Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2008, 3

Три взгляда на русскую литературу из 2008 года

От автора | Я продолжаю разговор, начатый в статье “Кому принадлежит искусство, или Революция менеджеров в литературе” (“Знамя”, 2006, № 3). Ту его часть, которая касается поэзии, можно найти в поэтическом журнале “Арион”: “Пир и хор: Поколение “ноль”” (2008, № 1).

 

Вспомним для начала, что три — магическое число, образ неопределенного множества. То есть где три — там и семь, и сорок сороков. Поэтому три моих тезиса прошу воспринимать как приглашение к разговору — если, конечно, есть еще в литературной среде кто-нибудь имеющий возможность (свободу, время, силы) говорить.

1. Ни на какой вопрос нельзя ответить определенно, а на любой определенный ответ можно возразить: “Это как посмотреть”. Поэтому взглядов на современную русскую литературу у меня на всякий случай три. Оформиться в высказывание им помогла одна увлекательная малотиражная книга “Проблема “элиты” в сегодняшней России” Л.Д. Гудкова, Б.В. Дубина и Ю.А. Левады (М.: Фонд “Либеральная миссия”, 2007).

2. Поскольку мы теперь все: писатели, критики, читатели, политики, предприниматели, ученые, банкиры, домохозяйки — единая Россия, нам практически не о чем спорить и незачем ссориться. Давайте считать все члены всех и всяческих триад сторонами одного треугольника.

Идеально равнобедренного и исключительно любовного.

3. Тенденция братания и единения неизбежно захватила и нас: книжный бизнес и литературный процесс мягко слились в философическое, политическое, инфраструктурное единство. Поэтому литература резко “поумнела”, “неумные” в ней теперь просто не берутся в расчет (читай: премиальный или издательский сюжет). Основной жанр русской литературы сегодня — проект. Литературный феномен, не охваченный этим понятием, остается, как правило, на периферии процесса.

1. Взгляд философический

Говорят, что в России нет философии. С одной стороны, потому, что русская мысль традиционно погружена в непросветленную религиозность и тяготеет к мифографии. А миф, онтологический антипод чистой мысли, литературен — подчинен сюжетной схеме, замутнен образностью.

Не был свободный полет мысли нашей сильной стороной — зато было избыточное мифотворчество на всех уровнях жизни. В том числе и такое, которое испытывало мифологемы в приложении к человеческим судьбам, рождая великие романы. Великая литература на такой почве должна была произрасти неизбежно, и вряд ли какой-нибудь хмурый зоил убедит, что у нас ее не было.

С другой стороны, философией русскую мысль не считают, потому что вопрос о просто человеке в реальности вообще, вне национальной, гражданской, идеологической и социальной конкретики, здесь никогда не ставился. Всегда и только — в перечисленных контекстах. То есть в отношении к власти, более близкой человеческому телу, чем космический порядок и вселенский закон, которых тело может и не чувствовать. Поэтому и сильная публицистическая, и сильная критическая мысль должны были явиться в российскую реальность неизбежно. Все это было — позволю себе не согласиться с Владимиром Елистратовым, откликнувшимся на мою статью “Кому принадлежит искусство, или Революция менеджеров в литературе”:

“Одна из самых забавных дисциплин, которая читалась нам на филфаке, была история “русской и советской критики”. Изучая эту дисциплину и читая критиков XIX и ХХ веков, я сделал для себя твердый вывод, что никакой “истории” у русской критики не было и быть не могло. И что никакого профессионального цеха тоже не было, нет и (…) не будет. Просто, в силу национальной специфики этой профессии, “цех” представляла собой официальная критика. Булгаковские Латунские — это цех. Но мы ведь говорим не о Латунских. Хорошие критики — материал штучный. И редкий. (…)”. (В. Елистратов. “Не надо бояться буржуя с рублем, или В поисках русского литературного мейнстрима”. — Знамя, 2006, № 7).

Хорошие писатели — тоже материал штучный и редкий, отнесенный к советскому “цеху” весьма по касательной. Но есть ведь и литература, и история литературы — и советской, и русской… Словом, понятно, что аргументация пошла не в ту степь, хотя правда в суждении В. Елистратова есть. Она в том, что профессиональное сообщество критиков (писателей, художников) не может быть организовано “сверху” — только изнутри. И что такое сообщество — не административная система.

Когда я изучала тот самый предмет, который показался забавным моему оппоненту, я была поражена как раз тем, что критика в России имеет и историю, и великих представителей, и незабываемые тексты, интересные не только специалисту. Что мысль о литературе (критика), наряду с общественной мыслью (публицистика), в России — “вместо философии”. Наверное, поэтому Белинский обоих гегельянских периодов — великий критик, тексты ранних шеллингианцев, “архивных юношей”, весьма интересны, статьи Н. Страхова о Л. Толстом — увлекательнейшее чтение... В истории русской критики оказалось неожиданно много интересного, драматического, поучительного, увлекательного! Как у самой литературы помимо прагматических и развлекательных устремлений были сверхзадачи, так и мышление о литературе у нас традиционно шире цеховых проблем. Хорошо это, плохо или интересно как факт — смотря в каком контексте проанализировать. Чем, например, была бы мысль Бахтина, погруженная в жизненный материал?

