Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2008, 9

Репетитор

Рассказ

От автора | Я родилась в Москве, окончила филологический факультет МГУ, работала в разных местах, но самое любимое — работа в Ленинке, в отделе рекомендательной библиографии. А вспоминаемое как страшный сон — преподавание в школе. Сейчас я думаю, что больше сама училась у тех, кого мне доводилось учить. Обмен ролями — когда ученик становится учителем — из моих любимых тем.

Мои рассказы публиковались в “Новом мире” (2002, № 3) и “Знамени” (2004, № 3), подборка стихотворений напечатана в альманахе “Арион”.

 

Не всякому легко изо дня в день проживать взрослую жизнь со всеми ее обязанностями и обстоятельствами. Алексея Осиповича не оставляло чувство, будто он движется по сухому руслу некогда глубокой реки, не знает, куда придет, но воды уж точно не будет. Для облегчения день его был наперед расчерчен и все заранее известно. В семь звенел будильник, через двадцать минут он поднимал Федор Матвеича и кормил завтраком, в восемь стоял на остановке, а при хорошей погоде шел пешком до метро вдоль полоски скверика, такого замусоренного, что времена года на нем почти не сказывались. Миновав стройку, переходил на светофоре, у метро покупал газету. Осень сопряжена была со сдачей анализов, он страдал давлением, холециститом, и еще много чего имелось неприятного, мягко говоря. Раньше переживал, боялся умереть и не менее сильно — попасть в больницу, сейчас смирился, привык жить той жизнью, которая есть, все равно естественный ход вещей не изменишь. Острых желаний давно не было — все свелось к поддержанию размеренности, потому что иначе не удавалось приноровиться выполнять безрадостные дела вот этим самым телом, которое в основном тяготило и ничего больше. И обещало впредь еще сильнее тяготить.

Алексею Осиповичу на протяжении жизни пришлось со многим смириться, в том числе и с отходом от него любимых и нужных людей в самый неподходящий момент. Он помнил себя маленьким, с папой и мамой, чувство, что он в серединке тепла, никто не тронет, ничего не произойдет и так всегда и будет. На стене темнел ковер черно-багровый, а на ковре серебрился в ножнах кинжал. Он вскакивал на диван и подпрыгивал прямо в ботиночках, чтоб повыше, чтоб кинжал достать. Но это было слишком давно и смутно качалось, как водоросли в аквариуме, лишь пятки помнили ощущение пружин. Ковер выцветал, а в тепле зрели зерна предательства. Папа был много старше мамы, и когда стал совсем стариком, мама ушла к ровеснику. Мальчику страшно было без папы, маминого ровесника он как настоящего взрослого не воспринимал. Когда оставался с ним вдвоем, то вел себя плохо, кричал, кидал тарелки в окно, потому что хотел постоянного присутствия мамы. Федор Матвеич успокоить его не мог, ему было еще страшнее находиться наедине с чужим мальчиком. Он только бродил вокруг и приборматывал: “Ну, что ты... Уж замолчи... Уж хочешь вафлю... Вафлю...”. Мама ругала и наказывала, но за это мальчик плохо учился и хулиганил в школе.

Когда мальчик вырос, мама стала бояться, что его тоже оставит женщина, как она сама оставила когда-то папу. Она учила: “Ищи чтоб поменьше родственников, и чтоб ровесницу! Ровесницу!” Алексей Осипович нашел ровесницу. Она выросла с больной мамой, все умела и ничего не боялась. Вспоминались ловкие ее жесты, быстрые движения, раскачивается хвостик волос — она стирает тряпкой со стола, с клеенки в розовых пионах, а под клеенкой воркует дочка, собирает бусины в коробочку, снова выкидывает и рассыпает. Вот она вылезает из-под стола, и милая мордашка просовывается меж его колен. И снова чувство тепла и защищенности, но уже не для него самого, а для дочки, она у них в серединке. Дочка маленькой играла все в какие-то мелкие предметы — пуговицы, спички, бисер, собирала из них что-то, и, умница, никогда не пихала себе в нос или в ухо. И была милая, нарядная — жена ей шила платья, себе — передник, в кухню — занавески, и все вокруг было в прилипших ниточках, цветных лоскутках, резво стрекотала машинка, и он, ходя по квартире в одних носках, однажды загнал себе в ногу булавку. А жена учила: “Ну ходи же ты в тапочках. И со стола стирай крошки, а то тараканы заведутся”.

У них возникла своя квартира, они были семьей, крепким тылом, и жили без всякого отчима-ровесника, и было хорошо, и мама была права. Но выцветала клеенка с пионами, и опять предательство вызревало в уюте. Все оказалось недолговечным. Он-то думал, что семья — на всю жизнь, и совсем не замечал, что жена его, выросшая с мамой, больной, полусумасшедшей, рано ставшая взрослой, все умеющая... Что ее упрекать, ровесницу? Мама ее не могла любить, интересовалась только своими недугами. Женщина-ровесница все время искала, кто бы такой ее полюбил бы. И находились, и любили некоторое время, а потом еще кто-нибудь находился. Она не стерва, не корыстная, просто не жила с детства с мужчиной, не знала, не догадывалась, что нельзя изменять. Думала, что хуже не будет, только лучше, если иногда развеется с кем-нибудь от однообразия семейных хлопот.

