Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2008, 12

Календарная книга

Владимир Березин

Календарная Книга

От автора | Эти два рассказа входят в состав “Русской Календарной Книги”. Всё повествование разбито на главы, каждая из которых соответствует одному из праздников или памятных дней. Действие происходит в фантастическом будущем и в придуманном прошлом, а также в наши дни. Три пласта повествования перекрываются и связаны общими героями и историческими событиями — общеизвестными и фантастическими.

 

Календарная Книга — книга странная. На каждом листе её что-то своё — но всегда дата, и почти всегда — праздник. Праздников в Русской Календарной Книге много, на всех хватит. То там День космонавтики, который справляют в декабре, потому что два зека угнали тогда первый “Восток” из Джезказганской степи, то День морского флота, когда один капитан-лейтенант встал на пути немецкого линкора у таймырских берегов, День Советской армии, когда один офицер поменялся местами с Големом, а то и вовсе — праздники недалёкого будущего. (Как я люблю эти времена — недалёкое будущее, туповатое настоящее, бестолковое прошлое). Будто старинная машина времени, ожившая пентаграмма ОСОАВИАХИМА, окутавшись паром и электрическими огнями, перелистывает этот календарь.

Да только когда Русская Календарная Книга покажет свой лист с красным или чёрным праздничным числом, с восходом-закатом и дежурной историей, всё образуется, прорастёт то, что нужно, сквозь бетон и асфальт.

Русский лес

День работника леса. Третье воскресенье сентября

В пятницу я получил новую форму. Мама подглядывала в щёлочку двери, как я по-мальчишески кривляюсь перед зеркалом, примеряя зелёную фуражку с дубовыми листьями на околыше.

А в понедельник я уже ехал на место своего нового назначения. Колёса весело стучали, солнце всё катилось и катилось в вагонном окне, никак не в силах коснуться горизонта. Поезд забирался всё севернее и севернее, в таёжный край, как жучок-древоточец лезет ближе к центру ствола. Лесной институт стал прошлым, а зелёная форма — настоящим и будущим.

Перед тем, как пойти спать, я пел на тормозной площадке (вагон оказался последним) гимн Лесной службы — ты сам по себе — никто. Ты всего лишь лист в могучей кроне. Но все вместе мы — корни и сучья, вместе мы составляем дерево… Гимн был неофициальным, но отцы-командиры обычно закрывали глаза на его хоровое исполнение. Предчувствие будущего счастья переполняло меня — я ещё не знал, что это за счастье, но уже верил в него. Ведь такую войну пережили… А теперь перед нами только сияние возвышенной жизни.

Меня встретили на станции, и резвый “виллис”, кутаясь в облако пыли, повёз меня сквозь тайгу к лесхозу. У меня дважды проверили документы, мы пересекли две контрольно-следовые полосы, и наконец я ступил на землю Лесного хозяйства с пятизначным номером.

По этому номеру, просто на почтовый ящик, п/я 49058, будут теперь идти письма от матери и сестры. Больше не напишет никто.

Бросив чемодан, я пошёл представляться к директору. Меня уже ждали, и вот я ступил на ковровую дорожку в огромном светлом кабинете.

Всё тут было как во всяком кабинете — стол с зелёным сукном для совещаний, бюст товарища Сталина в углу, красное знамя на стене. Но было и несколько странных предметов: я посмотрел на гигантскую деревянную скульптуру — это была носовая фигура корабля, изображавшая человека в костюме, с саженцем в руке.

— Министр Леонов, — перехватил мой взгляд директор. — Собираются построить лесовоз его имени, а пока вот передали нам на ответственное хранение.

Леонов был великий человек — у нас в актовом зале института даже висел транспарант с его словами: “Весь живой зелёный инвентарь есть громадный озонатор, гигиенический фильтр-уловитель из воздуха — газов, копоти и прочих примесей, вредных для общественного здоровья; следовательно, это и есть дополнительный источник сил и задора”. На первом курсе мы учили это как мантру.

Ещё в кабинете у директора стоял бонсаи. Впрочем, это было одно название — в маленьком горшке на подоконнике росла простая русская берёза. Только очень маленькая.

— Знаете, зачем нужны малорослые деревья? — директор не ждал моего ответа. — Малорослые деревья нужны для того, чтобы насладиться и общим видом дерева, и его мелкими деталями. Вы ещё молодой человек, но скоро поймёте, что в созерцание большого дерева невозможно включить одновременно и рассматривание отдельных листьев, и ствола и корней, уходящих в землю, и вид дерева целиком. Поэтому мы взяли в качестве трофея у немецких фашистов их ракеты, а у японских милитаристов — практику выращивания бонсаи, только, конечно, деревья у нас наши, родные.

В кабинет вошёл подтянутый офицер-лесник, и я понял, что это мой будущий наставник.

Савелий Суетин был красив, как человек с плаката, его лицо не портил даже тонкий шрам от уха к подбородку. Китель украшали два ряда орденских планок — я сразу понял, что он воевал и рядом со мной настоящий герой. Мы пожали друг другу руки, и Суетин повёл меня устраиваться на новом месте.

