Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2010, 10

Максим Амелин: знакомый незнакомец

Об авторе | Артем Эдуардович Скворцов (р. 1975) — филолог. Доцент кафедры русской литературы Казанского государственного университета. Автор монографии “Игра в современной русской поэзии” (2005) и более семидесяти статей. Публиковался в журналах “Знамя”, “Новый мир”, “Арион”, “Октябрь”, “Philologica”, “Вопросы литературы”, “Полилог”. Лауреат литературной премии “Эврика” (2008). Живет в Казани.


 

Артем Скворцов

Максим Амелин: знакомый незнакомец


Спросите у людей литературы, кто такой Максим Амелин.

Ответы наверняка будут различны.

Поэт, скажет один. Знаток русского ХVIII века и прочих древностей, добавит другой. Переводчик с нескольких живых и пары мертвых языков, подхватит третий. Основатель издательства “Simposium”, вспомнит четвертый. А еще — критик, редактор, лауреат престижных литературных премий и, наконец, тот, кого обычно награждают комплиментарным, но туманным прозванием “культурный деятель”.

Словом, Амелин знаком всем. Но хотелось бы все же разобраться, что он собой представляет интегрально.

Во всех своих общественных проявлениях Амелин последовательно демонстрирует единую позицию, за которой стоят четкие историко-культурные представления и сложившаяся индивидуальная эстетика. Его взгляды кровно связаны с традицией русской словесности последних четырех веков и глубже — с европейской вплоть до античности. Под влиянием новейшей ситуации в литературе они, как ветер в мае, не меняются. Ипостаси поэта, филолога, переводчика, критика и редактора у Амелина не просто связаны одна с другой — это грани единого целого, и любую из них в отдельности полноценно не воспринять.

Известны грустные отечественные обычаи — безалаберное отношение к своему культурному наследию и пренебрежение личностью. Но вместе с тем значительное у нас сплошь и рядом создают отдельные личности, без оглядки на государство и общество, часто не благодаря, а вопреки. И порой им удается осуществить удивительно многое — вспомним деяния Н. Новикова в конце ХVIII века или С. Дягилева в начале ХХ.

Когда Амелин всерьез берется за какое-то предприятие, можно быть спокойным за его итог. В девяностые, еще совсем молодым человеком, он создал издательство, одним из первых начавшее регулярно обеспечивать интеллектуальной продукцией российский книжный рынок. Видимо, неслучайно “Simposium” ушел в тень именно тогда, когда его покинул Амелин.

Теперь он работает в должности главного редактора “ОГИ” — и с его приходом эта отнюдь не безуспешная фирма стала реализовывать новые амбициозные проекты. В планах Амелина — издание полузабытой или вовсе забытой классики ХVIII-ХХ веков. О проблеме отсутствия в современной культуре многих старых источников он помнит и думает постоянно: “Достаточно перестать издавать и комментировать “доклассического” автора, сколько бы значителен он ни был, как о нем вскоре забывают. Мне представляется, что это явление исключительно русское”. Можно ожидать, что в значительной степени благодаря именно его стараниям хотя бы часть выдающихся старых текстов с несчастливой издательской судьбой увидит свет в ближайшие годы.

Герою нашего рассказа не надо объяснять, с какими трудностями ему еще придется столкнуться на выбранном пути. Он это знает сам:

Выпало в лихие времена
мне родиться, но роптать не смею,
что не тот народ, не та страна
и не то, мол, вытворяют с нею
мимо цели бьющие не те
в темноте при полной немоте.

Но он исправно делает свое поэтическое и общекультурное дело, обладая необходимым в нашей стране запасом прочности:

Короче, не будь я поэтом
по воле поющих небес,
не в том преуспел бы, так в этом,
где важен порядок и вес.

Издательскую деятельность Амелин сочетает с академическими штудиями. По сути, он прирожденный филолог, даром что без ученой степени. Но из его малообъемных и немногочисленных статей о литературе — античной, русской классической или современной — извлекаешь больше мыслей и полезной информации, побуждающих генерировать собственные идеи, чем из иных неудобочитаемых докторских диссертаций.