“Вся (без преувеличения) великая русская и советская критика существовала в формате “вопреки”. И каждый большой критик — это мучительно-виртуозный индивидуальный способ этого “вопреки”. (…) Как только возникал формат так называемой свободы, а такая “свобода”, как правило, есть промежуток между двумя разными типами несвободы, так вот в этом формате настоящая критика всегда почти сразу переставала существовать, — утверждает В. Елистратов. — Вернее, она переставала быть критикой. Либо она идеологизировалась, быстро перекрашиваясь в цвет, противоположный предыдущему, либо уходила куда-то в академизм литературоведения, истории литературы, либо — в захватывающее, но не имеющее уже никакого отношения к критике текстологическое философствование!”.

Доказывая заявленный тезис (свобода устраняет критику за ненадобностью), мой оппонент указывает на границы критики. Оставим спор о границах, ограничившись замечанием, что все самое интересное не помещается в границы, что, например, великие романы — неформатны… Приведем в опровержение тезиса факт.

На моем столе лежит брошюра, из которой можно узнать, что в конце 1997 года появилась общественная организация “Академия русской современной словесности (Коллегия литературных критиков)”. Она заявила себя как “принципиально новая некоммерческая институция, создание которой способствует формированию постсоветской инфраструктуры российской культуры”. Задачи, помимо узкопрофессиональных, она ставила и такие:

— организация независимого диалога литературной общественности с местными и федеральной политическими элитами, способствующего формированию в России собственной демократической традиции, которая опиралась бы на лучшие традиции русской культуры;

— формирование цивилизованного книжного рынка.

В брошюре представлены 38 критиков, действительно “разных поколений и направлений” — от академичных старейшин Лазаря Лазарева и Андрея Туркова до молодого Дмитрия Бавильского, расшатывающего жанровые опоры критического высказывания. Их могло стать 39 — я вполне вижу среди академиков Ольгу Славникову, незаслуженно трудно пробивавшуюся к цеховому признанию и как прозаик, и как критик. По сути же их было 40 — вышедшего из этой организации Бориса Кузьминского враждебным ей считать не стоит. Особенно теперь.

Чем были эти 40 академиков, в разгар, точнее, уже в угар свободы объединившихся в “цех”, вопреки схеме моего оппонента? Что на самом деле всех их, таких разных, объединяло? И почему организация тихо скончалась сразу после того, как Росбанк оставил премию имени Аполлона Григорьева без денежного приза? Или она жива?

Когда я в 2001 году пришла в литераторы, мне сразу подарили эту брошюру, с которой я удивленно ознакомилась. Собственным печатным органом организации был сборник “L-критика” (вышли 2 номера). Более широкое поле для выступлений давали “толстые” журналы. У меня сразу же возникло недоумение: вот есть 40 человек, а голоса подают — пять, от силы десять из них. Из этих пятерых на открытое обсуждение литературных и общественных проблем идут двое-трое. Все остальные, кого действительно волнует литература и кто выступает в жанре проблемной статьи, — люди новые, часто молодые, не всегда профессиональные и не все понимающие. А вот понимающие, квалифицированные и признанные — загадочно молчат, тихо занимаясь какими-то своими делами, — ну просто масонская ложа. Выходят ежемесячные “толстые” журналы, редакторы критико-публицистических разделов героическими усилиями добывают статьи... “Григорьевка” тогда процветала и не ведала о близкой смерти. Около нее, вокруг нее организация и существовала — академики собирались примерно раз в год бросить в шапку скрученные бумажки, выбирая жюри премии, потом еще раз — праздновать вручение премии не самым плохим на тот момент писателям.

Теперь не самым плохим писателям вручает денежные премии “Большая книга”. В “эксперты” и “академики” новой премии тихо влились те члены АРС’С, которых менеджеры соизволили позвать. Почти ничего не изменилось. И никто ничего не заметил — узурпация литературной власти произошла по хорошо знакомому сценарию, так много раз опробованному российской политической властью, что все к нему давно привыкли. Узурпация власти у нас в стране — так уж исторически сложилось — норма.

Что же на самом деле произошло? Да то же, что произошло со всей страной: по универсальной, безальтернативной, тотализирующей схеме, распространившейся на все уровни нашей сегодняшней жизни, построена единая Россия. И мы по-прежнему живем, под собою не чуя страны, не чуя, что наше сегодняшнее общество — не новое, а плохо забытое старое: институциональная и социально-групповая структуры у нас снова советские.

Ведь что такое “Большая книга” — формируется список “знатных писателей” по хорошо известной модели. Именно в этом заключается госзаказ, именно поэтому здесь на кону такие непомерные деньги, разительно отличающиеся от всех известных литературных премий. Приз в три или два миллиона рублей при минимальной пенсии в полторы тысячи (и поколению детей не стыдно перед ограбленными отцами?) — более всего это напоминает установление размера Сталинских премий I степени в 300 тысяч рублей при средней зарплате менее 100 рублей. Знатных писателей можно только поздравить и пожелать им благоденствия. А о том, что произошло с нашей литературой, которая была когда-то великой, и с нашей интеллигенцией, которая эту литературу осмыслила и возвеличила, создав ей общественный резонанс, — стоит еще поразмышлять. А для этого стоит в который раз растолковать это самое вот уже несколько лет как немодное слово, которому нет эквивалента в европейских языках, — интеллигенция.

