поэзии должен и сам быть версификатором. Трудно судить, пока сам не пишешь в рифму или верлибром. Признаюсь, что я всю сознательную жизнь время от времени графоманствую и чувствую себя счастливым именно в эти редкие моменты.

Разумеется, печатать я ничего не собираюсь, но иногда из хулиганства и озорства вставляю в тексты свои стишки, главным образом печальные и красивые, предваряя при этом: “Один поэт заметил: …”.

Надо сказать, что еще ни разу никто меня не разоблачил. Начиная с середины восьмидесятых годов культура сверки цитат в периодике и издательствах упала навзничь и неизвестно когда поднимется.

* * *

В детстве меня возбуждал один вид театральной программки. Дома я мысленно разыгрывал воображаемые спектакли, создавая программки собственные, рукописные, населяя их выдуманными народными и заслуженными, но в меру, понимая, что все актеры не могут быть титулованы. Постоянно в театр ходил лет с девяти, и, хотя не всегда помнил имена режиссеров, те, что были на сцене, даже не великие, остались в памяти навсегда: Зеркалова, Массальский, Светловидов, Андровская, Зуева, Яншин, Гоголева, Сперантова и, конечно, Большой театр: Норцов, Максакова, Андрей Иванов, Шпиллер, Нелепп, Фирсова.

Программки собираю и по сей день.

* * *

Из письма Юнне Мориц 11 сентября 1974 года: “Знаешь, Юнна, что мне так дорого в тебе, нынешней, — объективность… Птицы нашей молодости научились садиться на землю, понимая, что одно романтическое, эгоистическое паренье есть гибель и бессмыслица. У тебя очень жизнерадостный дар; почти языческое пиршество красок и запахов земли повсюду чуть охлаждено умом музыки, чтобы не сорваться в бесформенность, бормотание, неряшливость чувства. “Уйдем из-под власти корыстных инстинктов таланта”. “Избегнем трагических нот, чтоб избегнуть вранья” — в этом-то все и дело!”

* * *

Когда умер Илья Григорьевич Эренбург, Б.Н. Полевого назначили председателем комиссии по организации похорон. Главный редактор “Юности” пришел в редакцию и попросил меня быстро набросать проект официального некролога для “Правды”. В отделе кадров Союза писателей мне выдали личное дело автора “Хулио Хуренито”. Когда скончался В.Б. Шкловский, ситуация повторилась. Интересно было всматриваться в почерк, вчитываться в старые, пожелтевшие листы анкет и автобиографий, где истинное мешалось с недостоверным, но все грозно затмевалось фантастикой советской истории.

На Эренбурга собралась вся интеллигентная Москва. Шкловский был похоронен скромно, без излишеств. Сам Виктор Борисович всегда ходил прощаться с товарищами своей молодости. Он обычно плакал у гроба, и я хорошо помню его выкрик и слезы: “Прощай, Костя!”, когда хоронили Паустовского.

Похороны в ЦДЛ — особая, очень непростая и памятная тема, и когда-нибудь я напишу подробней о прощаниях с Твардовским, Казаковым, Трифоновым, Тендряковым, Соколовым и многими другими, менее знаменитыми писателями.

* * *

Осенью шестьдесят седьмого, за год до советских танков на Вацлавской площади, я привел к Шкловскому молодых словацких писателей Властимила Ковальчика и Карела Влаховского. Тогда восточноевропейские гуманитарии бредили структурализмом. Виктор Борисович был гуру что надо, мои братиславские друзья целый час писали на магнитофон его речь, где мемуар мешался с рассказом о формальной школе. Изредка Шкловский поглаживал свою голову, очень похожую на большой бильярдный шар. Над головой висела знаменитая фотография: он и Маяковский на море, в пляжных костюмах. Признаться, я бы не смог сейчас воспроизвести, о чем и как говорил Виктор Борисович, но взгляд Маяковского, направленный прямо в объектив, запомнился надолго.

Через год отмечалось столетие романа “Война и мир”. В журнале родилась идея заказать юбилейную статью Шкловскому. Виктор Борисович воодушевился и предложил приехать к нему, дабы он подробно и наглядно, на схеме, поведал об ошибках Толстого в описании Бородинского сражения. Жаль, но пришлось отказаться от этого весьма нестандартного юбилейного проекта.

Со структурализмом у нас боролись П.В. Палиевский, Ю.Я. Барабаш и М.Б. Храпченко. В Эстонии проходил “круглый стол” венгерских и советских писателей, и когда мы приехали в Тарту к Юрию Михайловичу Лотману, он попросил выбрать язык, на котором будем общаться. Сошлись на немецком. Я с восторгом смотрел на запорожские седоватые усы Лотмана. Палиевский, который достаточно свободно владел европейскими языками, был бы здесь весьма уместен, но его не было, а почему-то были мы с Володей Амлинским, и это явно ослабляло блеск литературоведческой дискуссии.

* * *

Слава богу, на старости лет стал читать (помимо немецкого) на французском, английском и отчасти на итальянском.

* * *

Оптимисты, как правило, люди нерелигиозные. От пессимистов они отличаются прежде всего отношением к смерти. Оптимист не берет ее в голову. Пессимист воспринимает смерть как должное, исподволь готовится к ней.

Все великие книги созданы пессимистами. Они слишком хорошо понимали и любили жизнь, чтобы обманываться на ее счет.

* * *

О.Н. Ефремову. 20 апреля 1970 г.

“…Мне нравится Ваша “Чайка”. Спектакль свеж и намерен, даже азартен в отстаивании простых истин, которые сослепу можно принять за банальность. В этом смысле лучше всего второй акт. Он безукоризненно выстроен музыкально, начиная от разговора Тригорина с Ниной (как хорошо, что они сидят на корточках, выискивая червей в пренатуральнейшей клумбе!) и кончая почти фарсовым картинным выстрелом бедного Кости на виду у всех. Перестановки в чеховском тексте оправданы; они помогли Вам добиться того, что никак не удавалось Немировичу: театральности. Акт получил новую ритмическую организацию. Мерное жужжание разговоров, параллельные, симметричные проходы скучающих любовников и добивающихся любви, праздничная пошлость жестов, странная смесь тоски и привычки, то и дело вызывающая смех в зале, — если это не Чехов, к которому стоит стремиться, то что же это?.. Уходишь в антракт в отличном, приподнятом настроении, желая про себя театру удержаться на верной ноте.