Совсем недавно он обнаружил единственный печатный экземпляр первого русского светского верлибра, написанного в 1738 году М. Собакиным. Осмысливая находку, Амелин делает следующий вывод: “Выяснилось, что верлибр в России старше четырехстопного ямба как минимум на год, а в европейской светской поэзии — едва ли не первый. На мой взгляд, это полностью меняет прежние представления о русской поэзии как о традиционно нормированной и урегулированной”. Меняет ли полностью, сказать пока трудно, но серьезно корректирует — безусловно. Перед нами факт, о котором хорошо бы знать всем, кто имеет отношение к русской поэзии.

Работа Амелина-переводчика стоит отдельного разговора. С какого бы языка автор ни переводил — от древнегреческого до грузинского, — он всегда избирает наиболее трудный путь. Здесь обязательно задействованы оригинальный текст, подстрочник, фонетическая транскрипция, принимаются во внимание метрика и ритмика источника. Если речь идет о поэзии на живых языках, переводчик дотошно расспрашивает их носителей о смысловых и стилистических оттенках оригинала — где в нем архаизмы или игра слов, где вульгаризмы или высокий штиль, и старается найти им русские эквиваленты.

Амелину удалось воссоздать по-русски знаменитое “Мерани” Н. Бараташвили, максимально приблизив его к оригинальной ритмической схеме, чего не сделал никто из более трех сотен отечественных переводчиков-предшественников, — а среди них был и Пастернак. В итоге версия Амелина инициировала бурную дискуссию не только в среде русских читателей, но и среди грузинских поэтов, разделив аудиторию на противников и сторонников нового переложения. Равнодушных не оказалось — а много ли сейчас примеров такого пристрастного внимания к работе переводчика?

После обращения к наследию Катулла, Пиндара и перевода “Приаповой книги” Амелин сейчас в русской культуре, рассуждая гипотетически, — едва ли не наиболее вероятный кандидат на вакантное место нового перелагателя Гомера, счастливо сочетающий в себе таланты поэта и филолога, хотя такого адского труда, конечно, не пожелаешь и врагу.

Зададимся теперь вопросом: а зачем Амелин, едва успев завершить один общественно важный проект, уже ввязывается в новый? Ради выгоды или пиара? Помилуйте, какая тут выгода… Да и пиар куда легче делается иными способами. Нет, ему, как было сказано в культовом советском боевике, за державу обидно. Или, если угодно, за Державина.

Киноцитата подвернулась неслучайно. Амелин по духу человек вполне государственный — не вхожий во властные структуры, но масштабно и смело мыслящий и, главное, действующий.

В культуре и искусстве немало энергичных личностей, небезуспешно занимающихся самопродвижением. Наверное, в этом есть свой смысл: эгоцентричность человека творческого зачастую не просто откровенно предъявляется, а становится чем-то вроде тарана, пробивающего стену равнодушия публики. Но энергетика Амелина иного, более редкого рода. Перефразируя классика, “не те достоинства, не те он ищет чести”.

При всех своих многознаниях и учености Амелин вовсе не похож на доморощенного самовлюбленного эстета-герметика: задайте ему любой вопрос касательно искусства, и он с удовольствием на него ответит. Но нередко применяемое к нему определение “ученый” выглядит нелепо. В старину обладание широкими познаниями у пишущего стихи было не исключением, а жизненной необходимостью. В традиционном понимании как раз поэт неученый и безмысленный — нонсенс. “Лишь овладев основными науками и науками вспомогательными, следует пробовать свои силы в создании поэзии”, — гласит старинный индийский трактат Раджашекхары. Там указаны четыре основные и шестьдесят четыре вспомогательные науки. Вот и Амелин вбирает в себя сущностную информацию, извлекая ее порой из труднодоступных и неожиданных источников для того, чтобы, по-просветительски энергично переработав, предоставить во всеобщее владение. Не о том ли говорится в его стихотворении о фантастическом острове, созданном лирическим героем?

…достаточно обустроены
все грады его и веси все,
все пристани, все дороги,
и храмины, и кладбища, —
открывший свою Америку
не зарится на чужую.

Что делать с огромным островом,
без ведома прирастающим? —
Довольно и половины
для жизни его владельцу:
берите все, что приглянется,
и делайте, что хотите.

