Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2008, 3

Около Коломны

Стихи

От автора | Родился 16 июня 1931 года в Ленинграде. Начиная с 1955 года печатался в журнале “Юность”, куда в 1962 году и был приглашен на работу в отдел поэзии. Там проработал до середины девяностых годов сначала в качестве литературного сотрудника, а затем члена редколлегии журнала. Начиная с 1973 года постоянно работал в театре и кино. За это время выпустил много книг, главные среди которых “Високосный год”, “Дождливый четверг”, “Иверская сторона”. “Прощание с империей”… Мной написаны известные хиты из кинофильмов “Д’Артаньян и три мушкетера”, “Гардемарины, вперед!”, “Забытая мелодия для флейты”, “Рецепт ее молодости”, “Веселая хроника опасного путешествия” (Аргонавты), “Остров погибших кораблей”, “Простодушный”… В 2003 году мне присуждена Президентская премия имени Булата Окуджавы.

 

* * *

Под лайнером, белым, как муромский лебедь, кипит речная вода.
Холодный её кипяток беспечен и яростен, как вчера.
И старый конфликт наречия “завтра” с наречием “никогда”
на речке, на речке на том бережочке пускай отдохнёт. Пора.
И свежая сырость большого простора — как искренние стихи:
они никому не нужны, но уж если возникли, то — как без них?
И, словно компания змей ядовитых, коньячный дурман и духи
стремглав уползают под тесные своды уютных кают судовых.
Огромная чайка висит без движенья над мчащимся кораблём.
Быть может, это разведчик Бога. В округе промчалась весть,
что в Углич стремится белое судно. И, кажется, был на нём
один, но надёжный праведник утром. А может, даже и есть.
И зоркое око задумчивой птицы по палубе шарит. Но зря.
Лети, возвращайся к Всевышнему, чайка, твой поиск опять пустой...
Какая прелестная и какая пленительная заря
над этой лимонной, над этой алой, над бледной этой водой!
В преддверье земного проклятого мая, на самом взлёте весны
мы все неотрывно и заворожённо в литую глядим волну.
Мы все окончательно и навечно, навечно соблазнены.
Скажи, чтоб простил нам, как всё прощает, её и нашу вину.

* * *

А на синих болотах стоит апрель, да какой!
Пузыри голубые затеяли чехарду.
В полумёртвой деревне, в последнем её саду,
сизым дымом дымится ракитник, пока нагой.
И с туманным нездешним взором бредёт овца,
и, по-моему, может сгинуть среди болот,
у осины, какую даже Искариот
не избрал бы в кромешный час своего конца.
Но на этих приметах тлена и пустоты —
знак такой безрассудной прелести в этот час,
что двух ласточек беснование и экстаз
как свидание душ влюблённых приемлешь ты.
И не хочется думать, не хочется понимать,
что роман этот вечен, а жизнь твоя коротка.
Ну, не надо делать проблему из пустяка.
Лучше ветер вдохнуть. И ещё вдохнуть. И опять.

* * *

Пасмурная яблоня в бесплодии
стонет в саду сыром,
но полусна не будит...
Траурная бабочка мелодии,
чёрная с серебром,
улетай, наконец, будет!..

Никаких звуков не хочется,
ни сладостных — никаких.
Даже речи родной. Баста!..
Здесь, где что ни веточка — доносчица,
стих и зажил как будто да стих
под листвой цвета бакса.
Голуби темнее, чем облако.
Повернут — и станут светлей.
Как тюльпаны цветут пышно...
До потери людского облика —
час, другой всего... Не жалей —
ну, не вышло, не вышло...
Да. И Апполон не востребовал.
И — полная пустота.
И ничтожество очевидно.
Но тому, кто, нет, не погребовал
смертным братством щенка, кота,
жить не так уж и стыдно.
И когда кого-нибудь пытливого
занесёт взглянуть на скамью:
что там скрыла мокрая ива? —
он найдёт в свете дня дождливого
беззаботную рожу мою,
улыбающуюся счастливо.

* * *

На морском причале судна отворчали.
Наступает лакомый предутренний покой.
И в кафе потухли лаковые туфли,
шкалики да брюлики тусовки воровской.