На этой женщине, ровеснице, с неброской и скромной внешностью, словно написано было, что она свободна и в поиске. Мужчины с ней знакомились, стоило ей лишь выбежать в аптеку или булочную. Она обманывала мужа, уходя на свидания прямо с дочкой в коляске. Ей было легко соврать, она не чувствовала себя виноватой. Никто не говорил ей, что так не поступают. С ней побывали почти все общие друзья, пока Алексей Осипович наконец решился увидеть все как есть. Просто выросла дочка и запретила не знать. Оказалось, что и он знал в глубине души. И ровесница-жена, хотя и ценила семью, крепкий тыл, устала за годы сосуществования рядом с мужчиной. Она ведь с мамой своей привыкла жить одна и самой принимать решения. И старая привычка все равно перевесила. Алексей Осипович собрался и ушел из их общего дома. А дочка, мерзкий подросток, провокаторша и интриганка, не пошла с папой, испугалась, осталась со своей мамочкой. И была ведь на нее похожа — тоже ничего не боялась и не стыдилась, и шила себе все нарядное и стильное и по-прежнему любила мелкие предметы — бисер, пуговицы, ювелирку.

Правильно, что осталась дочка с мамой, потому что куда Алексею Осиповичу было идти? Он вернулся в старую жизнь, к маме с отчимом-ровесником. “Доброе утро, Федор Матвеич” — каждый день. И больше — ни слова. Отчим бесил, раздражал каждым своим жестом, шорохом, запахом. Но Алексей Осипович никогда не скандалил, он ведь жил теперь у них, а не у себя. И шуметь было не принято.

Состарились мама и отчим, и вот мама ушла, туда, в никуда, неожиданно, ничем таким не болея. И Алексей Осипович никак не мог пережить это, как же так. Он остался — с кем? С Федор Матвеичем? А должен был — с мамой. Покоить ее старость — это нормально, а Федор-то Матвеич тут при чем? Ни при чем. Парадоксально все сложилось. Вот уж с кем он жить никогда не собирался, не рассчитывал, а пришлось.

Много лет он пересматривал эти мысли, ежедневно бредя вдоль мусорного скверика, с которым они каким-то образом связывались, одновременно жалея, что не подождал троллейбуса. Один уже просквозил мимо, полупустой, а по листьям брела параллельно троллейбусу дворняга, согласная на любого хозяина, только чтоб покормили. Алексей Осипович специально на нее не глядел, хотя и жалел псину, но было не до собак.

Днями он работал, выходными подрабатывал. Такая сложилась привычка еще при семье, он хотел получше содержать своих женщин, большую и маленькую, и потихоньку репетировал. В большой бизнес, в элитные круги не попал, поскольку не работал в учебном заведении. Бывшие однокурсники, всей Москве известные репетиторы, сбрасывали ему неперспективных учеников, он брал недорого, занимался почти индивидуально, специализировался на подтягивании отстающих школьников и подготовке в технические вузы с маленьким конкурсом. В нынешние времена подработка не всегда выпадала — народ искал репетиторов надежных, со связями в приемной комиссии. Деньги же стали еще нужней, чем при жене и дочке, — зарплата совсем обветшала, а оба они с отчимом нуждались в дорогих лекарствах.

В субботу была встреча с ученицей. Позвонил знакомый, с которым не пересекались лет пятнадцать, и попросил подтянуть дочку-десятиклассницу по алгебре. Это больше всего подходило, потому что не надо было нести ответственность за поступление. Тем более, в технические вузы в чаянии военных кафедр тянулись все больше мальчики, привлеченные возможностью не попасть на военную службу, а если попасть — то хоть не рядовым. Поэтому Алексею Осиповичу казалось, что среди девочек нет уж совсем тупых, за которых неприлично брать деньги.

Знакомый пришел, растолстевший и обрюзгший до неузнаваемости. Не один я такой, пронеслось злорадно у Алексея Осиповича. Радостей в его жизни было — почитать детектив да посмотреть известия в комнате отчима, даже еда отпадала из-за диеты. И доброта в нем давно вся кончилась.

Девчонка оказалась страшно худенькой, с лягушачьим ротиком почти без губ и торчащими ушами. С такой внешностью ничего не остается, как быть умной, подумалось репетитору. Он начал с простой задачки на квадратные уравнения. Оказалось — по нулям. Копнул туда-сюда — девчонка не знала совсем ничего и только накручивала на синеватый палец кончик хилой косички и вытягивала рукава свитера цвета киевской помадки. Рядом с тетрадью мостился рюкзачок из цветных лоскутов. Отец девочки обиженно качал головой на ее промахи, а Федор Матвеич раз пять прошаркал мимо комнаты, где шли занятия, в сортир, и громко спускал воду. Репетитор хотел уже отказаться, как вдруг вспомнил, что у этого знакомого раньше была не дочка, а сын. Повспоминал совместные разговоры, гости.. Значит, падчерица? Возникла жалость к страшненькой девочке, к тому ж еще и глупой, и он согласился.