Да-да, интеллигенция, уникальное явление российской исторической традиции, возникающее в тех странных конфигурациях государственности, которые вновь и вновь возникают в России (как, например, сочетание просвещенной монархии в лице Екатерины II и архаического рабства в лице крепостного крестьянина). Феномен элитарный, объединенный вокруг символов — а не должностей, как бюрократия, — и выполняющий в России роль элиты, представляя высшие достижения общества в лицах. Ведь национальная элита — это не просто выдающиеся люди (сильные профессионалы, к примеру), в содержании этого понятия важен нравственно-ценностный элемент: это “лучшие люди”, признанные таковыми и сверху, и снизу. Те, кому верит масса, потому что это честные люди. И те, к кому прислушивается власть, потому что в публичной полемике лучших людей общества “вывариваются” формулировки его целей и задач. Если у общества есть образцы и идеалы, публичное столкновение мнений объединяет вокруг них мысли и действия. Это называется публичной политикой. Именно ее творит элита, и именно поэтому нельзя считать элитой политических диссидентов, художественный андеграунд и внутренних эмигрантов — как нельзя считать литературой рукописи, не дошедшие до печати... В среде интеллигентов XIX века реально влияли на нравственную атмосферу в обществе именно литераторы и публицисты. На них ориентировалась масса образованных людей нетворческих профессий: врачи, учителя, земские активисты.

С первого момента “переходной свободы” до недавнего времени и в сегодняшнем обществе было нечто похожее: “У политиков, журналистов, чиновников, рассуждающих о предметах, подчас не имеющих никакого отношения к массмедиа, обязательно найдется предлог, чтобы бросить взгляд на проблемы прессы и власти, прессы и общества. Слишком важная это тема, чтобы политик, журналист, чиновник могли позволить себе забыть о ней. Поэтому всякий сколько-нибудь опытный потребитель политической информации уже не удивляется, услышав, например, в речи президента, что журналист — это “посредник между властью и обществом”, или в комментарии Олега Попцова, руководителя ТВЦ, относительно пожара на Останкинской телебашне, что “мы, журналисты, работаем не для власти, а для общества; а власть — лишь часть нашей аудитории”” — писал семь лет назад Александр Алтунян (“О единстве, гласности и плюрализме”. — Знамя, 2001, № 2), много раз поднимавший вопрос о том, что власть вновь, как в советское время, ищет средства удаления возродившейся интеллигенции с политической арены.

Извечные “ножницы” заключаются в том, что идеал элиты — правовое государство, но вместе с тем — государство сильное. А что заставит сильного считаться с остальными? Просвещение? Вспомним знаменитый трактат Руссо, которым он ответил на подобные вопросы три века назад… На русской почве все время происходит так: какой-нибудь приятный идеологический посыл, всегда дополненный посулом обновления и улучшения жизни, приводит к власти новую команду — и все: реформы оказываются минимальными, новый режим приобретает черты старого. Элита в этой схеме значима лишь в момент перехода власти, дальше она — лишнее звено, для нее больше нет дела. Ведь функциональная специфика элиты — многостороннее общественное представительство и посредничество: представлять данное общество другим, представлять один слой общества другому, помогать разным общественным силам понимать друг друга. Кроме того — рационализация (обдумывание, обкатывание), рефлексия (публичное обсуждение) и интерпретация происходящего в обществе в перспективах и интересах всех его групп. Все это называется социальным творчеством. Ну и кому все это нужно, когда никакого социального творчества не предполагается? Когда власть хорошо знает, что ей надо, и виртуозно творит доходчивую демагогию в ангажированных СМИ? Все прочее — литература…

Кроме того, элита для власти — соперник. Каким образом истинная элита, или интеллигенция, соперничает с реальной властью? Обидным — символическим: элита — носитель морального и культурного авторитета в обществе, достигающий властных целей без доступа к средствам управления и принуждения масс. Довольно обидна и основная задача элиты в отношении власти: изменение структуры власти с непросвещенной на просвещенную. Поэтому в первое советское время сильная, технологически изощренная власть без нравственных комплексов интеллигенцию методично истребляла. Роль литераторов в развитии этой драмы можно проследить на истории булгаковской “Белой гвардии” и спектакля “Дни Турбиных” — задумайтесь еще раз об интересе Сталина к спектаклю...

С середины 30-х власть начинает украшать фасад своего здания: уменьшает количество пунктов поражения в правах для выходцев из интеллигентской среды, поднимает гонорары, допускает к дефициту, с тем чтобы встроить то, что вышло из данного материала после тщательной выделки, в свою бюрократическую структуру. Можно ли осуждать советскую интеллигенцию за отказ от мыслительной и творческой свободы в таких условиях? Они тогда оправдывались не только желанием выжить — тогда это было недостаточным оправданием (парадокс, но сегодня, когда смерть никому не грозит, это вполне достаточное оправдание). Но и целями спасения культурных ценностей, стремлением цивилизовать отношения власти с народом — а это традиционные цели национальной элиты, которые всегда ставила себе русская интеллигенция. Но в наставшей реальности, в новых условиях, интеллигенция, став частью бюрократии, достигла единственного результата: гибели социального феномена “интеллигенция”.

В 90-е годы, в тот самый период переходной свободы, который В. Елистратов счел губительным для мысли о литературе, интеллигенция перестала диссидентствовать и попробовала возродиться как элита — вот почему меня так интересует Академия русской современной словесности (Коллегия критиков) и ее невыполненные задачи.