Меня поселили в новом, пахнущем сосновой смолой общежитии, и даже выделили отдельную комнату. Суетин сводил меня в музей, где лежали поднятые с глубины гигантские окаменевшие деревья. Агатово светились их неровные обломанные стволы. На одной из фотографий я опознал нашего директора, стоящего рядом с гигантским мамонтовым деревом — он был в чужой военной форме, и я сразу понял, что это свидетельство тайной командировки.

Над портретами лучших работников висел лозунг, составленный из кривоватых, но заботливо вырезанных фанерных букв: “Товарищ! Растекался мыслию по древу! По мысленному древу — вперёд!” Справа значилось “Боян”, но цифры идущей далее даты отвалились. Судя по шрифту, стенд висел ещё с довоенных времён.

Тут же, изображённое каким-то народным умельцем, висело Мировое древо, больше похожее на баобаб, который выращивал Маленький Принц. Ночью мне приснилось другое Мировое Древо, такое же маленькое, как бонсаи, то есть кустик-малорослик в кабинете директора.

Я изучил настенный план лесхоза. Там были запретные даже для меня зоны — например, яблоневый сад, на посещение которого требовался специальный допуск, а были и места общего отдыха — такие, как Берендеева роща. Был и Лес памяти Павших Героев, со статуей серебряного солдата в шинели и каске, куда мы потом приходили возлагать венки и жертвенные еловые лапы. На территории было много и других памятников — пионер со скворечником, пионерка с лейкой и молодая комсомолка с лопатой, которую она держала как весло. Был и комсомолец верхом на лесном плуге, а также — Мичурин с секатором.

Больше всего мне понравился памятник дятлу, что стоял неподалёку от здания музея. Электрифицированного дятла можно было включить специальной кнопкой на столбе, и тогда он начинал стучать как настоящий.

Наставник указал на него пальцем:

— Помни, если стучит дятел, то он стучит по тебе. Это ведь значит, что дерево заселено короедом-вредителем. А если увидал под ногами опилки или буровую муку, значит, потерял дерево. Одним боевым другом у тебя меньше. Если опала кора, то погиб твой друг, плачь о нём…

О чём о чём, а о вредителях знал мой наставник всё.

Два дня на меня оформляли документы, а на третий Суетин повёл меня получать личное оружие и представил новым товарищам.

Коллектив был крепкий, давно сложившийся, и я понял, что я понравился этим суровым борцам за чистоту русского леса.

Зарядили дожди. Я всегда любил эту погоду — эти дожди скоро кончатся, а за ними настанет пора сухой и прохладной осени, времени спокойствия и рассудительности.

А пока потекли быстрые, наполненные трудной, но приятной работой дни. Я ездил на дальние кордоны, маркировал деревья для санитарных порубок и составлял планы подкормки лесного народа — от белок до огромных добродушных лосей. Но я понимал, что не для этого меня специально отбирали, проверяли, и наконец назначили мне это место службы.

Но я стал маленьким винтиком, листиком, веточкой, частью огромного организма и не должен был спрашивать лишнего. Я солдат эволюции, маленькая деталь биоценоза, и в этом я находил своё предназначение.

И вот, хорошенько приглядевшись ко мне, старшие товарищи решили, что я годен для настоящего дела.

Как-то утром на разводе Суетин забрал меня с собой, и мы поехали к зданию лесной шахты. Я давно понял, что этот день настанет — и вот он пришёл. Пока клеть опускалась вниз, я глядел на Суетина с восторгом.

Это мой день свидания с Мировым Древом — именно ради него и был организован сколь знаменитый, столь и секретный лесхоз. Великие сельскохозяйственные академики, лишённые фамилий, годами пестовали Мировое Древо — и сотни неизвестных стране лесников подкармливали почву, рыхлили землю, снабжали Древо удобрениями, холили и лелеяли этот святой для всякого гражданина символ нашей мощи. Через шахту, знал я, они имели доступ к каждому корешку Мирового Древа, заботливо поили их водой, вентилировали и удаляли вредителей.

Но свидания с корнями Мирового Древа в первый день, как и в последующие, не вышло.

Пару месяцев я работал на рыхлении и подводе кислорода, но настал и тот день, когда Суетин повёл меня на нижний горизонт. Мы шли по широкому тоннелю, облицованному кафелем, и вдруг резко повернули. От неожиданности я схватился за стену и понял, что под рукой не кафель, а тёплая, похожая на кожу поверхность. Суетин с улыбкой смотрел на меня, а я смотрел на Корень, что образовывал одну из стен тоннеля. Гладкий и приятный на ощупь, он уходил в бесконечность параллельно цепочке электрических ламп на потолке. Невозможно было даже оценить его толщину — корень не выгибался внутрь, а просто был неровен, бугрист и похож на бок гигантской картофелины. Савелий благоговейно погладил этот бок, и я тоже — за компанию.

Вечером, после смены, Суетин пришёл ко мне с большой растрёпанной книгой. Он эффектно хлопнул по корешку, и книга раскрылась на нужном месте: “А рядом лес густой, где древний ствол был с головы до ног окутан хмурым хмелем...”.