Весь октябрь он переживал, зачем согласился на тупенькую ученицу. Других учеников, впрочем, не было, только под конец месяца пришла пара раздолбаев из одиннадцатого класса за подготовкой в МИИТ, а ему прописали дорогостоящие уколы. Девочка же в отношении математики была на удивление безнадежна, она не только не соображала сама, но и не узнавала много раз прорешенную задачу, стоило чуть-чуть изменить условия или даже подставить другие числа. С ней можно было делать только одно — готовить домашние задания и натаскивать перед школьными контрольными, благо у него была возможность заранее узнавать все городские. Но даже и здесь успех был минимален.

Репетитор позвонил родителям, наткнулся на мать девочки (это действительно оказалась не та женщина, на который знакомый в свое время на его глазах женился) и честно предупредил, что, кроме помощи по урокам, ничего сделать не сможет. Но мать возразила, что Ксюню занятия уже сильно продвинули, поэтому они с мужем рассчитывают, что она, прикладывая усилия, все-таки сможет стать программистом. Сквозь слова звучала мысль, что девочку они намерены побыстрее спихнуть со своей шеи, а программист, по их мнению, та самая специальность, с которой Ксюня сразу же найдет работу и заживет своей жизнью. Алексей Осипович только вздохнул — не его дело.

В репетиторском опыте бывало всякое, поэтому девочку он пока оставил. Она постепенно менялась в лучшую сторону, хотя и не в плане математики. Губы ее лягушачьи оказались вполне обычными, просто у нее была дурацкая привычка заправлять их в рот и так подолгу держать. “Родовая травма, внутренние органы тоже не в порядке”, — прошамкал однажды отчим, бывший врач, когда за ученицей закрылась дверь. Будущие миитовцы, пахшие пивом и сигаретами, наглые бездельники, были по сравнению с ней академиками. Репетитор жалел нездоровую девочку, жившую понятной ему жизнью — с отчимом, платившим деньги, чтобы побыстрее ее выкинуть в самостоятельную жизнь, и иногда прямо на уроке приносил ей чай с пастилой.

Ученики постоянно присутствовали у него в мыслях, как это бывает у всех педагогов, но девочка в большей степени, чем мальчишки, потому что отвлекали от собственных проблем соображения, как бы скрасить ей ненавистный предмет. В середине занятия, когда слабенькая Ксюня окончательно теряла нить, он, как сказки, рассказывал ей задачки на сообразительность — про буддийского монаха, который совершал восхождение на высокую гору, а потом спускался с неодинаковой скоростью, про двух студентов, хитрых математиков, решающих, кому платить за выпитое пиво, про сто разноцветных шаров в одной коробке. Показывал разные штуки с лентой Мебиуса, рисовал квадраты Льюиса Кэрролла. Вспоминал для нее мехматские и физтеховские анекдоты, приличные, с какой-нибудь ученой сутью. Ксюня оживала, радовалась, что наконец-то не надо думать. В дни плохой погоды она страдала головными болями, закрывала глаза, морщилась и совсем ничего не соображала. Алексей Осипович приносил ей анальгин и воду в стаканчике, который она возвращала влажным от своей потной лягушачьей ладошки. Вздыхая, он звонил каждые два месяца подруге матери, шишке на педагогическом Олимпе, и решал с Ксюней загодя все контрольные и самостоятельные, которые рожали тамошние умники. Ему неприятно было ни за что так одалживаться у материной подруги, но хилую девочку сильно ругали дома за двойки.

Когда приезжала за деньгами собственная дочка, репетитор невольно сравнивал с ней бестолковую Ксюню: “А мою никто не подвезет на иномарке. А моя не сообразит так вот сделать со своим лицом”. Он думал “моя ученица”, но мысли не любят полных слов и обходятся половиной. Про дочку он не думал “моя” — она была “ее”, ровесницы, она тоже смотрелась красавицей при неброском лице и по-прежнему любила все мелкое, особенно дорогое и стильное, прохиндейка. Она учила папу: “Носи свободные джемпера, чтоб живот скрадывать, и бородку отпусти”. И он занимался с учениками в джемпере и сам выстригал себе седую бородку, а еще каждый вечер аккуратно протирал кухонный стол и прятал хлеб в хлебницу, чтоб не завелись тараканы, и ходил по дому в тапках, помня о булавке.

Май был последним месяцем занятий, и репетитор предвкушал отдых от тупой ученицы, но и думать о ней привык, потому что это было приятнее, чем о своих болезнях и их с отчимом будущем. Ксюня к лету остригла сизую косичку и прикрыла волосами торчащие ушки, оказавшись обычной, не уродливой девочкой, правда, какая-то ее лягушачья сущность все равно сидела в ручках-лапках и небольших глазках с прозеленью. Проверяя ее тетрадь с домашним заданием, Алексей Осипович вдруг наткнулся на квадратик бумаги, где было написано: “Я Вас люблю”. Первой мелькнула у него мысль самая дурная, но тут же он понял, что девочка написала мальчику-ровеснику и по рассеянности положила в тетрадь для занятий по алгебре. Он оставил квадратик где лежал.