И дальше многое удалось. Как хорошо, например, проходит яростная сцена между Треплевым и Аркадиной в третьем акте. Базарная, пошлейшая карикатура на шекспировские страсти! Удачно решено короткое, спешное объяснение Нины с Тригориным в конце акта при Косте, музицирующем между свечами в глубине сцены.

Кстати говоря, дорогой Олег Николаевич, эти свечи и музыка начинают в последнем действии надоедать, ибо их изобилию не видишь смысла. Музыки в спектакле вдвое больше против ремарок, но от этого, он, право, не становится музыкальней. По-моему, эстетика Вашей постановки как раз и противоречит сумеречному и сладостному минору Шопена, Грига и Рахманинова. Между тем, в спектакле музыка — часто не контраст, а просто элегическое сопровождение, как в доброй старой мхатовской “Чайке”. Стоит подумать над этим противоречием; к концу пьесы оно еще больше разовьется.

После третьего акта спектакль, к несчастью, гаснет, идет на убыль. Четвертый акт — самое вялое и темное место постановки. Так хорошо намеченный грустный фарс потихоньку вырождается в мелодраму. (Справедливости ради надо сказать, что здесь Чехову самому не все удалось; в частности, Тригорин им просто брошен на полдороги). Нина, возникающая после выстрела и заканчивающая спектакль монологом из треплевской пьесы, совершенно путает карты, придавая финалу красивенькую, любующуюся собой сентиментальность. До чеховской философии Костины опыты не дорастают, так что трагической ноты в финале не вышло, а получилось сладко и ложно многозначительно...

Конечно, у всех свой Чехов, своя “Чайка”, и я далек от самоуверенности думать, будто все точно понял в Вашем замысле или что мой Чехов лучше Вашего. Повторяю, мне нравится спектакль, в нем много найдено, другое дело, что он противоречив и несколько разочаровывает как раз в тот момент, когда надо идти из театра вон, на улицу. Конец — делу венец, Ваша “Чайка” не коронована верным завершающим аккордом, и поэтому можно понять людей, которые, расходясь, спрашивают, пожимая плечами: “Что же все-таки произошло?” или “Зачем все это?”.

Смотрите “Чайку” в “Современнике”, — отвечаю я им. — Попытайтесь еще раз подумать о достоинствах и неудачах этого опыта. Отдайте должное актерским работам Евстигнеева, Лавровой, Гафта, Толмачевой, Никулина, Вертинской и, конечно, Дорошиной, которая сыграла удивительно русскую, простую, не очень опрятную девушку, воспитанную в деревенской глуши, смыв с образа Маши налет декадентской традиции изображать ее чересчур элегантной и интеллигентной, затянутой в корсет и черное…”

* * *

В девяносто шестом театр “Современник” отмечал сорокалетний юбилей. Ненадолго заехал Б.Н. Ельцин с женой поздравить Г.Б. Волчек с праздником и очередным орденом. Уходя, Наина Иосифовна передала мне красивый букет, врученный ей при входе, шепнув: “Передайте, пожалуйста, цветы от меня Олегу Николаевичу Ефремову”. Начался спектакль “Крутой маршрут”, потом поздравления, вся труппа чинно восседала на сцене. Ефремов находился в зале среди зрителей рядом с Таней Лавровой. Никому в голову не приходило пригласить его на сцену, даже настоять, если он, ныне мхатовец, “скромно” отказывался. Галина Волчек покачивала головой, как бы намекая на не вполне респектабельный вид основоположника. “Современник” без Ефремова был невозможен, и Олег не нуждался ни в фарисейской опеке, ни в каких-либо оправданиях. Тем более что зритель был в основном “свой”, театральный.

Когда я с букетом Н.И. позвал его на сцену и сказал несколько слов о его роли в истории театра, зал взорвался аплодисментами. Сценарий вечера слегка пошатнулся. Особенно после того как Ефремов, приняв цветы и оглядев собрание, вдруг произнес знаменитую толстовскую фразу: “Любить еврея трудно, но надо”. Зал изумленно затих. “Что ты говоришь, Олег!” — зашептал я, цепляясь за его пиджак. Но никаких комментариев от Ефремова не последовало. Он махнул рукой и нетвердо спустился в зал.

На самом деле эта толстовская мысль, направленная, в сущности, против русского антисемитизма, упрямо сидела в буйной голове Олега Николаевича, что, кстати, подтвердил А. Смелянский в своей книге “Уходящая натура”. Но время и место для подобных публичных изречений было выбрано крайне неудачно. Толстовская сентенция требовала подробных пояснений с уклоном в российскую историю. Ефремов же доказательства формулы оставил при себе.

Но только полный идиот, совершенно не знавший этого человека, мог заподозрить Олега Николаевича, а заодно и Льва Николаевича, в антиеврейских настроениях. И такие нашлись, и потирали руки со злорадным удовлетворением.

* * *

В последний раз я видел его в Париже. Из самолета Ефремова вывезли в коляске, воздух в больные легкие шел через носовые трубки. Мы обнялись и поехали в дом Представительства при ЮНЕСКО, где ему предстояло жить несколько дней в перерывах между госпитальными процедурами. Эмфизема легких уничтожила Олега, но он говорил о будущем Сирано, и только глаза выдавали печаль и неверие. Выпили по глотку красного вина. Между тем, французы на время подняли его, и Ефремов возвращался в московский самолет уже своим ходом и без трубочек. На прощание он помахал рукой и скрылся навсегда.

* * *

“Ложь — религия рабов и хозяев. Правда — бог свободного человека”. Но говорить неправду или полуправду (вопреки сатинской тираде) время от времени надо! Иначе человеку просто не выжить.

Всё (как и всегда) зависит от цели и средств, от нормы и внутренней свободы личности. Каждая максима, не знающая сомнений, наподобие приведенной, есть то же рабство. Правда не может быть Богом, она лежит в другой сфере человеческого сознания и практического поведения.

Горький, кажется, это понимал. И Сатин, будучи доморощенным философом и карточным шулером, совершенно не следовал своим нетрезвым заветам.