— Это товарищ Хлебников, — пояснил Савелий. — Он был лесником всего два года, в самых тяжёлых местах — на юге, у Каспия. Не выдержал, ушёл в бега и потом погиб. Хмеля нужно в меру, вот что я тебе скажу, потому что в нашем деле важна трезвость и точность. Мы ничто — но Дерево… Дерево — всё. Мы, работники службы леса, похожи на жучков, что ухаживают за корнями. Есть жуки полезные, а есть… Но мы будем их давить, пока не додавим всех.

Я представил, как Суетин, угрюмо сопя, давит их — и Елового Лубоеда, и Сибирского Шелкопряда вкупе c Шелкопрядом непарным, и даже Чёрного Усача, — и мне стало не по себе.

Действительно, больше всего неприятностей нам доставляли жучки-древоточцы. Я сам не видел ни одного жучка, но Суетин утверждал, что спецотдел обнаруживает минимум полдюжины за месяц. Говорили, что американские самолёты-суперкрепости, пройдя на огромной высоте над Северным полюсом, открыли свои бомболюки над Лесхозом и специально сбросили тонны древоточцев над нами. Впрочем, я никогда не специализировался на древоточцах — разве как-то стоял в оцеплении, когда ловили Ясеневого Пильщика.

Я работал с техникой на глубоких горизонтах и даже не каждый день видел корни Древа.

Как-то у нас произошёл обвал — осели тяжёлые грунты, и отрезанным лесникам пришлось выбираться через вентиляционные штреки.

Мы с Суетиным блуждали до ночи и вылезли из шахты прямо в саду у запретной зоны. Сад был яблочный, небольшой и очень уютный, но Суетин отчего-то ужасно испугался. Мы выбрались за оградку, и Суетин настоял, чтобы я говорил, что мы вылезли из восьмого штрека, а с отчётами он как-нибудь сам разберётся.

Из дома писали ободряющие письма, сестра говорила, что все мои однокашники завидуют, а соседка по коммуналке так вообще сдохла от зависти, узнав, что я перевёл половину своего денежного аттестата матери. Я догадывался, что таких денег женщина не видела сроду. Но иногда странный жучок неуставного интереса заползал в мою душу — мне просто было интересно, каково оно, само Мировое Древо, которому я посвятил свою жизнь.

Старый профессор Грацианский и вовсе сказал нам как-то после лекций, в курилке, где он дымил на равных вместе с нами, что мы вовсе не можем угадать, как выглядит Древо. Я часто думал о случайно обронённых словах профессора. Мысль, что Мировое Древо растёт как хочет, я встречал и у классиков — тут не было никаких открытий.

В десятках учебников мы, курсанты, видели размытые фотографии корней Древа, но я понимал, что корни корнями — но дерево может оказаться совсем обычным. От размера ничего не зависит.

Ну, будет это просто большое дерево, хотя я знал, что больше ста тридцати метров в высоту дерево вырасти не может — соки не дойдут по капиллярам до кроны. Но и в сто метров высотой дерева на горизонте не обнаруживалось.

Да, это мог быть бонса… то есть малорослик, стоящий в специальной сторожке, но только малорослик могучий, раскинувший свои корни на сотни километров, как диковинную грибницу. Но именно для того была придумана присяга студентов Лесного института, чтобы они понимали: есть такие вопросы, на которые не отвечают. Потому что, собственно, их никто не задаёт.

Неважно, как выглядит Мировое Древо. Важно только то, что ты маленький солдат его армии, боец, помогающий Древу бороться с вредителями, случайными отклонениями погоды и опасным движением грунтовых вод. “Ты знаешь только свой участок и счастлив выполнить любую работу”, — повторял я снова и снова.

Настал День работников леса.

Мы расселись в кинозале, надев парадную форму. Звенели медали, и сияли золотом погоны.

Вышел директор и без бумажки, от сердца, сказал приветственное слово.

— Мы, товарищи, здесь как на войне. На войне за наше будущее, — он сделал паузу. — А грозен наш народ, красив и грозен, когда война становится у него единственным делом жизни. Лестно принадлежать к такой семье. Хорошо, если Родина обопрется о твое плечо, и оно не сломится от исполинской тяжести доверия, как тонкая берёзка…

Я чувствовал, что праздник сравнял директора и его армию — от лесничих до простых лесников.

После праздничного концерта самодеятельности (жёны лесников разыграли спектакль, и даже сам директор спел пару песен, аккомпанируя себе на баяне) началось застолье. Мы сильно пили, и, притворившись пьяным, я пошёл вздремнуть в кусты. Однако из этих кустов я достаточно быстро вылез с другой стороны и припустил в направлении яблоневого садика. Я давно догадался, что именно там растёт Семиренко-50, яблоня познания.

Сигнализации у калитки не было, и часовых рядом — тоже.

Не дав себе подумать о будущем и испугаться, я сорвал нужное яблоко — большое и круглое. Оно легло в ладонь, как пушечное ядро. Оглянувшись, я проверил, не следит ли кто, — и откусил. Удивительная горечь наполнила рот.