“Организация независимого диалога литературной общественности с местными и федеральной политическими элитами, способствующего формированию в России собственной демократической традиции, которая опиралась бы на лучшие традиции русской культуры”, не состоялась. Почему? В большой мере в этом виноваты мы сами, об этом я уже писала. Возражавший мне по другим пунктам Владимир Елистратов в этом вопросе был еще жестче меня: “Самыми главными врагами настоящей, профессиональной литературной критики всегда были два психологических мотива: а) искушение свободой самовыражения (то есть не анализировать текст, а самовыражаться по поводу текста) и б) искушение властью над литературным процессом. Есть и третий — деньгами. Это — “святое”. Грубо говоря: слава, власть, деньги. В принципе это и есть мечта современного “критика-литменеджера”: продвигать за деньги нужного писателя, вальяжно произнося про него какую-нибудь “умную отсебятину”, желательно — по телику. И это старо как мир”. Увы, приходится согласиться: добрая половина членов АРС’С тремя этими искушениями (не забудем: где три — там и сорок) и была обезврежена. Потому мало кто писал проблемные статьи, выступая с традиционными для элиты вопросами — большинству было не до того. Если прочесть последовательно елистратовское перечисление “врагов” критики — за каждым встанет ряд фамилий. Это действительно старо как мир, говорить об этом неинтересно, упрекать никого не хочется. Хочется поговорить о том, чем Коллегия критиков хотела быть, поскольку это в свете победившей идеи об истинной сущности человека уже ценно. Тем же, чем на пару лет раньше хотела быть (на минутку, но и это ценно) страна, — цивилизованным обществом.

Новое поколение властей предержащих хорошо поняло истинные устремления граждан России, измученных нищетой и страхами, в этом мы все действительно — единая Россия… И демонстрирует спокойствие, уверенность, решимость. Службы старого госаппарата, наименее затронутые переменами в обществе, поставили власти подходящие для уверенного спокойствия кадры. В бюрократическую моду вошел ретро-стиль: конспирация, маскировка, силовые приемы — на всех уровнях жизни. И на литературное поле чеканным шагом вышла маска, которой никто не узнал (а как хохотали при первом ее появлении), и объявила: у нас тут куча денег, поэтому мы — главная российская премия, а кое-кто из вас нам пригодится как рабсила. И вновь интеллигенция самоуничтожилась как социальный феномен, встроившись в бюрократическую структуру по старому сценарию с готовыми мотивировками: кто-то — чтобы выжить, кто-то — чтобы сохранить, кто-то — чтобы цивилизовать.

Что ж, будем строить “интеллигентный” фасад власти для международного представительства. Клакерские аплодисменты обеспечит ей “творческая” обслуга низшего уровня — массовая литература, к примеру. А “знатные” мастера нужны власти для символической поддержки хотя бы лояльностью, это выставочные экземпляры — соцзаказ на “Большую книгу” прочитывается отчетливо (не банкирам же все это нужно).

И все-таки кто-то однажды шутливо подметил: почему все, за что берется Урушадзе, вызывает скандал?

А очень просто: в лице управляющего премии “Большая книга”, с одной стороны, и ее персонала, набранного из бывшей интеллигенции, посчитавшей, что ей некуда деваться, когда профессиональное поле захвачено варварами от бизнеса, — столкнулись две несовместимые модели развития русского общества: бюрократическая и интеллигентская. В качестве элитарного фактора интеллигенция — антипод чиновничества по всем ориентирам: свобода — послушание, творчество — исполнение, служение — служба, набор символов — иерархия начальников, исторический отбор — властное назначение... Отсюда вечный конфликт того же Андрея Немзера с тем же Григорием Урушадзе, начавшийся с анекдотического суда.

Но история о том, как управленец подал в суд на критика за критическое высказывание, — не анекдот, а яркая характеристика наступившего в общественной и литературной жизни момента. В литературе сейчас происходит тот самый процесс, который на заре культуры лишил нас полноценной философии, — огосударствление. Бюрократизация, централизация, подчинение. Замена живых процессов (творческих) мертвыми (технологическими). Критику из литературы убрали за ненадобностью точно так же, как с политической арены — интеллигенцию. И мы бесстрастно констатируем, что общественно-политические и литературные журналы превратились в просто литературные. А что делать?

Мой оппонент Владимир Елистратов упрекнул меня, что, разобравшись в том, кто виноват, я не могу ответить на вопрос “Что делать?”. И правда — не могу. Поэтому читаю чужие статьи. Вот пара замечательных цитат: одна другую комментирует.

Владимир Елистратов (там же): “Компромисс с идеологией типологически полностью соответствует компромиссу с деньгами. И то и другое — не плохо и не хорошо. Здесь — разная природа человека, литератора, критика. И под компромиссом тут разумеется не подлая сделка с совестью, а реальный взгляд на вещи. (…) Я не люблю ни капитализм, ни коммунизм. Вообще “измы” не люблю. Они не попахивают — даже разят несвободой. Но гордо отвернуться от интеркапитала (для меня лично) путь тупиковый”.

Александр Алтунян: “В столкновениях с жизненными обстоятельствами мы опытным путем устанавливаем: есть некоторый предел, после которого нужно переставать сопротивляться, иначе можно не сносить головы. Вот только что значит “не сносить головы”, каждый понимает по-своему. Кто-то боится физической агрессии, кто-то не будет рисковать карьерой, кто-то больше всего ценит сложившиеся отношения с друзьями и начальством, и все дорожат жизнью своей и своих близких.