К чему все это я веду? Да вот к чему. Правда во имя правды — есть род безумия или, по меньшей мере, инфантилизма. Есть иерархия слов и поступков, а потому и черта, которую порядочный человек преступать не должен. Здесь очень важен нравственный контроль за собственным поведением, трезвое понимание, когда ты сам, а когда кажешься (рисуешься).

Но все условности опадают с души, если человек оказывается в жерновах непреклонного насилия. Тут твоя проверка, а не в относительно мирном быту. Как там себя поведешь, таков ты и есть.

* * *

Он был внутренне пластичен, как всякий предатель.

* * *

“Мертвые отличаются от живых тем, что никогда не умирают”.

Перечитывая мемуарную прозу и письма Лидии Корнеевны Чуковской, вижу ее в конце шестидесятых в квартире на улице Горького, склонившуюся над версткой, которую она близоруко приближает почти вплотную к глазам. Вижу в восемьдесят седьмом на Пастернаковских чтениях в Литературном институте, высокую, седую, непреклонную, всю в черном. Вижу в Переделкине на открытии в девяносто четвертом музея Корнея Ивановича Чуковского, с которым вступил в беглую и очень дорогую для меня переписку, когда он печатался в “Юности”, а я был там редактором отдела.

Когда некто Зубков, офицер госбезопасности, которого я неоднократно видел в ЦДЛ, вдруг появился в моей квартире на Суворовском и стал предлагать сотрудничество, я отговорился тем, что работаю в Академии общественных наук при ЦК КПСС, и этого вполне достаточно. “Хорошо подготовились, — сказал, отставая, Зубков и перевел разговор: — Библиотека у вас, вижу, замечательная”. “Да, да, — охотно подхватил я, — и много подаренного, с автографами. Вот Леонов, Катаев, Мартынов, Чуковский…”. “Надеюсь, не Лидия Корнеевна?” — быстро спросил посетитель, как бы делая стойку. Я промолчал, и он удалился, сказав на прощание: “Напрасно вы отказались помогать нам, вы даже не представляете, какие авторитетные люди в московской писательской организации охотно работают с нами”. Напомню, что имя Л.К. Чуковской было на шестнадцать лет вычеркнуто из литературы за сотрудничество с А.И. Солженицыным.

А что же офицер Зубков? В новое время он переквалифицировался не то в банкира, не то в бизнесмена. Его фото крупным планом несколько раз попадались мне на рекламных страницах глянцевых журналов.

* * *

А.В. Эфросу. 30 мая 1979 г.

“Сердечное спасибо за присланную книгу. …Не сочтите за дерзость, дорогой Анатолий Васильевич, но книги Ваши, как и некоторые спектакли, особенно по классическим произведениям, характерны, на мой взгляд, неопределенностью целого. К примеру, элементарный Дворецкий (“Человек со стороны”) — полная определенность и в тексте, и в стиле Вашей постановки. Гоголь, Шекспир, Тургенев, Лермонтов, Чехов требуют записей, книг, объяснений, неуверенности. “Да” — “нет” — здесь не годятся именно Вашей натуре. Отсюда все сложности для актеров, не из одних смоктуновских состоящих. Но ведь нельзя всю жизнь, скажем, ставить “Отелло”. Когда-то надо его и показать. Апология многозначности образов, мотивов, смыслов может привести и иногда приводит к нетвердости формы, к зыбкости сценического смысла, к поливариантности идей. До спектакля — пожалуйста. Но когда он есть, всегда хочется по-детски узнать “про что” он и “как”, даже если “Фауст” и “Дон Кихот”.

Любимов адаптирует, поэтому его форма резка и устойчива. Вы рефлектируете, но скажу сразу, что эта неуловимая, неформулируемая тонкость сценической жизни в Ваших спектаклях мне гораздо ближе. Очень люблю и помню “Трех сестер”, “Женитьбу”, “Месяц в деревне”. По-моему, в этих постановках фрагментами рождается замечательная адекватность Вашего мира сценическому жесту, хорошая внятность. Да и всюду, конечно, помнится почерк незаурядности и глубокой внутренней жизни…”

* * *

Когда задумаешься, начинаешь понимать, что ад — есть основа и стимул великого искусства. Не просто борьба добра со злом, а именно ад, его муки рождают свет, свет апокалипсиса, мерцающий впереди, как надежда на спасение. Нет ада — нет космоса, а есть один пустой и скучный путь земной, по слову поэта.

* * *

Юрию Селезневу. 17 января 1981 г.

“Прочел Вашу книгу1 , Юрий Иванович. Она темпераментно написана, в ней много наблюдений и полемических нот, которым я, как правило, сочувствую. Поверьте тем более, что Достоевский — герой не моего романа… Понимаю, сколь “кощунственно” это звучит, но чего не дано, того не дано, я к нему отношусь в общем спокойно, без молитвенного экстаза. Это долгий разговор, почему я так отношусь; когда-нибудь, позже постараюсь объяснить, если найдутся слушатели. Речь сейчас не о том.

Работа Ваша талантлива, а меня всегда трогает одаренность, если она воодушевлена бескорыстием. Никто не владеет правдой, но искать ее надобно, опираясь в душе на некий нравственный императив, с которого не сдвинуть, иначе погибнешь. У нас немало талантов, но мало убеждений. Разменность и переворачиваемость смыслов, идейные Ваньки-встаньки — трагикомические черты времени, которое нам дано и нами взлелеяно.

Хочу обратить внимание на одну Вашу упорную идею. (Она, впрочем, не так уж и Ваша, но тем не менее.) “Народность” в некий противовес “гуманизму”, как бы Вы ни оговаривались, невозможна на пути атеистического социализма. Она — последовательное дитя православно-христианской мысли, ее соборной мечтательности. Но тогда либо надо доводить дело до конца, либо молчать. Хуже всего, когда непонятна прямая цель слова. Она скрыта и потому может быть подозреваема…”.

* * *

Вот (неполный) список руководителей творческих семинаров Литературного института, которые пришли в пору моего ректорства (1987—1992). Хочу, чтобы его запомнили. Не тщеславной корысти ради, а в порядке подведения некоторых итогов. Так сказать, поливая водой памяти траву забвения.