Известна притча Чжуан-цзы: “Чжоу Пиньмань учился закалывать драконов у Чжили И. Он истратил все свое семейное богатство стоимостью в тысячу золотых, но за три года в совершенстве овладел этим искусством. Одно было плохо: мастерству своему он так и не нашел применения”.

Амелин-поэт подобен герою китайского мыслителя. С одной поправкой: своему мастерству он применение нашел. Но подчас действует он такими поэтическими инструментами, что оценить и его умение, и творческий результат аудитория готова не всегда.

В. Новиков несколько лет назад в работе “Nos habebit humus. Реквием по филологической поэзии” заметил: “(…) есть такой вид поэзии, где и автор, и читатель — хорошо понимающие друг друга филологи-авгуры, а третий — лишний. Хорошо это, плохо ли, но имеет место такой упрямый факт”. Есть ли выход из тупика? — риторически спрашивал критик и предлагал разные его варианты. В том числе “(…) научное сложение центонов в подлинном смысле слова. Роль “античных” стихов здесь исполняет русская поэзия XVIII века. Таким чисто лабораторным трудом однажды занялся Максим Амелин. Практическое литературное значение этой несмешной игры лично мне пока неясно”.

Здесь особенно важны последние слова: “…пока неясно”. Недоумение, пожимание плечами, задаваемый вполголоса вопрос “а зачем?” преследуют разборы сочинений автора перманентно.

Амелин не нанимался никого смешить, хотя отдельные его строки и фрагменты стихов могут быть истинно комичны — особенно много искрометного веселья в первой части “Брюса”. Да и вообще он более игровой поэт, чем обычно принято думать. Не чужда ему и автоирония, иной раз доходящая до самопародии. К примеру, вряд ли задумывающийся читатель примет за чистую монету такое признание: “Подписанное именем моим / не мной сочинено, я не максим / амелин (…) Мне в голову такого не пришло б, / я — самый заурядный курский жлоб, / из узелков составленный и петель: / хвастун и хам, торгаш и скупердяй — / стихи мне звук пустой, и Бог — свидетель, / что я тут ни при чем (…)” (курсив авт. — А.С.). Лукавство? С одной стороны — безусловно. А с другой — эти строки воспринимаются совсем в иной тональности, если читать их на фоне Случевского: “Что тут писано, писал совсем не я, — / Оставляла за собою жизнь моя; / Это — куколки от бабочек былых, / След заметный превращений временных. // А души моей — что бабочки искать! / Хорошо теперь ей где-нибудь порхать, / Никогда ее, нигде не обрести, / Потому что в ней, беспутной, нет пути…”. Парадокс в том, что трагико-серьезный подтекст не отменяет смысла игрово-игривого текста.

Или возьмем совсем уж откровенное балагурство в недавнем стихотворении: “Насыщение, а не вкус, / о котором водит Француз / неустанно четыре века / языком по полости рта! — / Вся премудрость его пуста / для голодного человека!”. Шутки шутками, но, во-первых, тут опять не обошлось без литературного намека: “Тогда-то устрицы, го-гу, / Всех мушелей заморских грузы, / Лягушки, фрикасе, рагу, / Чем окормляют нас Французы, / И уж ничто не вкусно мне” (Державин, “Похвала сельской жизни”). А, во-вторых, о чем, собственно, речь? Уж не о том ли, что современной русской культуре не до тонкостей и деликатесов галльской, когда в меню нашей поэтической кухни до сих пор не хватает ряда основных продуктов — например, не переизданного толком почти два века грандиозного Василия Петрова, апологию которого Амелин-филолог написал несколько лет назад?

Увы, редкий современный читатель допускает мысль, что автор нашего времени может неустанно обращаться к XVIII веку без специального желания что-то спародировать и кого-то развлечь. Индивидуальная эстетика Амелина отстаивается им последовательно и жестко. Если отдельные его стихи кажутся намеренно утяжеленными, чуть ли не смыслово непроницаемыми, то стоит попробовать подойти к ним через “боковой вход” — с помощью историко-литературных статей и эссе автора. Там позиция Амелина выражена предельно откровенно. Настолько, что воспитанного на “белинских” схемах развития русской литературы могут и покоробить, например, такие выкладки: “В начале XIX века малые жанры поэзии затмили оду: “романофилы”, ориентированные на римскую античность в истолковании Н. Буало, расставив по углам здравый смысл, ясность, простоту и сладкозвучие, заболтали и высмеяли “грекофилов” с их лирическим беспорядком, темнотой, витийством и намеренной тяжеловесностью. Сегодняшнее понимание лирики как сугубого самовыражения утвердилось тогда же. Однако самовыражение, увы, подверглось ныне заметному самовырождению, замкнувшись на себя, оскудев изобразительными средствами, обратившись в сор, из которого уже не могут расти стихи, достойные называться поэзией, лишившись преображающего начала, дойдя до крайней степени “интимизма”, описанного и осужденного за свою беспомощность еще Влад. Ходасевичем”.