Чувствовать этот предел и не переходить его — это доступно почти всем. Но одни, уклонившись от опасностей противостояния, ясно осознают, чем они пожертвовали. А у других есть счастливое качество — они умеют придавать своему, в общем-то естественному, чувству самосохранения принципиальный характер и искренно начинают отстаивать именно ту позицию, оспаривать которую значило бы рисковать, ну не головой, а, скажем, исключением из числа вменяемых участников процесса”.

2. Взгляд политический

Говорят, что в России истории нет. Инструментом поддержки существующего порядка историческая традиция у нас не является. А то, что есть и является, называется иначе: проблемы историографии, то есть опять литература. Когда на то самое место, которое не пустует, ставится квазиисторическая мифология — расцветает массовый жанр исторического романа. Культурные имитаторы исторических сведений (М. Алданов, В. Пикуль, Б. Акунин) также пользуются неизбежным успехом.

Когда нет философской и исторической традиции, а жизнь народа — это короткие отрезки времени, каждый из которых начинается с пропажи имеющихся накоплений и обнуления достижений, — во что превращается национальная идеология? В демагогию, думается. Технология известна: кусочки самых противоречивых доктрин, от нацистской до рыночной, мелко режутся, тщательно перемешиваются, разогреваются в ангажированных СМИ и обращаются в сплав, из которого куются наиболее прочные инструменты управления непросвещенными массами и защиты власти от просвещенного общества.

Что происходило между властью и обществом в 90-е, время короткого ренессанса русской интеллигенции? Назовем эту ситуацию НИП — новая информационная политика: велись интеллигентские дебаты, обсуждалось все то, что не могло быть обсуждено своевременно и было уже позади, настоящее переживалось как долгожданное и желанное, трудности — как временные и преодолимые… Продолжалось все это до тех пор, пока власти нужно было прикрытие: под этот шум она тихо занималась номенклатурной приватизацией. Как и НЭП, НИП имела свои задачи и была свернута, когда они были выполнены, технологически безупречно. Власть централизовалась и захватила основные средства влияния на общество в целом и отдельных его представителей. Не заинтересованная в серьезных инновациях, нуждалась она теперь в малом: оптимизации и имитации — а это технологические задачи. Интеллигенция сделала свое дело и может уходить. А может она НЕ уходить?

Как выяснилось, контроль власти над обществом был всего лишь ослаблен. Общество же от контроля над властью было отлучено, не успев получить к нему настоящего доступа. Но может ли национальная элита набираться из бюрократии, если сам термин “элита” говорит о социальной селекции лучших людей и открытости их поведения? Основные государственные институты олицетворяют устремления общества, элита — их человеческое представительство. Какие устремления олицетворяет свита нашего президента — кто знает? Да и сам президент на российскую землю будто валится с неба… Путин имел некоторые проблемы из-за того, что не был представителем элиты, — но справиться с ними было делом оптимизирующей технологии: “Российский президент пытается изменить взгляд американцев на себя и свою службу в КГБ. И выбрал для этого путь самый неподходящий — путь апологии себя как добросовестного и искреннего сотрудника и путь реабилитации КГБ в глазах западной политической аудитории. Он утверждает, что ему “нечего стыдиться”, что он “горд своей карьерой”. Американцев это не убеждает. С точки зрения журналистов-демократов, формирующих общественное мнение, Путин, конечно, мог искренно и верно служить советскому режиму, но ведь и в нацистской Германии офицеры могли быть искренне верующими добросовестными работниками, добрыми друзьями и хорошими семьянинами.

Знаменательно и то, какие именно доводы приводит Путин в доказательство своей правоты. Он ссылается на президента Буша-старшего, на возможность служить в ЦРУ и стать президентом. Проблема, однако, в том, что Буш-старший не был шпионом, он был директором службы, а это политическая должность. (Практически невозможно представить, чтобы бывший реальный агент ЦРУ или ФБР мог бы стать президентом США. Американцы, в целом, хорошо относятся к своим парням из разведки и контрразведки, но на высшую политическую должность они их не выберут. Шпион остается шпионом. Нравы секретных служб несовместимы с нравами публичной политики.)” — пишет Александр Алтунян (“Безвременье”. — Знамя, 2005, № 11). Понятно, почему публичной политики у нас больше нет?

Если обратиться к исторической фактологии (а не литературным переложениям), можно вспомнить, как власть в России добилась самообожествления: перед царем, помазанником Бога, — все холопы. Как был введен в России институт дворянства: бояре, традиционная знать, ровня царям, уничтожались; элитой назначались выслужившиеся, зависимые от власти люди. Для такой “служилой” элиты критерий сохранения статуса — доверие и расположение начальства.

В разные времена, вплоть до последнего, эти властные принципы, которые трудно назвать цивилизованными, принимались обескровленным обществом как должное. При этом на нашу почву переносятся категории политической легитимации и оформления реальности терминологией из словаря открытых обществ. Помнится, на поиски российского “среднего класса” отправилась целая дискуссия (Георгий Циплаков. “При чем тут маркетинг?” — Знамя, 2006, № 4; Ревекка Фрумкина. “Миддл здесь и миддл там”. — Знамя, 2004, № 12; Галина Юзефович. “Литература по имущественному признаку: что читает средний класс?”. — Знамя, 2005, № 9). “Элита” — такое же слово-фикция, дающее технологам широкие возможности манипуляции смыслами. С одной стороны, эта манипуляция вписывает российские явления и процессы в общемировой закономерный порядок. С другой — узаконивает все происходящее во всей его неоднозначности, ставит в общий цивилизационный ряд.