Татьяна Бек, Андрей Битов (вернулся после “метропольской” паузы), Игорь Виноградов, Сергей Есин, Анатолий Ким, Руслан Киреев, Владимир Костров, Геннадий Красухин, Владимир Крупин, Юрий Кузнецов, Юрий Левитанский, Владимир Маканин, Олеся Николаева, Владимир Орлов, Анатолий Приставкин, Юрий Томашевский, Сергей Чупринин. Лекции читали Сергей Аверинцев, Вячеслав Вс. Иванов, Мариэтта Чудакова. Вел занятия приглашенный из США Наум Коржавин.

Из этого списка шестеро работают в институте и по сей день.

* * *

Студентке Литинститута Ирине Хроловой. 29 августа 1984 г.

“…Вы думаете, одной Вам легче написать, чем сказать, сформулировать вслух при разговоре? Это нормальный признак литератора и очень точный… Готов повторить, что Вы в столь напряженной лирической поре, когда слово требует остановки, молчания, строгого отбора. Обязательно издайте книгу, даже ценой ущемления, потерь (откровенно плохих стихотворений все равно не будет). Да и редакторы, наверное, правы, когда толкуют о литературщине и ложной многозначительности (рядом с огромным “ничто”, да еще в разрядку, меня лично трогает “рука потертого пальто”). “Смерть”, “тоска”, “судьба” в Вашем лирическом контексте действительно выглядит выспренно, холодновато, оперно, несмотря на искренний напор чувства, стоящий за ними. Но в искусстве искренность почти ничего не решает, Ира, Вы еще недостаточно культурны как поэт. Упаси боже понимать это так, будто я призываю к книжному образованию, вовсе не только к нему. Как раз недостаточно, наспех усвоенная поэтическая библиотека и заставляет Вас временами впадать в красивость и многозначительность. Культура, между тем, в естественности, в отваге Вашей личной судьбы, в деталях… К вечности нет иного пути, кроме как через вещность, через конкретность лирического жеста. А Вы то и дело парите, формулируете, задыхаетесь, страдаете, и притом однотонно.

Хорошо “Невы кровотеченье под холодным острием рассвета” в стихотворении о Мандельштаме”.

* * *

Юрий Федорович Карякин, прочтя мою рецензию в “ЛГ” на фильм Элема Климова “Прощание” по известной повести Валентина Распутина, возмутился (как всегда азартно и искренне), и у нас состоялся достаточно резкий разговор. Судьба фильма была весьма не простой. Его задумала и начала снимать жена Элема, тоже замечательный кинорежиссер Лариса Шепитько, погибшая в автокатастрофе.

Ответил Карякину письмом 28 апреля 1983 года.

“Дорогой Юра! Я подумал, и вот что хочу тебе сказать.

Нет, не холодность продиктовала мне эту рецензию. В ней скорее есть сдержанность, буквально пословные поиски меры, чтобы не задеть, не обидеть. Но и правду не упустить, которая больше любой индивидуальной судьбы и уж тем более наших с тобой расхождений. Впрочем, никто не судья в собственном деле.

Напротив, холодность, пусть и помимо авторской воли, есть в фильме, как и грех эстетизации, рожденный отсутствием простодушия и нравственной опоры таланта в самом себе. Есть взгляд на деревню, как на чужое (ср.: деревянные кони в любимовском манеже), способное вот уже который раз сослужить безропотную службу изверившемуся сознанию русского интеллигента, при этом нежно лелеющего свою творческую неординарность, свое святое право на саможизнь, самовыражение (я и о себе тоже, о том, что пытаюсь в себе преодолевать). Есть любовь не к миру, а к своим представлениям о нем. Тем самым искусство превращается в бесконечный комментарий. Сегодня почти каждый второй — критик, кого ни возьми: Андрей Тарковский, Эфрос, Любимов, Вознесенский, да вот и Климов — я беру бесспорно незаурядные случаи…

Вместо того чтобы писать свою Библию (Платонов) — бесконечные библейские реминисценции: так удобней подключаться к великой культуре, тайно амнистируя отсутствие первородной силы. Элитарная самозащита. Жест вместо слова. Символизация вместо открытого текста. И обязательно метафора с ее иллюзией семантической глубины и простора.

Вакуум это, а не простор. Причем на время, на условия, на эпоху кивать стыдно. Потому и тяга к апокалипсису, что свои проблемы охотно перекладываются на чужие плечи, распространяются на весь белый свет. Если я так чувствую и страдаю, так, значит, и мир сгорает в последнем пламени. Старая, знакомая болезнь. А если не сгорит, как “Матёра”, если твоя рефлексия — есть бессознательный эгоцентризм, ницшеанство навыворот, а не страсти по Народу, который от тебя дальше, чем был во времена оные? Почему дальше, другой разговор. Драма и даже трагедия — реальна, не разрешаемая на подмостках, в рефератах и собеседованиях в кругу единомышленников, братьев по краткой вере.

А, может быть, — страшно сказать — и народа не стало?! Вот куда заглянуть тянет…

Шепитько Климову противопоставляю не я, а жизнь, вернее, смерть. И тут, по твоей логике, вообще делать нечего критическому суждению. Или возвышенно врать, или писать мемуар. Но я, поверь мне, Юра, попытался искренне сказать, что думаю о работе “незаурядной, задевающей ум и душу”. Жаль, что ты меня не понял и поторопился осудить. Но ты и не мог понять до конца, ибо находишься внутри того, о чем я только что сказал. И дело не в одной твоей близости к реальным людям, делавшим фильм… Дело в деле, как говаривал Белинский.

Что касается этики, деликатности, то я старался соблюсти их неукоснительно. В остальном же был и обязан был быть свободен…”.

* * *

С тех пор как в России ввели указом свободу совести, некоторые интеллигенты, профессора и доценты, вкусившие прелесть неофитского православия, стали путать амвон с университетской кафедрой. Пользы от этого нет ни церкви, ни светскому образованию, ибо сказано: “кесарево кесарю, а Божье Богу”.

* * *

Читая мемуарную книгу Андрея Битова “Неизбежность ненаписанного”, невольно поймал себя на эгоистичной мысли: счастливый, у него так долго была мама!

* * *

Мечтания русских славянофилов и государственников в конце концов карикатурно обернулись нынешней кремлевской общиной. Частный человек беззащитен. Смерть и беззаконие гуляют по России под мерные звоны церковных колоколов.

* * *

Пора погубить какую-нибудь литературную репутацию!