В другой статье о XVIII веке, размышляя об особенностях русской поэзии конца ХХ, Амелин сурово констатирует: “(…) Иссякновение силы, ограниченность свободы, кризис воображения (…). Действительность не преображена, вектор движения поэзии новейшего времени очевиден: от высокого — к низкому, от общего — к частному, от сложного — к простому. (…) Светская литература, увы, пошла по ложному следу” (курсив автора. — А.С.).

С этой точки зрения и классик романтического склада, и бесцветный “актуальный” автор наших дней суть звенья одной цепи. Только один — знаменитый поэт, а другого не разглядеть и в микроскоп.

Вероятно, сами по себе тенденции, против которых выступает Амелин, все же ни хороши, ни плохи. Но вот с чем соглашаешься — их плодов за последние два столетия накопилось слишком много, несопоставимо больше, чем у эстетики одической самоотверженности.

Последовательность художественных принципов поэта иногда трактуется как его косность. Вот конкретный пример из “новейшего Амелина”. На “Храм с аркадой”, опубликованный в шестом номере “Знамени” за 2008 год, критика не отозвалась, если не считать трех строчек К. Анкудинова из июльского обзора поэзии “толстяков”: “Туристско-экуменистский стишок о крымском храме, на стенах которого начертали письмена представители разных конфессий. Амелин уже не благоприменяет инверсии (как некогда), но злоупотребляет ими”.

Снисходительное мнение характерно для восприятия случая Амелина-поэта. Определение “туристско-экуменистский” в качестве рабочего варианта при поверхностном взгляде на предмет принять худо-бедно можно. Но словечко “стишок” предполагает легкость, небрежность, воспроизводимость — дескать, как у всех, ничего особенного. Меж тем, так сейчас мог бы написать только Амелин.

Основной бросающийся в глаза технический эффект сочинения в тридцать шесть строк, написанного раритетным белым стихом с довольно прихотливой системой клаузул, в том, что это единое сложноподчиненное предложение. В русской поэзии такие примеры известны, есть они и у самого Амелина. Более головокружительный и тонкий ход здесь не столь заметен: подлежащих в стихотворении несколько (“законопослушники”, “пришельцы”, “изгнанники”, “наследники”, “все”), а сказуемое — “были” — одно, и находится оно в финальной строфе, от начала в тридцати строках.

В итоге в “Храме…” возникает напряжение, заставляющее читателя трудиться, искать синтаксическую опору конструкции, до конца держать в сознании все уже прочитанные строки и находить разрешение этому языковому давлению лишь в финале.

Виртуозная техника стиха слита с семантикой: сложно выстроенный синтаксис воплощает духовный поиск людей, на мгновение символически объединяемых под куполом единого храма с аркадой — и надолго — в рамках остроумной формы амелинского стихотворения. Для современной русской поэзии это попытка едва ли не единственная в своем роде.

И таких, может быть, даже чересчур тонких ходов в творчестве Амелина немало. Но для чего он это делает? Для собственного удовольствия? Или, что почти то же самое, для идеального читателя? Естественно, как и все серьезные художники. Однако в первую очередь, кажется, — для самого языка, для изящной словесности. К поэзии Амелина это прекрасное и, увы, устарелое выражение применимо в полной мере.