Что же произошло со страной при расцвете подобного рода литературы?

К концу 90-х исчезли идеологические различия партий и начались игры с общественным мнением. Президент стал единоличным представителем национальных устремлений, поле определения политических задач и приоритетов национального развития резко сузилось. Остатки реформаторских сил на всех уровнях власти заменены манипуляторскими — консультантами-прагматиками, политтехнологами и “литераторами”: жонглирование словами и смыслами, подмена реальных проблем суррогатными — основная работа технологов-оптимизаторов и технологов-имитаторов — специалистов по пиару и обеспечению массовой поддержки, обслуживающих авторитарное руководство страны. Все это фракции государственной бюрократии, зависимой от власти, поскольку государственные структуры — основной источник их доходов. Они и назначены элитой российского общества. (Для сравнения: в цивилизованных обществах элита набирается из разных секторов в соответствии с политическими и моральными ценностями, значимыми для общества, чиновники не только не имеют преимущества — наоборот: чисто бюрократические фигуры, не обладающие собственным политическим или общественным весом, в элиту не включаются.)

В своих публичных выступлениях “элита” объединяет мысли и действия вокруг советских и сущностно совпадающих с ними исторических символов: особый путь России, национальная идея, евразийство, великодержавность. Номенклатурную тенденцию власти она объявляет национальной традицией, президенту придает символический статус ее воплощения. Забавно, как социум трактует фигуру президента в роли персоны с непререкаемым иммунитетом: к примеру, введение такой вузовской должности дает руководителю вуза возможность практически пожизненного управления. Вопрос только в грамотной технологии, пример которой подается сверху…

Размышления социологов о нашем нынешнем обществе неутешительны: современное российское общество — это однородная пассивная среда (единая Россия), организация которой сводится к управлению. (Для сравнения: цивилизованное общество понимается как взаимодействие различных участников, мотивированных своими интересами и представлениями. Не интеграция единомышленников, а дифференциация и сложная взаимосвязь социальных отношений.) Управляет нами самодостаточная власть, основания легитимации которой могут варьироваться от традиционного самодержавия до национализма и простого административного произвола, даже не обремененного поисками идеологического прикрытия.

Итак, политики у нас тоже нет. Есть технологии. Парламент стал собранием отраслевых или региональных лоббистов. Инновационность из политической сферы вытеснена в масскульт и индустрию досуга. Инновации эти вторичные — банализация западных образцов. Зачатки публичной политики замещены политрекламой, публицистика — пиаром, соответственно изменились функции СМИ.

Литературно-художественная и общественно-политическая жизнь объединились на новейших основаниях в сферу спроса и предложения литературных услуг.

3. Взгляд прагматический

Осталось досказать, что великой литературы в России, видимо, больше не будет. Обнажившаяся элементарность общественных идей и ценностей попросту не дает для этого материала. Премиальный фонд “Большой книги”, символизирующей правительственный запрос, — стимул для мысли литературно-прагматической, а она ничего живого не родит — это мысль мертвая.

“Душно, нечем дышать. Духота унавоженной, нагретой весенним солнцем земли. Можно только гадать, что вскоре взойдет на этой хорошо удобренной органикой почве. Мы знаем, что семена самых разных культур лежат в этой земле, но какие из них взойдут, какие окажутся наиболее живучими? В ней есть зерна прагматизма, есть идеализм, есть что-то вроде фашистской идеи, а есть и, может быть, взойдет нечто более человеческое” — писал А. Алтунян, три года назад опубликовавший свои более ранние записи (“Безвременье”). Уже можно сказать: “нечто более человеческое” не взошло, идеализм “себя изжил”, расцвел и воцарился универсальный прагматизм.

Прагматическая революция в литературе странно радует В. Елистратова: “…то, что капитал (…) посмотрел-таки в сторону серьезной литературы, — это просто удивительно и даже хорошо. Сейчас — плохо, а в долгосрочной перспективе — хорошо, — полагает он, разворачивая красочную иллюстрацию. — …А дальше все будет разворачиваться, как в Великую Отечественную. Эксперты исчезнут, как военные специалисты перед войной. Их, экспертов, понятное дело, сажать и расстреливать не будут. Просто они уйдут в другие сферы или вымрут с горя. А когда капитал станет несколько цивилизованней и ему от скуки захочется высокого (а ему — захочется!), они вновь потребуются”. (Там же).

Мне это рассуждение кажется наивным, и то, что капитал к литературе приценился, не вызывает у меня оптимизма как раз в отношении “долгосрочной перспективы”. Сейчас еще терпимо: “Большая книга” дважды сделала не самый неудачный выбор, поскольку пока есть из чего выбирать. Это как раз в перспективе у нее черная дыра: с позиции сегодняшней идеи человека, великий роман — избыточное, расточительное, “неумное” приложение человеческих сил. Силы надо беречь и расходовать экономно, чтобы на много романов хватило — как у Дарьи Донцовой. Однажды будет признано, что писатели, не переставшие вести себя “неумно”, не владеют технологиями написания романов, и их произведения не будут считаться литературой. Потому что вырастет новое поколение экспертов, воспитанное в новой интеллектуальной реальности.