Это ночь короткая. Но хоть светлеет море,
темень не покинула курортные углы.
В воздухе, настоенном на ошалевшей флоре,
звуки по-весеннему открыты и наглы.
Вот играет ветер с рваною афишей.
вот скрипит ракушечник
под пьяною ногой,
вот бормочет строчку сочинитель виршей:
видно, ищет речи точной и нагой.
Но не надо строчки. Вообще речей не надо.
Надо слушать музыку забытых Богом нот:
будто кони нищего несчастного отряда
муть и вонь сивашскую переходят вброд...
Так вертись на рытвинах курортного дивана,
слушай эту музыку до розовой зари,
да весёлой нищенке в обед у ресторана
хрусткий сизый новенький червонец подари.

* * *

И выходит на сцену хороший в прошлом певец.
Кабала кабаре уходила его вконец.
Он не знает, что петь сегодня: рэп или блюз.
Это странно, но легче жилось, когда был Союз.
На шестой части суши суши — еда творцов.
Тунеядцы, смеясь, глотают филе тунцов.
Вот ведь как угадать, исходя из одежд и манер:
может, кто-то из них и Моцарт, а кто-то Мольер.

Я в себе обнаружил, дурак, пролетарскую злость.
Это плохо. Рефлекс голодранца. Откуда взялось?
Все со всеми в конфликте. Повальный сплошной газават.
Если едешь в машине, всегда пешеход виноват.
Если ходишь пешком, то мерзавец, известно, в авто.
И никто никого ни за что не прощает. Никто.
Пой, певец, хочешь, рэп, хочешь, блюз, наши вкусы просты.
Вон и “Моцарт” достал из кармана большие “хрусты”.
Ты в порядке ещё. Ты живой. Ты ещё на коне.
Не проходит любовь к искусству в твоей стране.

* * *

Вечерняя алая волжская гладь летит, как лебяжий клин.
Для острого носа тяжёлой ладьи вода — благая среда.
Хотелось бы в лодке видеть друзей, но я на вёслах — один:
второе весло не возьмёт никто. И — нынче. И — никогда.
Я что-то гребу, как хожу по грибы: рассеянно, без огня.
И ладный упор моего весла ни капли не веселит.
Но там, на далёком крутом берегу, такая идёт грызня,
что каждый, кто слышит скрежет и вой, уже, считай, инвалид.
Мне помнится, был писатель такой, то ли в Англии, то ли в США...
Мне кажется, Диксен звали его, а может быть, Диккенс — так он
такую описывал землю, чудак, что радовалась душа:
там даже последний гад и злодей был, в сущности, фетюком.
А наш негодяй осанист и свеж. Он — из первых на всей земле.
От него спасение только одно: на лодку и — к островам!
Конечно, и это отнюдь не путь, чтоб в крутом не кипеть котле.
Но всё-таки это — дорога к себе, дорога ко мне и к вам...
Какая спокойная нынче вода у нашей большой реки!
Спокойная рыба спокойно берёт упавшую стрекозу.
Ведь это же только лишь острова, а кажется — материки,
и воздух над ними, светлый вверху, краснее вина — внизу.
И вдруг захотелось кричать или петь. Или бросить в омут княжну.
Но нет, слава Богу, княжны на борту. И нет ни друзей, ни врагов.

И остров всё ближе. И лодка пришла и днищем скребёт по дну...
Расслышать бы, что там по тихой воде доносится с берегов.

Молитва

Дни в бедламе и топоте... Май. Тринадцатое число.
Я прошу Тебя, Господи, Не отнимай у меня ремесло.
Когда тело усталое отбросит моя душа,
неужели останусь я без рифмы, как без гроша...
Как мне жить без просодии... о, прости оговорку мою —
как мне быть в том нечувственном, вроде, и в том без звонких согласных краю,
где я всё же надеюсь (по наглости) оказаться в свой срок — потому
нет предела Божественной благости, милосердию Твоему.
Может, там, под вокал канареечки, мне позволено будет порой
вдруг заняться на тихой скамеечке этой выше судьбы игрой.
И в счастливом глухом средоточии, в размышленьях о зле и добре,
разглядеть монограммы праотчие на антоновской серой коре.

* * *

Может, ночь — это лучшее время для бешеных строк.
Ночью пошлый рассудок расслаблен и спит, как сурок.
Что, казалось, убито, забыто, встаёт на реванш.
Время медленно рвётся, как тот кобулетский лаваш.
Синий ветер врывается в фортку, герань теребя,
словно свежая весть, что умершим нельзя без тебя...