Я побрёл домой на заплетающихся ногах, хотя стремительно трезвел. Вся моя жизнь представлялась мне теперь ошибкой, а окружающая действительность — адом.

Никто ничего не заметил — так мне показалось. И мой дурной вид списали на похмелье.

Но теперь несколько мыслей не оставляли меня — и все они были связаны с Мировым Древом. Каково оно? Куда растёт? Какова его форма?

С одной стороны, каждый из нас знал, как оно может выглядеть, но только избранные видели его. А может, и они только догадывались?

Давным-давно в институтской библиотеке я читал старую книгу, где говорилось, что Мировое Древо растёт не вверх, а вниз. Я давно забыл и автора, и название книги, но слова о том, что дерево может расти не вверх, а вниз, мне запомнились навсегда. Как это могло быть, у меня не укладывалось в голове — но как-то могло.

Я разглядывал в музее лесхоза нанайские свадебные халаты и видел на них деревья плодородия. Эти деревья росли в облаках, в царстве женского духа, причём у каждого рода было своё дерево, на ветвях которого сидели души нерождённых людей, больше похожие на птичек. Деревья в облаках переплетались, птички порхали, чтобы потом обрасти настоящими перьями и спуститься голубями прямо к ждущим потомства матерям.

Но всё же воздушные деревья меня не занимали. Куда больше будоражили душу слова “Атхарва веды”: “С неба корень тянется вниз, с земли он тянется вверх” или: “Наверху корень, внизу ветви, это — вечная смоковница”.

На одном из столов в институтской библиотеке были вырезаны слова старого русского заговора, которые я запомнил: “На море на Океяне, на острове, на Кургане стоит белая берёза, вниз ветвями, вверх кореньями”. Теперь всё шло в дело, я попробовал и это, но пока это были только намёки.

С нами вместе учились два плосколицых парня с Крайнего Севера, где деревьев, как я думал, не было вообще. Но оказалось, что у них по разные стороны шаманского чума ставили два дерева – одно из них символизировало древо Нижнего мира и росло ветвями вверх, а другое, ветвями вниз — древо Верхнего мира.

Я принялся их расспрашивать, но плосколицые мало рассказывали об этой конструкции мира. Она не вписывалась в официальное представление о Мировом Древе, да и весь Нижний мир был перевёрнут и крив, зеркален относительно дома Верхнего, но удивительно похож на наше бытиё. А кому понравится жить не то в Нижнем мире, не то в отражённом.

С тех пор я начал прикидывать трехмерную конструкцию и пытаться в уме построить карту Корней Древа.

Каждый день, путешествуя по шахте, я мог примерно угадать направление и расстояния перемещения. Корни Древа залегали очень глубоко, но это, повторяю, ничего не значило.

В институте я читал не только Докучаева с Морозовым и по памяти нарисовал как-то прутиком на песке стандартную двухкоординатную мандалу с вписанным квадратом, только для простоты расположил по краям ацтекские символы — красного бога востока, синего бога севера, зелёного бога юга и коричневого западного божества. Всё время выходило, как в “Гильгамеше”, что надо выйти на четыре стороны, то есть непонятно куда.

Морочье русское заклинание помогло не больше: “На море на Океяне, на острове Буяне стоит дуб... под тем рунцом змея скоропея... И мы вам помолимся, на все на четыре стороны поклонимся”; “... стоит кипарис-дерево...; заезжай и залучай со всех четырёх сторон со востока и запада, и с лета и сивера: идите со всех четырёх сторон... как идёт солнце и месяц, и частые мелкие звёзды. У этого океана-моря стоит дерево-карколист; на этом дереве-карколисте висят: Козьма да Демьян, Лука да Павел”.

Я как-то застал Суетина в печали (кажется, он получил какую-то дурную весть из дома). На столе в его комнате стояла бутылка водки и неровно вспоротая банка свиной тушёнки. Мы выпили, и он, разговорившись, случайно приблизил меня к разгадке:

— Ты не понимаешь, дело не только в том, что Древо держит корнями землю, не давая ей распасться. Дерево — это такой генетический код Земли — тут, гляди, если взять, например “три” — три части дерева — корни, ствол и крона. Поэтому всегда в сказках три героя, три попытки, три брата едут за красавицей… Мировое Древо — это и Мировая Энциклопедия, и Мировая Счётная машина. Вот если взять четвёрку, то есть четыре стороны света, четыре времени года и четыре начала мира — то ты увидишь, что она неравноценна, на северной стороне Древа по-другому располагаются годовые кольца (впрочем, сейчас это смотровое дупло заделали, но поверь мне на слово), на южной стороне можно попасть в страну мхов, “Семь” — это “три” плюс “четыре” — семь ветвей семисвечника. У каждой ветви двенадцать сучьев… Это и живой арифмометр, и живой Информаторий…

Тут его повело, голова свесилась на грудь, и он, как был, завалился на койку. Я снял с него китель, сапоги и тихо ушёл.