Помнится, в кулуарах АРС’С обсуждалось, не принять ли в Коллегию Льва Данилкина — талантливый ведь человек, да и критик толковый; вроде бы это достаточные основания. При этом ясно было почему-то, что кроется тут какой-то конфуз и для Коллегии критиков, и для Данилкина. Сегодняшний альянс “Данилкин — Проханов — издатель Иванов”, ознаменованный книгой “Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова”, вошедшей в шорт-лист “Большой книги” (жаль, что не победила), этот конфуз проявляет.

Я встречалась с Данилкиным на передаче радио “Культура”, где мы должны были поспорить о рецензионном жанре: он (его ведущий назвал самым известным сегодня критиком) должен был отстаивать инструментальное назначение рецензии, я — интеллектуальное. Разговор пошел не в ту сторону: мы не спорили, поскольку почвы для столкновения у нас попросту не было. Мы представляли непересекающиеся форматы бытования критической мысли. Лев говорил о том, какие книги он отрыл на полках магазинов, впервые обратив на них внимание читателя. Потом удивленно слушал, что критика как посредническая инстанция элитарного толка обращена не только к читателю, но и к писателю. Этого он себе не представлял, формат глянца такой ереси не позволяет: там писатель для читателя непогрешим, как власть для народа, поскольку за ним стоят деньги издательства. На мое замечание, что формат, в котором он работает, задает администрация, Лев хохотнул — то ли не знал, то ли не задумывался, то ли не представлял себе иного. “Толстые” журналы он считал несуществующими из-за их незначительных тиражей — есть такое вульгарное мнение, что издание, не окучивающее массу, не имеет социального смысла… А про АРС’С, скорее всего, он не слышал — нешумная была организация…

Это был первый на нашем профессиональном поле представитель новейшего поколения критиков, начавшего свою жизнь в литературе не с принятия или отрицания ее традиционных задач и смыслов, а с обнуления. Умный и талантливый, но. Без исторической ретроспективы. Без интеллигентских задач и сверхзадач. Работавший на книжный рынок (который у нас утвердился в отнюдь не цивилилизованном виде), а не на литературно-культурный процесс. Поколения без общественно-политической школы, связывающего свое статусное и материальное возвышение исключительно с прагматическими обстоятельствами, — этакие простодушные технологи, узкие специалисты, часто умные и талантливые, но точно знающие границы своего поля деятельности, а потому звезд с неба не хватающие, — захоти Лев Данилкин выступить в “Афише” в толстожурнальном формате — завтра на его место сядет другой критик, который через полгода будет столь же известным, а после ухода из многотиражного журнала — мгновенно забытым…

Эти самые прагматические обстоятельства, обусловившие гомогенизацию общества, которая так нужна власти, чтобы ей стать до конца бесконтрольной, — совершенно новая для России социально-политическая реальность, предъявляющая нам нового человека, лишенного традиционных комплексов. Именно она вызвала к жизни понятие офисной интеллигенции, содержание которого широко обнимает узких специалистов самого разного профиля, точно знающих свои задачи, цели и границы. В этом смысле критик Лев Данилкин ничем не отличается от дизайнера-верстальщика той же “Афиши”, а оба они не отличаются от клерка из ближайшего банка ни социальной значимостью, ни запросами к жизни — только зарплатой. Писатель так же мало отличается от них от всех: знает свои границы и задачи.

Помните “Алхимию слова” Яна Парандовского, на многих страницах пытавшегося постичь загадку писательского труда? Так вот: в “долгосрочной перспективе” все идет к тому, чтобы не было больше в слове ни алхимии, ни даже химии. Только физика. Такая прагматическая перестройка творческого процесса свидетельствует об исчерпанности писательского идеализма, а без него живого слова нет. То есть идея в качестве мобилизационного потенциала больше не работает, идеалов и ценностей, значимых для общества или человека, которые могли бы стать сильными мотивациями или нравственными побудителями, нет.

Так что давайте без маниловщины: русская литература сегодня — это изготовление и продажа книг на русском языке. Писатель здесь — в одном ряду с издателем и продавцом, поскольку он давно не интеллигент и не властитель душ, а просто специалист, знакомый с технологиями изготовления текста.

Русская литература сегодня — это “умная” литература в том же примерно значении, как бывают “умные” сковородки, утюги и прокладки. Поэтому основной жанр литературы сегодня — проект, или бизнес-схема. Цель проекта — коммерческий успех. Два типа проектов в нашей современной литературе — издательский и премиальный — тесно переплетены: премиальный сюжет становится рекламной частью издательского проекта и, наоборот, издание книг является частью премиальной награды. Коэффициент интеллекта всех участников процесса определяется достаточно просто: это прибыль с продаж. Поэзия в бизнес-схему не встраивается, поэтому здесь изживший себя в 90-е литературный процесс заместился проектами жизнестроения (Подробно об этом — в моей статье “Пир и хор. Поколение “ноль””. — “Арион”, 2008, № 1.)

Жанр проекта утвердился в литературе в процессе ее освобождения от критики — одновременно с удалением интеллигенции из политической сферы и появлением “назначенной элиты”. В 90-е люди умные и с нюхом стали успешно назначать себя писателями, не имея на то достаточных оснований. Теперь порядок воцарился правильный: писателями назначают управленцы. Один издатель — собственную жену, другой издатель — неразвитую девочку, третий издатель — одиозную фигуру Проханова, медиамагнат — изготовителя римейков.