* * *

В.Н. Турбину. 12 августа 1984 г.

“…Вся беда в том, что мое существование активно тяготеет к здоровью, к норме, как раз к тому, что сегодня не поощряется господствующими литературными нравами. После моей мартовской статьи в “Правде” (“буколической” по тону и по смыслу, как выразился бы А. Межиров, не страдающей литературным стилем, а просто деловой и сознательно спокойной), у меня слетает книжка в издательстве “Современник”, снимается полоса в “Литгазете”, Анатолий Иванов пишет гневное письмо главному редактору “Правды”, П. Проскурин и Ю. Прокушев ставят вопрос на секретариате СП РСФСР о том, могу ли я работать в Литинституте и воспитывать литературную молодежь, ибо являюсь сознательным врагом русских писателей, а Ф.Ф. Кузнецов заявляет мне, что я стремлюсь расколоть московскую писательскую организацию, склеенную им с таким большим трудом. Каково! От одной дежурной статейки, где есть простое пожатие плеч и разумное пожелание нормы. Где есть предположения, что А. Софронов все-таки не Пушкин, а Н. Доризо — не Чехов и не Грибоедов, а “сибирский роман” Маркова и др. не всегда “перешибает” (как утверждается в журнале “Молодая гвардия”) Фолкнера и Маркеса. Смешно, но временами и больно, ведь по рукам бьют, да и по карману, чего уж там. Извините, дорогой Владимир Николаевич, что вырвалась эта нота, пожаловался, к слову пришлось, да и забудьте…”

* * *

С 1992 года я стал уже официально числиться “врагом России”. Сначала в прохановском списке (газета “День”), где почетно входил в число пятнадцати избранных. Потом список обидно развезло за счет многочисленных и загадочных масонов.

* * *

Саша Проханов, как всегда, с артистичной интонацией и с метафорой наперевес недавно гордо заявил по “Эху Москвы”, что он “читает шифровки КГБ с младенчества”, чем, в сущности, еще раз подтвердил свою жандармскую родословную, которую почему-то изысканно и незаслуженно именует “имперской”.

* * *

В.С. Черномырдину. 27 апреля 1993 г.

“Экономические реформы в России, не подкрепленные социальными, широко известными народу программами, обречены на неудачу. Сегодня, когда катастрофически не хватает средств, надо уметь, по крайней мере, объяснять людям честно и доходчиво, почему это так, а не иначе. Ибо опять рождается и растет подозрение, что он, человек, гражданин, есть производное от государства и что он не цель, а привычное очередное средство”.

* * *

Президентский указ о льготах спонсорам в области культуры, подготовленный всеми творческими союзами и подписанный Б.Н. Ельциным, был решительно торпедирован правовым управлением и Минфином. А.Б. Чубайс “по-дружески” сказал мне: “Вам дай волю, вы водку гнать будете!”. Водку, однако, “гнали” другие. Льготы получили газовики, нефтяники и даже околоцерковные бизнесмены.

* * *

Геннадий Бурбулис не так уж любил саму власть, как это представляли его политические противники. Он был романтический приверженец российского рыночного общества с “человеческим лицом”. Из деятелей ельцинского рассвета, фактически второй человек государства, он первым же и был отвергнут новым режимом, ибо больше любил и понимал социальную политику, нежели экономику. Если бы Г.Э. Бурбулис был слишком амбициозен, он ушел бы в оппозицию. Но Робеспьера в нем все-таки не было, несмотря на некоторое сходство их университетских профессий.

Бурбулис безуспешно пытался внести гуманизм в монетаризм. В этом он резко отличался от линии Гайдара — Чубайса. Будучи по природе и образованию утопистом, он думал о частном человеке, которого начисто забыли в революционно-приватизационном экстазе. Как и о гражданском обществе, которого нет и поныне.

В 1994 году, когда в движении “Выбор России” наметился серьезный кризис, встал вопрос о руководстве парламентской фракцией. Как политический организатор Геннадий Эдуардович был сильнее Е.Т., но харизматически уступал лидеру экономического либерализма. В тайном голосовании Бурбулис проиграл Гайдару, но все же собрал треть голосов. Признаюсь, вместе с Гарри Каспаровым я голосовал за Бурбулиса.

* * *

Понятно, что распад СССР взорвал всю мировую систему. Пресловутая “однополярность” так же невыгодна США, как и нам.

Америка осталась один на один со всем миром, и только ленивый не обличает ее внешнюю политику.

Что касается России, то ее международный курс весьма загадочен и не поддается никаким рациональным объяснениям. Впрочем, как и внутренняя политика.

* * *

Общее мнение: власть портит человека. Рискну заметить, что не всегда, потому что человек во власти сам кое-чего стоит, и никакая власть его не испортит, если он к тому не будет склонен или вовремя откажется от нее. Наоборот, власть может обогатить частное лицо таким знанием и такими потенциями, которые и не снились обывателю. Надо только вовремя отделить себя и свой внутренний мир от формы, которая господствует при любом властно-бюрократическом строе. И помнить, что жизнь мертва без общественной и социальной активности, и тут твоя, пусть маленькая, роль бывает необходима и полезна для общего дела, как ты его себе представляешь.

Но, конечно, общее правило действует. В России власть и в самом деле “отвратительна, как руки брадобрея”. Вся надежда на исключения из правил. О том и вечная молитва русского народа. И внезапные явления всякого рода влиятельных временщиков и самозванцев — красноречивое подтверждение общего правила.

* * *

Беда, что сегодня во власти нет больших людей и больших идей. Нет великих артистов и мыслителей мировой сцены. Энгельс где-то говорил о Возрождении: “Эпоха нуждалась в титанах и породила титанов”. Сказано красиво, но ведь верно. Перед нами же эпоха корпораций и номенклатуры, где капитализм и коммунизм, обессилев в последнем и решительном бою, обнялись на время и не ведают, что делать дальше.

* * *

Наша общественная жизнь активно поворачивается к ликвидации стыда. А ведь именно стыд — одно из главных отличий человека от животного.