Благодаря невольной подсказке, с помощью счёта по три и по четыре, я усовершенствовал мандалу, которую каждый раз рисовал на песке в роще, а потом затирал ногой, чтобы не осталось следов. Стройная геометрия Мирового Древа и направление его роста становились мне понятнее. Но невероятный вывод, к которому я пришёл, нужно было проверить.

Несколько месяцев я ждал, чтобы на меня выпало дежурство на северном горизонте, где подземные ходы были самыми глубокими.

Они уходили настолько далеко от поверхности, что там приходилось пользоваться дыхательными аппаратами. Но когда вообразил, что у меня есть шанс отправиться в самостоятельное путешествие, оказалось, что со мной контролёром навязался Суетин.

Мы спускались в шахту, балагуря, хотя на душе у меня скребли кошки. Суетин смотрел на меня строго, но позволил вести вагонетку. Она весело стучала колёсами на стыках, точь-в-точь как поезд, что привёз меня сюда три года назад.

Я повернул рычаг, и вагонетка ушла в сторону от маршрута. Казалось, что Суетин ничего не заметил, но когда мы отъехали достаточно далеко, железные пальцы вцепились в моё плечо. Я почувствовал, как он выдирает из кобуры табельный пистолет.

Завязалась скорая и неравная борьба, но, на моё счастье, вагонетка в этот момент перевернулась. Её тяжёлый край придавил Суетину ногу. Черный пистолет отлетел далеко, и Суетин не смог до него дотянуться.

Лицо моего наставника побелело. Суетин явно боялся за свою жизнь, и было видно, что он пытается просчитать варианты — запугивать меня или льстить, подманивать или обещать что-нибудь.

— Не уходи.

— Не могу остаться, товарищ Суетин. Жаль, конечно, что так обернулось, но радиомаяк у вас работает, а это значит, что через три часа придут за вами и спасут. А вот у меня времени в обрез.

Я кривил душой, зная, что никто по моему следу не пойдет.

— Опомнись, сынок. До беды недалеко, — он снял фуражку и утёр вспотевший лоб.

— Вы, товарищ Суетин, ещё бы про Особый отдел вспомнили.

— Что тут вспоминать. Я и есть Особый отдел, я. Не понял, что ли? Я, я! Я целый год за тобой следил, на карандаш брал, дурака пьяного изображал, да вот не знал, что жизнь так обернётся. А пока нам надо сидеть, да ждать, как за нами придут. Слышишь? О матери подумай! Я на тебя рапорт подам! — сорвался он в крик.

Но мне уже было всё равно. Я оставил Суетину флягу с водой и пошел, согнувшись, по штреку. Воздух в тоннеле изменился, он перестал быть спёртым, казалось, его стало больше. И это подсказывало, что я близок к цели. Я сорвал дыхательный аппарат и бросил его под ноги.

Вскоре идти стало невозможно, и я пополз, извиваясь, как червяк, подсвечивая себе фонариком. Наконец я начал двигаться головой вниз, и вот я очутился перед земляной стеной. Сразу было видно, как она непрочна. Я остановился, чтобы передохнуть — осталось последнее усилие. Я шёл к этому мгновению так долго, что последние несколько минут можно было растянуть, как последнюю сигарету. Что там, в ином мире? Откуда мне знать.

Мосты сожжены. Если даже я свалюсь в пропасть между трёх китов, то не буду жалеть, что сделал этот свой главный поступок в жизни.

Древо растёт вниз, но это низ только для нас, а на самом деле его ствол поднимается вверх в другом, зеркальном мире.

И я ударил кулаком в тонкую земляную перемычку.

Странный белый свет залил лаз.

Я вздохнул, набрался храбрости и высунул голову наружу.

Экзамен по русскому

День славянской письменности. 24 мая

Поезд пересек границу города, и за окном мелькнули огромные фортификационные сооружения, оставшиеся ещё с давних водяных войн во время Эпидемии.

Мальчик прилип к окну, наблюдая за горящими на солнце куполами и белыми свечами колоколен. Купола двигались медленно, поезд втягивался под мерцающую огнями даже в дневном свете надпись “Добро пожаловать! Привет репатриантам”!

Мальчику даже захотелось заплакать, когда в поезде вдруг заиграл встречный марш, и все купе наполнились ликующими звуками. Он оглянулся на родителей — отец был торжественен и строг. Мать не плакала, лишь глаза её были красными. Видно было, что для неё, русской по крови, это была не просто репатриация, а возвращение.

Они прошли санитарный контроль и получили из рук пограничника временные разрешения на проживание. До этого у мальчика никогда не было документов — этот кружок с микрочипом был первым (не считая прошения о сдаче экзаменов с трёхмерной фотографией, на которой он вышел жалким и затравленным зверьком).

Их поселили в просторном общежитии, где семья потратила немало времени, чтобы разобраться с хитроумной сантехникой. Родители притихли: казалось, они сразу устали от впечатлений, а мальчика, наоборот, трясло от возбуждения.

До экзамена были ещё сутки, и он пошёл гулять.