Но, проверяя последнее ее домашнее задание, которое она сама же в учебном рвении попросила задать, он обнаружил ту же запись в самом конце примеров: “Я Вас люблю, Алексей Осипович”. Прочтя, он понял, что давно уже предполагал нечто такое, и ждал, и отлично знал, что первая записка предназначалась ему, а не ровеснику. “Но как же можно меня полюбить, — думал он, раздеваясь на ночь, глядя на висячий живот, покрытый седым волосом, скрюченные пальцы ног с мутными крошащимися ногтями. — От меня пахнет, я болен, беден. Маленькая девочка, смотрит сериалы. Никому дома не нужна, раз играет в такие игры”. И снова жалел девочку, и в мечтах делал ей что-то хорошее, но в яви не собирался, потому что отлично знал, как надо держать дистанцию с учениками.

Но летом, когда он стоял в восемь утра на остановке или шел вдоль замусоренного скверика, все красивое каким-то образом связывалось с Ксюней — облака цвета губной помады, серая дымка и листва, вопреки всему появлявшаяся, и стон тормозов троллейбуса. Стройка в конце сквера уже превратилась в дом, и рабочие с нездешней аккуратностью его штукатурили и красили в розовый Ксюнин цвет. Репетитору хотелось к ней приблизиться, что-то о ней узнать, но как было это сделать? Он вычислил по номеру телефона район, где она живет, и съездил туда. Выяснил через материну подругу, где школа, в которой Ксюня учится, и тоже съездил. Школа воняла масляной краской. Рядом продавалось мороженое крем-брюле, вкусом тоже напоминавшее Ксюню. Оставалось через общих знакомых начать выяснять, куда ее семья ездит в отпуск, но это уже было чревато. “Все забудет за лето, — напоминал себе репетитор. — Хорошо б она не пришла осенью”.

Но Ксюня объявилась в самом начале сентября. Опять позвонил все тот же знакомый Алексея Осиповича и нудно объяснял, что девочку хотят затолкать в МИФИ на кибернетику и рассчитывают опять на него. С другими Ксюня заниматься отказывалась, к тому же другие и брали больше. С октября должны были начаться платные подготовительные курсы, плюс Алексей Осипович на предмет письменной математики, вот и хватит, на большее они все равно не тянут.

Ксюня загорела и закрывала ушки волосами, с которыми тоже что-то произошло — выгорели или покрасила. Репетитору она показалась прелестной, и даже Федор Матвеич пробубнил: “Скомпенсировалась”. Но уроки не задавались. Девчонка смотрела не отрываясь в лицо Алексею Осиповичу, записывала бездумно, а когда он однажды мягко сделал ей замечание, заявила, что поступать на кибернетику не будет, а будет только заниматься с ним и ради него...

Осень у репетитора начиналась со сдачи анализов и тяжелого общения с врачами. Обычно обследование заканчивалось неважными прогнозами лечащего врача Иван Иваныча, мечтавшего заложить Алексея Осиповича на операцию. Но операция стоила денег, которые репетитор никак не мог скопить, к тому ж было страшно — а вдруг не встанешь потом, и вообще, как это самому — лечь под нож. Но тут ежегодное обследование как-то смазалось присутствием в жизни Ксюни: репетитор, обычно аккуратный, бросил его на полпути и до Ивана Иваныча не дошел.

С Ксюней внешне все происходило, как и в прошлом году: она решала те же контрольные и самостоятельные со столь же малым успехом. Но изменился внутренний смысл их встреч. Алексей Осипович наяву услышал слова, которых не надеялся никогда больше услыхать. Ксюня щедро и смело озвучивала свои чувства, не боясь, что их не разделят, не просила ответных откровенностей, будто ей важнее всего были собственные переживания. Ошеломленный Алексей Осипович не сумел найти правильный тон в такой ситуации, только тело его толстое и пожилое вместе с душой молча ликовало.

Ксюня удовлетворила его невысказанное желание побольше узнать о ней. Глубина и незакрытость ее смущали и пугали репетитора, он терялся, не умел отреагировать. Она проговаривала такие вещи, какие бедному Алексею Осиповичу не могло и присниться услышать, не то чтобы произносить. Он узнавал о ее интимных недомоганиях, о запутанных чувствах к маме, о том, что она каждый вечер перед сном представляет, будто отчим умер... Казалось, девочка и не слыхивала, что некоторые вещи не принято обсуждать с кем бы то ни было. Он не знал, как тут быть, и все молча принимал в себя, тем более Ксюнины завораживающие речи перемежались объяснениями в любви — к нему, к нему...