Не поддайся толчку, не зажги электрический свет.
То, что есть, подождёт. И да здравствует то, чего нет!
Называй как угодно счастливую эту тоску:
хоть бессонницей чёрной, хандрой — я на правом боку,
не вставая с постели, с руки не подняв головы,
рассекаю пространство от жёлтой Куры до Невы.
И, светясь от промчавшихся фар, белизна потолка
проплывает, как будто тверские прошли облака.
О, за дальним холмом то, что мы называем вчера.
Это, кажется, славная ночь... Сколько лет до утра?

* * *

На ленивом пару, на горячих камнях, раскалённей, чем в бане парная,
этот город гулял, как расстрига-монах, ни забот, ни печали не зная.
На кривых перекрёстках не в такт и не в лад дребезжали фокстроты и румбы.
И стоял над танцорами дымный закат всех тонов не сиены, так умбры.

Это небо, вобравшее цвет земляной на последних минутах заката,
поменяло всю жизнь мою в сутки длиной на когда-нибудь или когда-то.
Видишь, вольный ездок, золотой лепесток? Как он дышит и жарко, и влажно.
Что за город? Венеция? Владивосток? Я забыл. Я не помню. Неважно.
Важно то, что с вечерних фасадов гербы на веселье глядят даровое.
Важно то, что ведь вот же нашлось у судьбы, чем слепца зацепить за живое.
Этот — марш? пасодобль? всё быстрей и пестрей. И уже мне невнятны детали,
как мелькали колени в лучах фонарей, как короткие платья летали.
Важно то, что дышала ночная вода то свежо, то застойно и гнило.
Важно то, что — не помню теперь уж, когда — это было со мной, это было.
Эти сутки с мгновеньями наперевес растворились, исчезли, немея,
будто были кому-то нужны позарез, позарез, неотложно, немедля.

* * *

Что за этой листвой: городок иль деревня?
Впрочем, мне всё равно, что за ней.
Я как древний друид: я молюсь на деревья
в хищном мире людей и зверей.
Как живут: из стволов не стреляя, не грабя,
молча глядя на наши грехи
с вольным мужеством клёна, и вяза, и граба,
с гордой грустью сосны и ольхи.
И к тебе вдруг летит сквозь воздушную пропасть
лист внезапный из кроны густой,
словно ты награждён за весёлую кротость
изумрудной кленовой звездой.
Награждён-то за дело. Откуда в нас это —
улыбаться при знаньи судьбы?
Боже мой, вот кончается краткое лето,
слава Богу, почти без стрельбы.
А от ветки ольхи на недавнем изломе
так вдруг веет, что сходишь с ума.
И июль отдыхает как в собственном доме.
Смерть невечна. Почти как зима.

* * *

Не таков небосвод, как всегда, не таков. Там обычно идёт с утра
кучевых или перистых облаков непонятная нам игра.
А сегодня — жара ли тому виной иль немой саботаж ворон —
но под бледной натянутой простынёй день похож на тяжёлый сон.
Как погода влияет на наш настрой... Скучен спор, и стол неудал.
Выпьем, что ли, друзья мои, по второй, всё равно этот день пропал.
Всё равно никому из сидящих тут до рассвета не разгадать,
чем так сладок сад, чем так странен пруд, что так рыжая прячет прядь.
Что-то мало мне света с приходом тьмы. Разве только — от ваших глаз.
Всё равно никогда не узнаем мы, что за сила пропала в нас.
Как во мгле пахнет хвоя (или хвоя?) Ну, куда же мне одному
эту жизнь, шелестящую, как змея, уползающая во тьму...

* * *

Дали молчаливы, безответны и огромны.
Трубы с водокачками растут в живых лесах.
Около Коломны, около Коломны
чёрная дорога поседела на глазах.
Кто-то безунывный внёс живую перемену
в царство святотроицких Алён, Анфис, Марин.
Кто добавил охры в эту пасмурную стену?
Кто плеснул сиреневым в густой ультрамарин?
Это свойство русское: когда уже к пределу
всё пошло, и кажется, вот-вот слетит башка,
тут душа и требует, как будто не по делу,
башенки капризной, продувного петушка.
Дельная? Скудельная? Метельная погода.
У подруги ангельской, я вижу по глазам,
наступает крайняя счастливая свобода:
дай ей спеть про ворона, ударить по газам!

Версия для печати