Прямо у общежития был разбит большой сквер с памятником посередине. Мальчик чуть было не спросил у пробегающего мимо сверстника, чей это памятник, но сразу узнал фигуру. Это был памятник Розенталю. Это был человек-легенда, человек-символ.

Именем Розенталя его последователи-ученики вернули в свои права русский язык, и портреты Розенталя висели в каждой школе города. Книги Розенталя члены запрещённого Московского лингвистического кружка хранили как священные реликвии, а теперь первоиздания лежали под музейным стеклом.

Розенталь был равновелик Кириллу и Мефодию — те дали миру волшебные буквы, а Розенталь утвердил учение о норме языка и его правилах.

Норма — вот что принёс Розенталь в страну победившего русского языка.

Его портрет присутствовал даже в степной глуши, где жил мальчик. В русской миссионерской школе, стоявшей на вершине одного из курганов, сквозняк трепал портрет Розенталя. Портрет был вырезан из журнала и прибит гвоздиком к стене класса. Человек с высоким лбом, колыхаясь на стене, будто кивал мальчику, а учительница в это время рассказывала, как члены лингвистического кружка устраивали демонстрации у Президентского дворца. И вот уже восставшие брали власть, а вот принимался новый закон о гражданстве. Начиналась новая эра — и отныне всякий, кто говорил по-русски, был русским.

Так в раскалённом котле междоусобиц рождалась новая нация.

Мало было говорить по-русски, нужно было говорить по-русски правильно. Чем правильнее ты говорил, тем лучшим русским ты был.

И если ты по-настоящему знал язык, то рано или поздно ты приходил на древнюю площадь древнего города, и там, под памятником Кириллу и Мефодию, тебя возводили в гражданство Третьего Рима. Не важно было, какой у тебя цвет кожи, стар ты или молод, богат или беден — если ты сдавал экзамен, то становился гражданином. Ты мог выучить язык в тюрьме или среди полярных скал, в полуразрушенных аудиториях Оксфорда или в собственном поместье — неважно, шанс был у всех.

Мальчик шёл по улицам города своей мечты — он пока ещё боялся пользоваться общественным транспортом. Здесь всё было непохоже на места, где он родился. А там сейчас, наверное, вспоминают о них — в деревне около заглохших ключей, где дремлет вода. Старики пьют вино и играют в кости и с недоверием переговариваются об их затее. Погонщики-сарматы, сигналя почём зря, ведут через реку длинный и скучный обоз. В гавань, к развалинам порта причаливают шхуны неизвестно откуда и неизвестно зачем посетившие этот печальный берег.

Эти места — царство латиницы, хотя об этом знают те, кто научился читать. Старинные вывески с румынскими словами, смысл которых утерян, дребезжат на ветру, латинские буквы можно прочитать на номерах ржавых автомобилей, что вросли в землю на поросших травой улицах.

Мальчику рассказывали, что в те времена, когда с севера шли беженцы от Эпидемии, здесь было не протолкнуться, но он не очень верил в сказки стариков. Дедушка Эмиреску вообще говорил, что купил бабушку за корзину помидоров. Больную девушку просто спихнули с телеги ему под ноги…

Погружённый в детские воспоминания, мальчик вышел на площадь с обязательной статуей. Там он увидел стайку девочек — их наряды казались мальчику сказочными, словно платья фей. Девочки сговаривались о встрече, и он услышал, как одна, уже убегая, крикнула: “Под Дитмаром, в семь!..”.

Мальчик догадался, что имеется в виду какой-то из бесчисленных памятников Розенталю, и неприятно поразился. Ему никогда не пришло бы в голову назвать великого Розенталя просто Дитмаром. Что это за фамильярность? Но он сразу же простил эти волшебные создания, потому что в этом городе всё должно быть прекрасным, а если ему кажется, что что-то не так, то, значит, он просто пока не разобрался.

После недолгих размышлений мальчик пошёл в музей — разумеется, в музей военной истории. Он не так удивился системам защиты периметра, что спасали город от внешней опасности, как тому, что в одном из залов увидел дробовой зенитный пулемёт, из которого расстреливали стаи птиц во время Эпидемии птичьего гриппа. Точно такой же пулемёт стоял на окраине их деревни — только разбитый и ржавый. Однажды дедушка Эмиреску залез на место стрелка и попытался дать залп, но один из ржавых кривых стволов разорвало, и дедушка навсегда приобрёл кличку “корноухий”. Кличку дала бабушка, и, стоя посреди двора, подперев бока руками, долго кричала, объясняя деду незнакомое русское слово.

Мальчик шёл по пустым залам музея — здесь никого не интересовала консервированная война. Город жил своей хлопотливой жизнью, подрагивали стёкла от движения транспорта, и мальчик думал, что вот он здесь свой, этот город — его город.

Осталось только сдать экзамен.

К этому он готовился долгих два года. По вечерам после работы отец тоже читал книжки Розенталя, и мать вслед за ним обновляла свой русский, следуя учебникам из миссионерской школы.

Мальчик учил свод законов Розенталя наизусть. Память мгновенно вбирала в себя оттенки словоупотребления, грамматические правила и исключения, а мальчик только дивился прекрасной сложности этого языка. Мать улыбалась, когда он хвастался ей диктантами без единой ошибки.