Раздеваясь перед сном, репетитор думал все те же мысли: “Не могут меня, такого, любить”. И опускал глаза на свой отвисший живот, разглядывая то, что некрасиво внизу свисало и последние годы служило только для отправления естественных надобностей, и то с переменным успехом, всякий раз напоминая о зловещем Иван Иваныче. Естество пожилого репетитора давно уж не отзывалось на женщин, да и Ксюня была не самым возбуждающим объектом, впрочем, репетитор уже не замечал, какая она снаружи. Внутри Алексея Осиповича, в солнечном сплетении, все вибрировало и трепетало, стоило лишь подумать о ней.

Повинуясь привычке подчиняться женщине, репетитор потихонечку уступал Ксюне в разных ее домогательствах. Теперь она решала задачи, держа его за руку, понуждая ласкать ей пальчики, и репетитор, забывшись, уже по собственной инициативе гладил бледную синтетику, обтягивающую плечи, и острые коленки под шершавой джинсой. Он не очень-то понял, как так получилось, а сразу же оказался перед фактом: Ксюня — не просто ученица, она принадлежит ему, а он — ей. И во всем сияла радость, репетитор отвлекся от постоянных дум об операции и самочувствии, о безденежье и третьей мировой войне. Перед ним стоял образ девочки-лягушонка, заслонивший все остальное. По утрам он трогал Ксюнину тетрадь, оставленную на проверку, соединяясь с ней таким образом. Он чувствовал физически, где она в данный момент и что делает — в школе сидит, домой идет, в троллейбусе едет.

Характер у Ксюни оказался скверный, упрямый, она не знала никакого удержу в своих откровенностях, не терпела срыва планов, переживала из-за переносов в занятиях, ревновала, обижалась, если Алексей Осипович был занят, ненавидела других его учеников и дочку. Упрекала в невнимании, каким-то образом сделав его обязанным себе это внимание поставлять. Хвалила и поощряла редко, хотя Алексей Осипович очень старался похвалу заслужить. К тому же Ксюня была невероятно мрачной внутри себя, редко улыбалась (но зато — как рублем дарила), эгоистично распространяла атмосферу тревожности и недовольства. Репетитор только поражался, насколько непохожа она на других женщин, которых он знавал, — маму, жену, дочку — веселеньких, хитреньких, всегда при каких-то занятиях, связанных с тряпочками, с украшательством себя или дома. Можно было понять Ксюниных родичей, уставших от ее черной ауры и ждавших с нетерпением того дня, когда можно будет перестать о ней заботиться. Любить Ксюню было не за что — и это поражало до спазм в желудке: репетитор мало того что любил несимпатичную девочку, но еще и благодаря ей любил все остальное: троллейбус и сквер с собакой, своих коллег, врача Ивана Иваныча и даже отчима, который виделся теперь беззлобным, покорным, обреченным.

Ксюня еще обнаружила дурацкую привычку сниться каждую ночь и вызывать оставшиеся далеко в прошлом физические ощущения. Признаваться во всем этом было невозможно, поэтому репетитор не обсуждал сам с собой сложившуюся ситуацию и пресекал попытки Ксюни выяснять отношения. Еще он берегся от отчима, который, несмотря на возрастные недуги, многое замечал, и предвидел, и умел дать понять о своих наблюдениях. “Уж ты, Леш, смотри”, — предупреждал он, когда за Ксюней закрывалась дверь.

Собственно, ситуации никакой и не было, поскольку не было возможности их с Ксюней совместного будущего. Репетитору впереди светила операция и, если выживет, нищая старость с уходом за отчимом, не имевшим других родственников. Не могло быть и речи о том, чтобы привести Ксюню к ним, да и с какой стати ей жить с пожилым импотентом? Даже если предположить исчезновение отчима, которое рано или поздно должно было произойти, все равно Ксюня ушла бы к ровеснику... Алексей Осипович отлично знал эти закономерности жизни. Пусть маленькой девочке сейчас пока секс не нужен, но она вырастет, захочет детей и нормального мужчину, не лысого старика — выносить судна, а ровесника.

И все же Алексей Осипович непроизвольно думал о том, какую замену секса мог бы он предложить Ксюне. В голове не укладывалось, что она его любит, громоздкого и безобразного, а у него ничегошеньки, даже денег. Он шел вдоль сквера, и на противоположной помадной стене новостроя было выведено полуметровыми буквами: “Пенис”. В аптеке-тонаре на самом видном месте висело: “Лекарства от импотенции”. “А вдруг поможет?” — мелькало у Алексея Осиповича всякий раз, когда аптека попадала в поле зрения. В метро на одной из колонн, упертых в потолок с подтеками, под качающейся при приближении поезда люстрой, хулиган начертал краской из баллончика словно специально для репетитора: “Главное, ребята, перцем не стареть...”.

На свидания трижды в неделю они перешли по велению Ксюни, которая вместо курсов явочным порядком теперь приходила к нему. Репетитор не нашел сил и слов отказать ей в этом. Она тихонько присутствовала на занятиях с другими абитуриентами, делая вид, что записывает, а потом уходила с ними и через десять минут возвращалась пить чай до времени окончания курсов.