А вот для контраста фрагмент одного из внешне простых прежних стихотворений автора “Мне тридцать лет, а кажется, что триста…”. Стихи без сложной строфики, навороченного синтаксиса и барочных метафор. Скупо, сдержанно, вполголоса. Катрены пятистопного ямба с перекрестной женской-мужской рифмой. Но именно намеренная “стертость” формы позволяет создать подспудный палимпсест. Кто говорит — Пушкин, Есенин, Чухонцев или Амелин? Да все. Все включаются в бесконечный элегический полилог:

“…Вновь я посетил / Тот уголок земли, где я провел / Изгнанником два года незаметных”; “Я с грустью озираюсь на окрестность: / Какая незнакомая мне местность. (…) Пришли соседи… / Женщина с ребенком. / Уже никто меня не узнает”; “…Я слышу, слышу родину свою! / Вдоль ровных лип, вдоль стриженых заборов, / брожу и — хоть убей! — не узнаю / ни тех дворов, ни птичьих коридоров”; “Меня пригрела мачеха-столица, / а в Курске, точно в дантовском раю, / знакомые еще встречая лица, / я никого уже не узнаю”.

В других четырех строках — “Враг за врагом — суета пустая, / ибо, со древа упав, листва / не истощается, нарастая, — / нет нощеденства без ликовства!” — ему ничего не стоит сплавить воедино переосмысленные мотивы и образы Гомера, Горация и… Тредиаковского: “Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков: / Ветер одни по земле развевает, другие дубрава, / Вновь расцветая, рождает, и с новой весной возрастают; / Так человеки: сии нарождаются, те погибают” (“Илиада”); “Словно леса меняют листву, обновляясь с годами, / Так и слова: что раньше взросло, то и раньше погибнет, / А молодые ростки расцветут и наполнятся силой” (“Наука поэзии”); “Лишен из всех кто благоденства, / В ней дарованного с небес? / Без ликовства нет нощеденства; / Среди нас век златый воскрес” (“Вешнее тепло. Ода”). Но чтобы так ненавязчиво поминать древнюю и старую словесность, надо как минимум знать ее назубок.

И ранние, и сегодняшние амелинские стихи наполнены переливами смыслов, в них угадывается множество поэтических мелосов, ведь писал он и пишет в соответствии с восточным заветом — запомнить сорок тысяч строк классиков, двадцать тысяч строк современников, десять тысяч забыть, а потом начать творить свое. С другой стороны, известна истина, на первый взгляд противоположная предыдущей: чтобы понять, как устроены хорошие стихи, необязательно читать тысячи книг. Круг чтения нужен для саморазвития, эрудиции, для услаждения души. Но, приступая к изучению чисто технических, ремесленных областей стихосложения, достаточно с карандашом в руках вдоль и поперек прочесть хотя бы одного великого поэта. Ведь в традиции, в сущности, уже заложены все последующие стихи, но в иной комбинации. А без традиции — “Копайте, копайте, ребята!.. Авось, выкопаете два-три земляных ореха!”, как говорил старикан Сильвер своим подельникам.

Конечно, умножающий познания умножает известно что. Для такого поэта прикосновение к любому самому “простому” слову сопряжено с ответственностью. Он порой чувствует себя новым Святогором, что не может справиться с крохотной переметной сумой, настолько тяжела бывает каждая лексема со спрессованными в ней смыслами, голосами и эмоциями. Но если слово счастливо поддается на авторское усилие, то читатель не ощущает трудности стихосложения и мук творчества.

Такой путь всегда сложен и чреват неожиданными препятствиями. Легче свернуть, уклониться. Вариантам несть числа: в ложную многозначительность, в выдаваемое за авангард техническое неумение, эпигонство, автопрезентацию, акционизм, в групповую моду…

Амелин из тех, кто понимает: взять Парнас штурмом, вооружившись одним талантом, — дело гиблое. Талант — не индульгенция. Говоря языком представителей точных наук, — он условие необходимое, но недостаточное. Слишком много было тех, кто подавал надежды. Однако и восхитить, и растрогать читателя все же можно — но только талантом реализовавшимся и развивающимся. Вот уж это редкость так редкость.

Спору нет, “Холодные оды” хороши для дебюта. Но следующая книга, “Dubia” — лучше. А “Конь Горгоны” вывел автора на новый поэтический уровень.