Собственно, с диктанта и начинался экзамен на гражданство, а по сути — экзамен по русскому языку.

В документах просто писали “экзамен” — и сразу было понятно, о чём речь. В разрешении на трёхдневное пребывание было сказано “…для сдачи экзамена”, и пограничники понимающе кивали головами.

Сначала диктант, через час — сочинение, и, наконец, на второй день — русский устный.

Ходили слухи, что в зависимости от результатов экзамена новым гражданам выписывают тайные отметки, ставят специальные баллы, которые потом определяют положение в обществе. Мальчик не верил слухам, да и что им было верить, когда во всех справочниках было написано, что оценок всего две — “сдал” и “не сдал”.

Наутро они вместе отправились на экзамен. Взрослых пригласили в отдельный зал, и, на всякий случай, семья простилась до вечера.

Диктант оказался на удивление лёгким. Лоб мальчика даже покрылся мелкими бисеринами пота от усердия, когда он старательно выписывал буквы так, как они выглядели в старинных прописях — учительница в миссии предупреждала, что это необязательно, но ему хотелось доказать свою преданность языку.

Потом он выбрал тему сочинения — впрочем, выбор произошёл мгновенно. Ещё несколько месяцев назад, репетируя экзамен, он написал несколько десятков текстов, и теперь что-то из них можно было просто подогнать под объявленное.

Он решил писать об истории. “Отчего нашу Москву называют Третьим Римом”, — горела надпись на табло в торце аудитории. Эта тема значилась последней и, стало быть, самой сложной.

И он принялся писать.

Хотя он тысячи раз представлял себе, как это будет, но всё же забыл про план и черновик и сразу принялся писать набело. Он представлял себе, как в далёком, ныне не существующем городе Пскове, в холодном мраке кельи Спасо-Елизаровского монастыря старец Филофей пишет письма Василию III.

Мальчик старательно вывел заученную давным-давно цитату: “Блюди и внемли, благочестивый царь, что все христианские царства сошлись в твое единое, ибо два Рима пали, а третий стоит, а четвертому не быть. Уже твое христианское царство иным не останется”.

Неведомая сила водила рукой мальчика, и на бумагу сами собой лились чеканные формулировки на настоящем имперском наречии — то есть на правильном русском языке.

Каждый знающий русский язык чувствовал себя подданным этой империи, и Третий Рим — незримо простирался за границы Периметра, за охранные сооружения первого и второго кольца. Его легионы стояли на Днепре и на Волге — среди лесов и пустынь, обезлюдевших после Эпидемии. Варвары, сидя в болотах и оврагах, в горах и долинах по краю этого мира, с завистью глядели на эту империю, частью которой готовился стать мальчик. Иногда варвары заманивали русские легионы в ловушки, и от этого рождались песни — про погибшую в горах центурию всё из того же Пскова и про битву с латинянами под Курском. Но чаще легионы огнём и мечом устанавливали порядок, обучая безъязыких истории.

Мальчик, шурша страницами умирающих книг, пытался сравнить себя — то с объевшимися мухоморов берсерками, то с теми римлянами, что пережили свой первый итальянский Рим и, недоумённо озираясь, разглядывали развалины, среди которых пасутся козы, и прочие следы былого величия. Он отличался от них одним — великим и могучим русским языком, что был сейчас пропуском в новую жизнь.

Семья встретилась у выхода и вместе вернулась домой. Отец был хмур и тревожен, а мать непривычно весела. Мальчик подумал, что им нелегко даётся экзамен. Сам он перед сном прочитал одну главу из Розенталя наугад, просто так — зная, что перед смертью не надышишься, а перед экзаменом не научишься, и быстро уснул.

В темноте он ещё слышал, как мать подходила к кровати и поправляла ему одеяло.

Сны были быстры и радостны, но, проснувшись, он тут же забыл их навсегда.

Устный экзамен был самым сложным — получив билет, мальчик понял, что два вопроса он знает отлично, один — про древнего академика Щербу и его глокую куздру — хорошо (он с ужасом понял, что не помнит, как ставить ударение в фамилии учёного, и решил подготовить речь, почти не упоминая этой фамилии. Это, собственно, было несложно: “Великий учёный предложил нам…”).

Дальше ему выпал рассказ о сакраментальном “одеть” и “надеть” — знаменитый спор, приведший к расколу в рядах лингвистического кружка. За ним последовали битвы за букву “ё”, окончившиеся высылкой, а затем и ликвидацией печально знаменитого оппортуниста Лейбова. Мальчик помнил несколько параграфов учебника, посвящённых этой необходимой тогда жестокости. Но возвращение идеального языка и должно было быть связанным с жертвами.

Дальше шло несколько практических задач — и вот среди них он затруднился с двумя. Это были задачи о согласовании в одной фразе, и о правильном употреблении обращения “вы” — с прописной и строчных букв.

Определённо, он помнил это место у Розенталя, помнил даже фактуру бумаги, то, что внизу страницы была сноска, но вот полный список никак не возникал у него в памяти.