* * *

По существу, путинизм — это “мягкий” сталинизм, своего рода реинкарнация под звуки возрожденного михалковского гимна. Плюс почти нескрываемая страсть власти к личному обогащению…

* * *

Мне кажется, что для того чтобы стать по-настоящему партнерами в диалоге, а точнее — в договоре цивилизаций, такие страны, как Россия, Китай, Индия, Пакистан, должны прежде решить свои национальные проблемы на Кавказе, в Тибете, Кашмире. Привожу лишь некоторые примеры, их в мире гораздо больше. Пора понять главное: в основе чужелюбия, понимания чужого, лежит присвоение, любовь к себе, к своей стране, к своему народу. Ты, впитывая и понимая иное, становишься богаче. Только семья, образование, вдохновляющие образы литературы, искусства, истории способны постепенно привить человеку этические основы равноправного дружества между людьми разных рас, национальностей, религий, политических убеждений. Ведь эсперанто любви и человечности лежит в основе всех великих религий мира. Можно сказать, что Бог, несмотря на разные обряды и языки, просит всех нас понять его.

* * *

Не верю в успех диалога между исламом и христианством. Тут возможен только глобальный договор терпимости, если не хотим мирового взрыва почище всех старых войн вместе взятых.

* * *

К несчастью, человечество не скоро поймет, что надо лечить не болезнь, а ее причины. Мировой терроризм нельзя победить силой оружия. Всех террористов не убьешь, за каждым мертвым встанет живой следующего поколения. В принципе, террор не имеет национальности и гражданства, да и религиозная его основа весьма относительна. Скажем, в Коране и в других канонических мусульманских текстах вы не найдете ни призывов к терроризму, ни оправданий его. Шахидом (по Корану) не может считаться тот, кто, убив себя, погубил неповинных. Не рай им удел, а огненная геенна. И, конечно, необходимо отличать войну от борьбы с терроризмом. Другие правила, другие законы. Эхо от вторжения в Ирак страшно отозвалось в Мадриде и Лондоне. Западная цивилизация до сих пор толком не знает историю и характер Востока. Но времена Киплинга давно прошли. Материальное, военное, информационное превосходство не сулит сегодня никаких геополитических побед в духе Версальского мира и Ялтинской конференции. Надо считаться с противниками, где не только бандиты, но и идейные борцы за свободу, пусть и понятую ужасно превратно. Преступник с оружием в руках должен быть уничтожен. Но при этом главные силы следует направить на контакты, на переговоры с толерантными и влиятельными кругами исламского общества. Чем глубже в общественном сознании укореняется мысль о том, что терроризм есть общий враг и Запада, и исламского мира, тем ближе будет перспектива создания единого фронта борьбы с этим поистине мировым злом.

Звучит банально, но что поделаешь. Простые, очевидные истины труднее всего даются политическому сознанию. Особенно когда в дело вступают такие материальные факторы, как нефть, газ и наркотики.

* * *

“Исторический бег на месте” — так весьма литературно охарактеризовал наше состояние публицист и историк Юрий Афанасьев. Думаю, стоит прислушаться к его словам. Речь о путинском восьмилетии.

“Все это время последовательно и настойчиво велась дискредитация реформистских прозападных устремлений сторонников Ельцина, хотя они, подобные устремления, помимо многочисленных деклараций и некоторых официальных целеполаганий, так ни в чем и не воплотились. Но цель дискредитации была достигнута. Представив пришедших к власти с Ельциным “демократов” виновниками развала СССР и целого ряда кризисов 90-х годов, падения жизненного уровня населения, путинской власти удалось осуществить метаморфозу в сознании россиян, по существу своему вполне еще традиционалистском. Демократические модели политического устройства лишили привлекательности понятие свободы, права человека снова оказались на задворках этого сознания. В противовес им режим выдвинул и внедрил идеи социального порядка, традиций великодержавного превосходства, православия и милитаризма”2.

Ю. Афанасьев совершенно прав в своих отрицательных характеристиках. Другое дело — предложить варианты исторического пути России. Нарисовав правдивую апокалиптическую картину, автор остановил свою мысль на пороге, за которым “бег на месте” должен перейти в поступательное движение.

* * *

6 октября 2006 года опубликовал письмо в “ЛГ”: “Внезапно нашли врага российской государственности. Это Грузия, где вдруг стали неразличимы народ и правители… Но различение необходимо, и русская интеллигенция должна заявить об этом во всеуслышание… Политики приходят и уходят. Великая культура остается. Нельзя под тем или иным предлогом совершать этнические набеги на грузин, проживающих в России. Нельзя входить в храм в поисках врага. В храме надо молиться за восстановление добрых отношений, которого жаждут оба народа”.

До известного “принуждения к миру” оставалось два года.

* * *

С письмами у нас творится небывалое — почта работает плохо, а то и вовсе отсутствует, открытые письма Президенту, даже опубликованные в печати, остаются без ответа. Думаю, все же надо писать, говорить, ходить в суд, не опускать руки. Хотя бы для анестезии совести, хотя, признаться, это звучит достаточно цинично.

* * *

Под номером 30069 обратился через Интернет с ходатайством освободить из заключения беременную С. Бахмину. Коллективных, широковещательных писем писателей и артистов подписывать не стал, очень уж отдает рекламой, да и бесполезно. Не то сейчас время. А вот быть одним из десятков тысяч — нормально и даже лестно. Последнее протестное коллективное письмо подписал в январе девяностого в связи с нашей танковой атакой на Вильнюс. Оно было напечатано в “Аргументах и фактах” и впервые публично зафиксировало разрыв между М.С. Горбачевым и шестидесятниками.

* * *

Скорбная литфондовская повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Феликсом Феодосьевичем. Что-то там не поделили.

Стыдно на этом свете, господа!

* * *

Жак Ширак, давая мне интервью для “Известий”, рассказал, что к Пушкину он приохотился совершенно случайно. В юности, по его словам, он испытывал тягу к редким языкам и выбрал санскрит. Однако профессор Беланович, живший на квартире родителей будущего президента Франции, обнаружил, что способностей к изучению санскрита у юноши нет совершенно, и посоветовал заняться русским. Ширак увлекся Пушкиным и попытался переложить онегинские строфы на французский с педантичным соблюдением размера и рифмовки.

Так мало кому известный профессор Беланович, который вряд ли был силен в санскрите, проложил еще один мост между культурами Франции и России.