Планы Ксюни сильно отличались от того, что ей наметили родители. Она вовсе не собиралась поступать в МИФИ, становиться программистом и самой зарабатывать деньги. У нее была другая жизненная программа, обдумывавшаяся и выверявшаяся много лет. Целью девочки было указать матери на ее ошибки, из-за которых Ксюня чувствовала себя несчастной. Сделать это, по мнению Ксюни, лучше всего было единственным способом — уйти из жизни, потому что мама с определенного времени (с момента появления на сцене отчима) сделалась к ней и ее потребностям абсолютно глуха.

Конечно, в ответ на такие откровенности Алексей Осипович увещевал девочку, припоминал все подходящие к случаю слова. Много раз он порывался позвонить матери и поговорить с ней всерьез, но останавливался, помня ее сухой тон и дистанцированность. Уж если там заперлись ключом на три оборота и не желали принимать во внимание даже такую простую вещь, как неспособность девочки выучить математику... И кем выставил бы себя Алексей Осипович, сообщив им о ее суицидальных разговорах? Сразу бы возник вопрос — а с какой стати Ксюня откровенничает с чужим дядей? И что они вообще вдвоем делают? Он смущался и думал: сам разберусь.

Экзальтированную Ксюню сильно занимали вопросы смысла жизни, но в каком-то уж очень пессимистичном ключе. Никаких талантов она в себе не знала, ничем не занималась, в свободное время слушала музыку и читала романы с привидениями и вампирами. Еще была у нее любимая книжка о том, каким образом покончили с собой разные писатели числом около трехсот. Обложку украшал висельник. Алексей Осипович возмущался, что такие книжки печатают и они доступны юношеству. Ксюня нарочно дразнила, поминала книжку к месту и не к месту, таскала ее в своем лоскутном рюкзачке. Только этим фривольным рюкзачком она и напоминала Алексею Осиповичу женщин из его предыдущей жизни. Но те не стали бы так пачкать и забрасывать в угол вещицу, словно никому не принадлежащую.

С тех самых пор, как мама вышла за отчима и склонялась строить свою дальнейшую жизнь без дочери, Ксюня обдумывала, как получше отомстить маме. По ее представлениям, ей, неумной и некрасивой, все равно в жизни не было места: она считала себя слишком слабой и нездоровой, чтобы учиться и зарабатывать. Алексей Осипович видел своим взрослым зрением, что у инфантильной девочки сильная воля и дар убеждения. Стоило развернуть это в нужное русло — и она достигнет успехов на каком-нибудь поприще. Он знал, что подростки, думающие о самоубийстве, обязательно дают об этом знать окружающим, и был спокоен: раз она об этом говорит — значит, пока не сотворит ничего. Общая тема их сближала.

Но Ксюня, девочка-лягушка, обладала сильной волей и умением вынашивать и просчитывать планы. Где-то дома она хранила в личном тайничке феназепам, сворованный у отчима, незаметно вытаскивала по две-три таблеточки, и уже скопилось полстакана. Но она не намеревалась необдуманно пить снотворное — нет, инсценировка с возможностью очнуться в больнице ее не привлекала. Ксюня разузнавала по справочникам, сможет ли с этих таблеток по-настоящему умереть, сколько нужно отравы на ее массу тела, чтоб не откачали. Она со знанием дела рассказывала ужасавшемуся Алексею Осиповичу о смерти детей Геббельса — сначала им ввели морфий, а потом, уже заснувшим, всунули раздавленные ампулы с цианистым калием для верности (“Так поступают заботливые родители!” — разъясняла девочка содрогавшемуся репетитору). Другие возможности также прорабатывались — например, вскрыть вены в горячей ванне, когда семья надолго уедет и оставит ее одну. Но где-то она прочла, что это сложно сделать самостоятельно: все будет длиться долго и мучительно и закончится лишь повреждением сухожилий запястья. Такие страшные способы, как самосожжение или прыжок с крыши, ее не устраивали — боялась высоты и боли. Пистолет тоже нравился, но это ведь надо суметь, чтоб красиво и безболезненно...

Репетитор твердил Ксюне всякие слова о том, что жизнь прекрасна, что она найдет свое счастье, вслух размышлял, какую можно бы выбрать профессию. Но звучало неубедительно, банально — он не обладал психотерапевтическим талантом, к тому же Ксюня была морально сильнее и контраргументы ее звучали убедительней, а репетитор иногда и сам не верил в то, что говорил. Девочка рассуждала о страхе смерти, что всю жизнь будет жить с этим страхом, так какой же смысл длить страдания, когда можно уйти не старой, не безобразной, и остаться молодой в сердцах людей и мамы... Все вокруг, казалось ей, призывает к смерти — зимние сугробы напоминали ей склеп, лиловые облака почему-то имели форму гробов, а у соседей умерла собака, и всюду ей встречались трупики замерзших птиц. Приходя к Алексею Осиповичу, она всякий раз докладывала, сколько и где их видела.