Значимые слова для определения позиции Амелина-поэта в современном контексте нашел В. Куллэ: “В любом случае все, что уже написано либо еще будет написано Максимом Амелиным, представляет для меня интерес гораздо больший, нежели рифмованные и не очень “рефлексии” его соратников по поколению “тридцатилетних” (…) Амелин даже не полярен своим сотоварищам, не находится с ними в различных весовых категориях — он попросту занимается неким иным родом деятельности”.

Это мнение полезно уравновесить отзывом Амелина о себе самом. “Я — поэт третьего ряда”, — как-то обмолвился он. Но оказаться даже в третьем ряду русской поэзии — завидная доля.

В свое время А. Штейнберг сказал: “Русская поэзия — это такая армия, в которой взводами командуют генералы”. Если Некрасов некогда осторожно назвал Тютчева и Фета “второстепенными поэтами” и даже Случевский пребывает во второстепенных до сих пор, то о чем говорить... Как тут не вспомнить финал знаменитой оды Горация, обращенной к римскому народу. В дословном переводе М. Гаспарова он звучит так: “Поколение отцов, худшее дедовского, породило порочнейших нас, породящих стократ негоднейшее потомство”. В свете яростно антипрогрессистской формулы, под которой, без сомнения, Амелин бы подписался, титул поэта третьего ряда вовсе не выглядит уничижительным.

Для любого непредвзятого наблюдателя очевидно: Амелин помимо всего прочего — блестящий версификатор. В наше время это определение обычно подразумевает смысл: “холодный технарь”. Но тут можно говорить только о высокой культуре стиха. Много ли ныне российских стихотворцев, к чьему инструментарию применим такой эпитет? Может быть, сотни? Или, как в эпоху модернизма, десятки? Увы, единицы. А для нормального функционирования культурного механизма современной русской поэзии среди пишущих, достигших сорока, нужна целая группа блестящих версификаторов — единомышленников, умеющих отделять зерна от плевел и внятно демонстрирующих свою позицию публике. Не хотелось бы оказаться правым в данном случае, но складывается ощущение, что в своей генерации, возможно, он такой и один.

Постромантическая эпоха приучила нас к тезису: лирика по преимуществу — душевные излияния. А постмодернистская пора все последовательней делает доминантой стиховой практики предельно субъективные психофизиологические переживания. Не полемизируя напрямую с этими тенденциями, Амелин аккуратно обходит их по касательной. Ему они попросту неинтересны. “(…) то, что сегодня называется “лирикой”, таковой на самом деле не является, — спокойно объясняет сам поэт, — у нее другая природа. Подлинная лирика ведет свою родословную от молитвы, а не от бытовой и любовной песни, именно в этом их разительное отличие друг от друга. (…) малые формы поэзии затмили оду и ее производные, лилипуты поселились в доме Гулливера и почти непрерывно проживают там и по сей день, а вывеска осталась прежней”. Здесь Амелин словно подразумевает “Разсуждение о лирической поэзии или об оде” Державина, где, в частности, сказано: “По лире, или по составу, к музыке способному, называется Ода лирическою поэзиею”.

Амелин взрослый. Даже какой-то эпатирующе взрослый — так нынче не принято. Иной раз кажется, что ему следовало бы родиться не в наше психологически инфантильное и общественно аморфное время, а тогда, когда в двадцать лет дебютировали стихами, ходившими в списках по всей России, в двадцать пять командовали полками, а в тридцать по праву занимали важные государственные посты.

Вместо языкового бессилия он предлагает лингвистическое пиршество, вместо бесформенности — строгую и сложную структуру, вместо прилюдного перебирания личных комплексов — внятное обсуждение жизненно важных вопросов. И по стечению обстоятельств Амелину нередко приходится отвечать перед традицией не только за себя, но и за всех тех, кто по разнообразным причинам сознательно или неосознанно от такой ответственности уклоняется.

Совокупное восприятие феномена Максима Амелина еще впереди. Сам же он как поэт и вообще как культурная единица неустанно идет вперед, не заботясь о немедленной и эфемерной популярности. Он работает не для себя — для нас. Постараемся услышать его и понять.

Пусть никто ничего не поймет, ничему
не научит и сам не научится,
ибо в песне моей далеко не слова
и не музыка самое главное.

А стоит ли в черной печи обжигать,
прекрасную глину в печи обжигать,
прекрасную, красную глину?

Еще как стоит.

Версия для печати