* * *

Картина Ильи Сергеевича Глазунова “Вклад народов СССР в мировую культуру и цивилизацию” заняла целую стену в парижском офисе ЮНЕСКО. Генеральный директор, обаятельный каталонец Федерико Майор решил наградить художника “Медалью Пикассо”, весьма почетным международным отличием, и о награждении стало широко известно, в том числе и самому художнику. Однако кто-то написал или нашептал, что Глазунов — известный антисемит и что ЮНЕСКО не стоит затевать это награждение. Позвали для консультации меня, мол, как посол решит, так и будем действовать. Майор спрашивает: “Какая у Глазунова репутация, антисемит он или нет?”. Ну что тут ответить. Не знаю. Не эксперт. Все возможно. Мало ли чего он наговорил за свою долгую и бурную творческую жизнь. Можно и должно любить или не любить его живопись, его самого, но если уж фактически наградили, объявили, то кому больше будет урон при внезапном повороте — ЮНЕСКО или Глазунову? Короче, прилетел Илья Сергеевич и получил свою медаль, которую, признаюсь, мы с ним обмыли в одном из неслабых парижских ресторанов.

* * *

Есть заповедное для русского человека: у себя дома нести правду-матку напропалую, если не боишься, что тебя попросят надолго заткнуться. Но за рубежом люби Россию больше, чем в родных пределах, даже если и любить-то, кажется, не за что. Другой не будет никогда, не позорь ее лишний раз перед чужими.

* * *

Лень предохраняет от ошибок. Большая лень предохраняет от больших ошибок.

Ларошфуко говорил: “блаженная леность души” (parese┬se-de┬lice de l’ame).

* * *

04.07.2008 г. По рю де Гренель на рю дю Бак через Королевский мост по набережной Франсуа Миттерана в Лувр, чтобы слегка отдохнуть от тоски “Русского Букера”.

* * *

Еще одна известная французская максима: “В день, когда перестаешь смеяться, начинаешь стареть”.

* * *

Алексий II пытался вернуть русскому православию единство и духовный авторитет в церковном мире. Он умел общаться с прихожанами, и его человеческие качества, думаю, останутся в памяти не только верующих, воцерковленных, но и тех, кто просто встречался с ним. Несколько лет, проводя Дни славянской культуры и письменности, мы сотрудничали, переписывались и находили приемлемые варианты в решении острых конфликтов между церковной и музейной общественностью. Как у каждой незаурядной личности у него были враги в епархиальной и в светской среде.

* * *

Чисто западническое заблуждение Пушкина: “Они любить умеют только мертвых!”. У нас мертвые бывают еще опасней живых. Полюбишь — сам умрешь до срока.

* * *

“Русский Букер” остается весьма репрезентативным премиальным сюжетом, и свидетельство тому его постоянное упоминание не только в СМИ (что естественно), но и в самих современных романах. Как правило, с интонацией иронического недоумения (не то включили, не того наградили, жюри “так себе”, если не хуже). Эта ревнивая озабоченность авторов ли, героев — безукоризненное свидетельство престижа.

* * *

Кто-то из критиков написал: “Присуждение Букера роману “Библиотекарь” Михаила Елизарова — это прорыв и выход из болота толстожурнальной литературы. Хоть большинство обозревателей, повязанных клановыми интересами, этого не заметили”.

Здесь немало правды, и единственное, мечтательное соображение: роман Елизарова мог бы быть написан гораздо лучше и умнее. Без обилия трешевых трюков и туманного финала. Сам автор, впрочем, весьма неучтиво ответил: “Какая-то глупая баба из “Коммерсанта” увидела в моих книгах ностальгию по совку. В гробу я видел эту ностальгию”.

* * *

Я бы, честно говоря, отдал все премии, какие есть, Дмитрию Быкову априори и даже авансом. Пусть он будет у нас единственным главным писателем, как Шолохов.

* * *

Поздно, только что, близко, в лоб столкнулся со стихами Юрия Влодова. Не известными диссидентскими афоризмами из подполья хорош он. А стиховой отвагой, как вот в этом портрете маршала Жукова на фоне поверженного Берлина:

Хмелеет в припадке величья
От славы — глухой и немой.
И шея — лиловая, бычья —
Надрезана белой каймой.

В гранитные латы его бы, —
Чтоб в камне остыл, пообвык,
Хмельной похититель Европы! —
Славянский распаренный бык!

Поступь стиха напоминает лермонтовский “Воздушный корабль”, тут же след знаменитого античного мифа. Но какая своя, влодовская, живопись, каков образ русского беспощадного Бонапарта, в котором сквозь крестьянскую плоть вдруг оживают дух гулевого боярства и тучная, нерассуждающая стать истории! Хорошо, ничего не скажешь. И как бы ответ (вровень) известному стихотворению И. Бродского.

* * *

Ю.Ф. Карякину. 25 января 2008:

“Дорогой Юра!

Два дня подряд читал твою исповедальную книгу. Это целительное чтение, сдирающее коросту с души. Я переживал твое время, как свое, и думал о том, как мне повезло, что я давно знаю человека, которому безусловно веришь, ибо он лишен постоянного благоразумия, как по отношению к миру, так и по отношению к самому себе.

Ты сам — герой Достоевского из немногих положительных. Наверное, тебе об этом уже говорили. Весь путь твоей мысли и поступков ведет к этой аналогии…

“Перемену убеждений” поставил на полку рядом с подаренными книгами Солженицына, Л.К. Чуковской, Э. Неизвестного, Ю.В. Давыдова.

Мы — разные люди, и я ни в коей мере не претендую на доверительные отношения. Но помни, Юра, что думаю о тебе постоянно…”.

* * *

С Василием Аксеновым ушли целый стиль, тип, образ жизни праздничного и печального шестидесятничества. Он останется в памяти культуры как блестящий артист литературной сцены и как пример истинного профессионализма. Его боксерская внешность, картинное западничество вкупе с любовью к джазу так и просятся в советско-американскую антологию ХХ века. Но при этом, заметьте, он был и остается поэтом провинциальной российской дороги — будь то полпути к Луне или ухабы, по которым вечно трясется наша затоваренная бочкотара.