У Алексея Осиповича она уже не ассоциировалась с розовым и пряничным, как летом, а больше напоминала тот кинжал на багровом ковре из его детства, который ему так и не удалось подержать в руках. И чем больше они общались с Ксюней, тем сильнее поддавался Алексей Осипович на ее разговоры о бессмысленности длить страдания. Ведь эти рассуждения скорее относились к нему. Это ему нечего ждать от жизни, ничего уже не будет, стоит ли держаться за радость посмотреть новости в комнате отчима и прочесть газету в метро? Тут он спохватывался, потому что возникла же в его жизни Ксюня... Но и она ничего не могла изменить — сделать его вновь молодым и здоровым. Это ему, а не ей, следовало призадуматься о своевременном уходе и копить феназепам. Мысли притекали откуда-то из глубины, как его собственные, словно он давно их вынашивал, но не решался оформлять в слова. С некоторым стыдом он тоже принялся подворовывать таблетки у отчима.

Зима со своим мокрым снегом и вирусными инфекциями докатилась до печального нового года и поплыла дальше дождями и гриппами. Только репетитор и его ученица, занятые влюбленностью и общими планами, не болели. Настырная Ксюня раскрутила Алексея Осиповича на откровенный разговор, и как-то незаметно стало совершенно ясно, что┬ они могли бы сделать вдвоем, чтобы не разлучаться. Идея была сформулирована не боявшейся слов Ксюней. Оставалось выбрать способ. И тут Ксюня главенствовала. Поскольку Алексей Осипович категорически отказался от всего, связанного с огнестрельным оружием, она предлагала на выбор два безболезненных способа ухода: таблетки или замерзнуть в лесу. Второй ей казался оптимальным, тем более не лишенная приятности смерть с галлюцинациями была убедительно описана в поэме, которую Ксюня знала почти наизусть. Но зима случилась уж слишком теплой. Оставался феназепам, коварный и непредсказуемый, потому что, как говорила Ксюня, организм может по-разному отреагировать.

Алексей Осипович начал поиск места, где они могли бы это сделать. Но однажды в понедельник грустная Ксюня сообщила ему, что с таблетками не получится — она купила себе маленькие мятные конфетки, чтобы попробовать, и начала глотать, запивая водой. Ее стошнило прежде, чем внутрь вошла нужная доза. Придется замерзать. Она и раньше хотела каким-то образом избежать приема гадости внутрь. Алексей же Осипович боялся замерзания, полагая, что сам, со своей жировой прослойкой, будет умирать несколько суток с окоченевшей девочкой на руках. К тому же холодные дни могли уже вообще не наступить — дело шло к весенним каникулам, на которые они и рассчитывали. Ксюня сердилась и обижалась. Она обвиняла репетитора, что он неспособен достать пистолет, а ведь это так просто — пойти и договориться на рынке, все так делают. И не хотела слушать о потеплении и о том, что стоять и стыть в заколдованном сне возможно лишь при минус двадцати.

Уже несколько их свиданий были испорчены сумеречным настроением Ксюни, не переносившей срыва своих планов, и пошли насмарку старания Алексея Осиповича заслужить похвалу. Она настаивала на том, чтобы все-таки замерзать, и хотела, чтобы он взял с собой феназепам и сам им воспользовался, если она умрет раньше. Обижалась и упрекала, что он ничего не делает для воплощения их общей идеи.

Из-за упреков репетитор наконец решился взять дело в свои руки. Преодолевая себя, он позвонил одному мужику, у которого уже лет пять бестолково гнили в гараже древние “Жигули”. Когда-то Алексей Осипович мнил купить их дочери, но не наскреб денег. Теперь же расходы отменялись, а туда, куда они собирались с Ксюней, с собой ничего не берут. Мужик на радостях и не торговался, договорились в момент, на другой же день оформили покупку и пригнали автомобиль. Денег осталось лишь отчиму сто долларов, ему же были закуплены продукты. Алексей Осипович сказал, что ложится на неделю на обследование. Такое уже случалось, и Федор Матвеич оставался спокоен.

После школы Ксюня приехала к нему и ждала во дворе. Дома она что-то придумала вроде поездки на экскурсию. Завтра начинались каникулы. Алексей Осипович, давно забывший, как обращаться с машиной, долго трогался с места. На заднем сиденье у них голубело стеганое одеяло, взятое из дома. Ксюня съежилась и помалкивала, репетитор следил за дорогой, каждый раз мотор глох на светофоре. После МКАД стало полегче, репетитор привык к рулю. Через час езды по мокрому как зеркало асфальту они свернули вправо, потом двинулись по грунтовой проселочной дороге мимо пустующих дач, мимо оврага, свалки и озера, и оказались в лесном тупике. Девочка совсем замерзла, потому что Алексей Осипович не сообразил включить печку. Вылезли, он огляделся, влез обратно и поставил машину поглубже, чтобы лысый кустарник хоть частично ее съел. Еще предстояло надеть шланг на выхлопную трубу и вывести его в салон. Репетитор ловко укрепил черную резину проволокой, острым крупным гвоздем пробил в жести дыру. Все у него было припасено и продумано заранее, но застывшая Ксюня даже не похвалила. Она тихо держалась рукой за мокрый ствол, отвернувшись в сторону. “А ведь моя дочка тоже с отчимом живет”, — мелькнуло неизвестно к чему у репетитора.