Он молился и всё был уже готов отдать за это знание, и вдруг оно выскочило словно чёртик из коробочки в старинной игрушке, что хранил дед Эмиреску в комоде.

Кто-то наверху, в небесной выси, принял его неназванную жертву, и ему не задали ни одного дополнительного вопроса.

Он разговаривал с экзаменаторами, поневоле наслаждаясь своим правильным, по-настоящему нормативным языком.

“Назонов” — старинной перьевой ручкой вписал секретарь его фамилию в какой-то специальный лист бумаги. Комиссия не скрывала, что экзамен он сдал — хотя такое полагалось объявлять только после ответа последнего экзаменующегося.

Он отправился шататься по улицам. Счастье билось где-то в районе горла, как пойманная птица, и было трудно дышать.

Мальчик даже не сразу нашёл общежитие — так преобразился город в его глазах. Солнце валилось за горизонт, и стоящий в розовых лучах памятник Розенталю, казалось, приветствовал мальчика.

Он рассказал отцу о своей победе, и отец, как оказалось, сдавший хуже, но тоже успешно, обнял его — кажется, второй раз в жизни. Первый был шесть лет назад, когда мальчика еле живого вытащили из Истра, уже вдосталь наглотавшегося стылой весенней воды.

Отец обнял его и сразу отстранился:

— Послушай, у нас проблема. Мама…

Мальчик не сразу понял — что могло быть с мамой?

— Она не прошла. Не сдала.

— К-как?!

Это было чувство обиды — случилось что-то несправедливое, и что теперь с этим делать?

— Почему?! Она мало учила? Она плохо выучила, да?

— Так вышло, сынок. Никто не виноват. Не обижай маму, она всю жизнь отдала нам.

— А не надо было всё, зачем нам это всё? Надо, чтобы она была с нами, надо… — мальчик заплакал. — Это она виновата, она.

Отец молчал.

Наконец мальчик поднял глаза и спросил неуверенно:

— Что же теперь будет?

— Мы остаёмся тут, мы с тобой. Я говорил с мамой, и она считает, что мы должны остаться. У тебя очень хорошие перспективы. Тебе нельзя упускать этого шанса. Мама тоже так считает.

Мальчик стоял неподвижно, а мир вокруг него завертелся. Мир вращался всё быстрее и быстрее, точно так же, как мысли в голове. “Но ведь она же русская, русская, вот отец — молдаванин, и теперь примут в гражданство, а она всегда была русская, её все в деревне так и звали — “русская”, и бабушку, когда она была маленькой, дразнили “русской”, потому что она, купленная за помидоры, осела там с первой волной беженцев сразу после начала Эпидемии. А вот теперь мама не сдала экзамен, но ведь её обязательно надо принять. Ведь она своя, она русская — но металлический голос внутри его головы равнодушно отвечал: “Она не сдала экзамен”. Кому могла помешать его мать в этом городе, на их родине?”…

Мальчик вошёл к маме. Нет, она не плакала, хотя глаза были красные. Но вот что неприятно поразило мальчика — её руки.

Мать не знала, куда деть руки. Они шевелились у неё на коленях, огромные, красные, с большими, чуть распухшими в суставах пальцами.

Он не мог отвести от них глаз и молчал.

А потом, так и не произнеся ни слова, ушёл в свою комнату.

На следующий день они провожали её на вокзале — разрешение на пребывание кончалось на закате. Счёт дней по заходу солнца был архаикой, сохранившейся со времён Московского Каганата, но он не противоречил законам о русском языке, и его оставили.

Теперь на вокзале уже не было лозунгов, не играла музыка, только лязгало и скрипело на дальних путях какое-то самостоятельно живущее железо, приподнимались и падали вниз лапы автоматических кранов.

Они как-то потеряли дар речи, в этот день русский язык покинул их, и семья общалась прикосновениями.

Мать зашла в пустой вагон, помотала головой в ответ на движение отца — “нет, нет, не заходите”. Но отец всё же втащил в тамбур два баула с подарками — это были подарки, похожие на те, что мальчик находил в курганах рядом с мёртвыми кочевниками. Чтобы в долгом странствии по ту сторону мира им не было скучно, рядом с мертвецами, превратившимися в прах, лежали железные лошадки и оружие, посуда и кувшины. Мама уезжала, и подарки были не утешением, а скорбным напоминанием. Столько всего было недосказано и не будет сказано никогда.

Мальчик понимал, что боль со временем будет только усиливаться, но что-то важное было уже навсегда решено. Потом он будет подыскивать оправдания, и, наверное, годы спустя достигнет в этом совершенства — но это годы спустя, потом.

Поезд пискнул своей электронной начинкой, двери герметично закрылись и разделили отъезжающих и остающихся.

Выйдя из здания вокзала, отец и сын почувствовали нарастающее одиночество — они были одни в этом огромном пустом городе, как два подлежащих без сказуемого. Никто не думал о них, никто не знал о них ничего.

Только Дитмар Розенталь на вокзальной площади на всякий случай протягивал им со своего постамента бронзовую книгу.

Версия для печати