* * *

Конечно, трагическое в искусстве тесно связано с праздничностью, это, можно сказать, его родовое качество. Эстетическое потрясение, которое испытываем мы, соприкасаясь с трагическими героями и обстоятельствами, есть радостное, а не гнетущее чувство, дарящее человеку ощущение свободы и гордости за человеческий род, приподнятости, надежды и даже уверенности в том, что жизнь каждому из нас дана не напрасно. Так бывает при условии подлинно поэтической обработки трагических сюжетов. Гибель мальчика в “Белом пароходе” Чингиза Айтматова пронзает душу не одной скорбью (иначе мы прямо уподобили бы искусство жизни), а именно эстетическим переживаниям более сложного состава, которое необходимо включает в себя некий подъем к правде, приобщение к ней, что всегда благо для человека. То же Сотников у Василя Быкова. Отбирает жизненные силы не трагическое, а лживое. Так было всегда, и наши времена не исключение.

* * *

Молодой Гегель считал, что трагическое в судьбе Макбета, “связавшего себя с нечистой силой, пробуждает не сострадание, а отвращение”. Тут явно сказалось чисто немецкое филистерство, путающее мораль с искусством. Иного мнения держался наш современник француз Жан Вилар, основатель Национального Народного театра: “Весь покрытый кровью других, Макбет все же герой. И этот образ мы уносим с собой из театра. Он живет среди нас, воспевая свою победу, могучий дух и гордое утверждение человека”.

Думаю, все дело здесь в отваге жертвенности и вере в божественное предначертание. Стоит вспомнить о трагизме Наполеона. Дитя революции, он же ее и задушил, потопив в крови пол-Европы. И все же — герой, один Гражданский кодекс чего стоит. Вслед за Юстинианом — творец упорядоченной европейской жизни, этого не отнимешь.

И еще — несчастен в любви. Тоже ему в плюс.

* * *

20 сентября 2009 года случайно напал по ТВ на рассказ Виталия Вульфа о Раисе Максимовне Горбачевой. Вероятно, это был повтор, но и сегодня передача трогает. Вполне реальная семейная драма, каких тьма, но все же речь о Президенте СССР и его жене, в руку которой он сорок лет вкладывал свою. Горбачев в кадре, вероятно в Мюнстере, в каскетке и спортивной куртке. Сразу после смерти жены. К глазам и голосу приближаются слезы, но он сдерживается, соблюдая этикет государственного человека. Но как все же хорошо, что все мы люди!

Вспомнил, как поздно вечером в день кончины Р.М. послал из Парижа телеграмму соболезнования в мюнстерский отель возле озера, где останавливалась семья Горбачевых. Телеграмма была получена и передана Михаилу Сергеевичу, о чем он мне сказал, поблагодарив, через несколько месяцев на встрече во МХАТе у О.Н. Ефремова.

* * *

Радость радости не приносила,
Счастье длилось короткий миг,
Только горе — великая сила
Длится дольше столетий самих.

(Борис Слуцкий)

* * *

Римма Казакова была чудной женщиной и хорошим поэтом. Она несла свою известность и вечную неприкаянность с каким-то вызовом и тайной надеждой, что все образуется. И с домом, и с сыном Егором, и с миром. Исключительная общественная жилка билась в ней слышней, чем кровь в венах и аорте. Я любил ее авантюризм, талант товарищества и догадывался о ее глубоко спрятанном чувстве несчастья. Она не верила в Бога, но чисто по-советски уважала судьбу, вверялась ее прихотям. Судьба ее не миловала, но Казакова была открыта любым проявлениям жизни и делала это азартно и достойно.

Более жизнелюбивой и поэтому близкой мне женской натуры среди литераторов я не встречал. Дорожил ее дружбой и огорчался, когда увидел, что она заподозрила меня в карьерных намерениях и респектабельности, так не похожей на нашу молодость. Она посвятила мне грустные стихи, где все неокончено, все, кроме нас вместе.

…Но что грустить? Пусть день утопит
Все, что сегодня ложно.

Еще возможен новый опыт
Насколько жизнь возможна.

И дарит утренним, радушным
мир, сам себя итожа,
и хорошо, что о грядущем
лишь ты и знаешь, Боже…

* * *

Знаменитые вдовые старики любили нежно патронировать своих литературных и театральных воспитанниц. Однажды в мой крошечный кабинет в журнале “Юность” вихрем ворвался Павел Григорьевич Антокольский и, посверкивая очами, заявил, что принес гениальные тексты некоей девушки, которая “пишет современные басни”. Тексты были короткие, и я быстро посмотрел рукопись. “Павел Григорьевич, это не годится”, — тихо сказал я, предчувствуя бурю. “Что!!! — вскричал Антокольский, затопав ногами и стуча палкой прямо по столу. — Вон отсюда, вы ничего не понимаете!”. Я даже не успел дослушать проклятия, ибо давно вышел, оставив в своем кабинете великого гнома Серебряного века.

Через месяц как ни в чем не бывало мы общались в Шахматове на блоковском празднике.

С Максимом Максимовичем Штраухом, учеником Мейерхольда и исполнителем роли Ленина, мы остались довольны друг другом. Он сам написал маленький очерк о своей студентке Кате Градовой, ставшей впоследствии известной актрисой кино и театра. (Заметку Штрауха приволок в журнал Юра Зерчанинов, отличный журналист и наш завотделом информации и спорта). После публикации Штраух в знак признательности прислал мне свою книгу с дарственной надписью.

* * *

На поминальной трапезе по В.Б.Л. говорил В.М. Фалин, знаменитый партийный сановник, посол и коллекционер предметов искусства, уже почти девяностолетний, по-прежнему элегантный и умный. И главное в его словах была не к месту открывшаяся ненависть к А.Н. Яковлеву. Даже над свежим, в общем-то чужим гробом идет непримиримая схватка в рядах бывшей коммунистической номенклатуры, смертельный спор, которому нет конца.

* * *

В день присуждения Нобелевской премии по литературе Герте Мюллер радио “Россия” спросило, а кого бы я выдвинул из наших? — “Конечно, Фазиля Искандера. Его и только его”.

* * *

Эгоистическая радость дарящего.

* * *

Надо быть свободным и умным человеком, чтобы сделанное тебе добро не унизило бы тебя.

* * *

Интеллигенция покидает поле битвы.

 

  1 Ю.И. Селезнев. “В мире Достоевского”. Изд-во “Современник”, 1980.

  2 Юрий Афанасьев. Публичная лекция “Мы — не рабы?”. Цит. по “Новой газете”, № 47, 2008, с. 20.

 

Версия для печати