Но дело уже было почти закончено. Он разложил сиденья, они молча легли, и Ксюня обхватила его своими всеми четырьмя лягушачьими лапками. Сапожки она сняла и оказалась совсем холодной. Алексей Осипович укрыл ее и себя одеялом, включил двигатель и устроился поудобнее...

Держа в руках холодную, почти скользкую Ксюню, молчавшую с закрытыми глазами, Алексей Осипович из разума, который высчитывал, сколько часов придется ждать (три? Ксюне может и двух хватить...), вдруг соскочил в неизвестную ему область темноты, из которой высветились переворачивающие мысли. Это были будто бы обычные слова, светящимся написанные, но за словами плыл черный мешок смыслов. Как будто репетитор ранее жил на поверхности этих слов, не спускаясь до мешка, а в мешке все оказалось иначе. Например, то, что он называл “утраченными радостями”, “тупиком” и “несостоявшейся жизнью”, обернулось какой-то трескучей околесицей, за которой мешок был пуст, слово “операция”, пугавшее его, оказалось ничуть не страшным, обычным, он увидел дружественно посверкивающие плоское долото, зажим с кремальерой, резекционный нож на серой зелени и ничуть не испугался. “Ксюня!” — пронеслось в темноте, и он будто увидел Ксюнин сон: там уж давно не было слова “мать”, мимо которого она просвистела в самом начале сна, а было только слово “ужас”, разлитое по всей глубине пещеры, куда она неслась, набирая скорость.

Произошел какой-то толчок, репетитор с усилием, за которое зауважал и полюбил себя, сел, одновременно открывая глаза. Он все вспомнил в секунду и ужаснулся, уже открывая дверцу. Хлынул холодный воздух. Он грубо поволок Ксюню наружу, с окриками ставя ее на ноги. Ксюню стошнило на его ботинки. Она встала на четвереньки и замотала головой. Репетитор отошел в сторону и тоже сблеванул. Кружилась голова, в висках стучало. Но светящиеся слова больше не летали в голове. Все кругом переменилось и что-то ему обещало: даже отвратительный голый подлесок, так и не сумевший скрыть их машину, клялся измениться в лучшую сторону, расцвести, зазеленеть. Алексей Осипович уже догадался, что они не умерли. Голову стягивал обруч боли. Морщась, он осмотрел машину. Двигатель заглох, похоже, намертво. Подвел засорившийся карбюратор. С Ксюниной стороны было не до конца поднято стекло — оставалась узенькая щелка. Долго же пришлось бы им ждать смертельной дозы угара... Он подхватил Ксюню под мышки, поставил, встряхнув, забрал голубое одеяло, подобрал валявшиеся у машины сапожки и вымокший лоскутный рюкзачок.

В электричке головная боль не давала сосредоточиться на холоде. “Как же я так...” — проблескивали мысли. И на остановках стукались в виски: “Я же взрослый... Даже старый... Она-то маленькая, глупенькая...”. Он кутал Ксюню в одеяло, она молчала, за нее было страшно. На вокзале, после долгого похода по платформе, они остановились передохнуть около какого-то прилавка. Там тетка продавала разноцветные трусы, справа лежали мужские зеленого цвета со странными цветами. Алексею Осиповичу стало от них чудно, хотя он не сразу понял, почему. Потом пригляделся: нарисованы были не цветы, а монстрики, которые совокуплялись как собачонки. Он хотел засмеяться, но ситуация не соответствовала.

Дома Федор Матвеич, не спрашивая, кто, открыл дверь. Алексей Осипович почувствовал приступ самых теплых чувств за то, что не было вопроса, к чему здесь Ксюня. Пробормотав: “Уж передумал, что ль, в больницу”, отчим поплелся ставить чайник. Репетитор втащил Ксюню в свою комнату, быстро раздел догола и на руках отнес в ванну. Через десять минут она сидела в его кресле с чаем, а он менял белье в своей постели. “Алексей Осипович, оставьте хоть пододеяльник... чтоб вами пахло”, — вдруг зашептала Ксюня. Сквозь все крупное тело репетитора просочилась радость, что девочка ожила, отошла от шока. Но он по привычке ее скрыл даже от себя, позволив лишь мысленно произнести: “Еще втянешь меня во что-нибудь — отлуплю по попе”.

Не спрашивая разрешения, он вошел к отчиму, поставил в свободном углу раскладушку и стал стелиться. Федор Матвеич оторвался от телевизора и доложил: “Уж и дочка приходила твоя... Отдал ей сто долларов, думаю, мне зачем, Леша еду ж оставил”.

“Вот и денег нет, и машина сдохла”, — Алексей Осипович привычно озлился на жизнь и на отчима, и, морщась от обруча на голове, принялся вылистывать в записной книжке телефоны учеников, которым на время каникул отменил занятия.