Боюсь, что русской литературе остались все те же три невеликие роли: оптимизация, имитация, банализация западных образцов. Примеры есть на каждый из этих пунктов. Андрей Немзер, к примеру, бурно приветствует проект “Марта Петрова”, занимающийся оптимизацией (http://www.ruthenia.ru/nemzer/petrova.html). Я радости Андрея Немзера не разделяю.

Имитацией давно и успешно занимается Г. Чхартишвили, учредив свой коммерческий литературный проект “Б. Акунин”, на редкость качественный с точки зрения профессиональных критериев. У критиков был соблазн признать его явлением литературного процесса, но — разобрались и устояли. Сам писатель, человек культурный, на это не просто не претендовал, а сам объявил что это не литература, и путать не надо: “Я придумал многокомпонентный, замысловатый чертеж. Поэтому — проект <…> Чем, собственно, литература отличается от литературного проекта? По-моему, тем, что корни литературы — в сердце, а корни литературного проекта — в голове” (Б. Акунин. “Любовник Смерти”. М.: Захаров, 2001. С. 4.) .

Все эти годы, пока существовал литературный процесс, жанр проекта жил бесконфликтно в параллельной реальности, довольствуясь коммерческим успехом и собственной аудиторией, время от времени становясь предметом обсуждения аналитиков, пытавшихся найти в нем что-то кроме прагматизма и культурно оправдать: ““Проект”, таким образом, результат применения определенной технологии или суммы технологий. У него есть конкретная, заранее заданная цель. Есть отчетливо осознаваемые автором принципы достижения цели. Одним из таких принципов является интертекстуальность акунинского детектива. Она-то прежде всего и является привлекательной для образованного читателя”. (Н. Потанина. Диккенсовский код “фандоринского проекта”. — Вопросы литературы, 2004, № 1).

Банализацией западных образцов занимается самое дикое явление нынешнего книжного рынка: издательство “Популярная литература”, которое медиамагнат, инспирировавший появление романа “Духless” С. Минаева, создал после оглушительного успеха этого романа, до боли напоминающего бегбедеровские. Забавно, что главный редактор издательства Дмитрий Глуховский — его же главный писатель. Кстати, вы слышали такое имя? “…Дмитрий Глуховский и впрямь самый успешный автор издательства. Его первый роман, “Метро 2033” всерьез претендует на титул самого успешного книжного проекта года, и является самым серьезным оправданием так называемой “новой тактике” на книжном рынке.

Напомним, что в середине года новорожденное издательство “Популярная литература” заявило, что собирается покончить с устоявшейся издательской практикой “издавать много, но понемногу”, изменив ее на прямо противоположную “издавать мало, но только бестселлеры””. — пишет в “Газете.ru” Вадим Нестеров (http://www.gazeta.ru/culture/2007/12/11/a_2415551.shtml). Обратите внимание: умный и талантливый критик считает тот факт, что против лома нет приема, серьезным оправданием политики лома. Помнится, одной из задач АРС’С было формирование цивилизованного книжного рынка — новые критики цивилизаторскими комплексами не страдают… Для меня все же загадка: кто и когда их успел воспитать в таком нравственном вакууме? Ведь все это с нами произошло — ну вот только что, не было ведь сорока лет, которые кто-то нас водил по пустыне… Пресловутому издательству “Поплит” с его “новой политикой” нет и года, а почва для его приятия и оправдания — жирная, черная: не просто никакого протеста — критика настроена уважительно в отношении к данной агрессии. Поэтому сегодня, когда литературный процесс под вопросом в силу всех перечисленных в данной статье обстоятельств, проект как жанр выдвинулся на первый план. И поэтому же великой литературы в прагматичной России не будет — творческой мысли нечем жить. Системный мир закончен, ограничен, замкнут, неволшебен — скучен. В нем некуда идти — можно двигаться только по кругу. В нем нечего искать — все предсказуемо. Прагматика все упрощает, укорачивает всякий путь до отрезка “бросок — цель”. Жизнь оскудевает мотивами и эмоциями. Но надо, наверно, сначала зажраться, чтобы понять, почему зажравшиеся часто кончают с собой.

И надо, конечно, “умнеть” до такой степени, чтобы каркас структуры проступал через любую плоть. Но здесь и кроется подлинный определитель IQ — ловушка самодовольства: “умному” начинает казаться, что он понял суть мира. Поэтому обязательно надо поумнеть дальше, что гораздо труднее, — до понимания, что не в структуре суть, а в том, что на нее причудливо нарастает в зависимости от случайных обстоятельств. Большинству “умных” эта ступень не дается — и в жизнь приходят омертвляющая скука и цинизм. Так уходит жизнь из жизни, в которой доминирует прагма. Или из книги, в которой оголяется фабула.

Но мы по-прежнему литературоцентричны. Литература везде: открываются книжные супермаркеты, застят взгляд рекламные щиты… Я купила mp3-плеер, чтобы на эскалаторе при выходе с “Пушкинской” не слушать Тютчева и Майкова в фальшивом актерском исполнении, а также бодрящие вирши Марка Лисянского, которым исполнение не повредит и не поможет…

Еще меня спасает мысль Спинозы: не смеяться, не плакать, а понимать.

Я добавляю к ней немного: и защищаться чем Бог послал.

Версия для печати