Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2008, 10

Кукуша

Пасхальный рассказ

Об авторе | Майя Кучерская окончила филологический факультет Московского государственного университета и аспирантуру Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе. Автор сборника “Современный патерик”, романа “Бог дождя” и жизнеописания “Константин Павлович” (серия ЖЗЛ). Колумнист и литературный обозреватель газеты “Ведомости”. В “Знамени” опубликованы “Чтение для впавших в уныние” (2004, № 1) и “Игра в снежки” (2004, № 11). Живет в Москве.



Всем самовольне живот свой скончавшим

Звонок не работал, она нажала на дверь ладонью, дверь поддалась, закричала “Привет!”. Гриша выскочил в коридор из боковой комнаты. Резко, громко засмеялся. Своим новым специальным, настоенным на неполезных травах смехом. 

Он стоял перед ней в пестром цветном платке, круглые красные маки, зеленые листья летели по черному фону, в ядовито-оранжевой, какой-то нездешней рубахе, видимо, трусах. Трусов видно не было, рубашка свешивалась совсем низко, из-под нее торчали голые ноги и детские круглые коленки. Гриша был страшно весел и возбужден.

Вслед за ним так же быстро и резко из комнаты вынырнул другой человек. Молодой паренек, длинный, смуглый, с редкой, кустиками торчащей бородкой, тоже в рубахе по колено, синей в зеленый горох, в бандане с черепушками, с таким же нервным и хохочущим взглядом. Оба они слегка подскакивали. Словно бы не могли устоять и танцевали под неслышимую ей музыку. И оба чуть-чуть подсмеивались. Им явно нравилось, как они прикольно одеты и что она на них внимательно смотрит. На их коленки. Но она смотрела недолго.

Из квартиры дохнуло паром, густым белым паром кошемара, толкнувшим в грудь, спеленавшим и сжавшим сердце. Она покачнулась, отступила назад и прижалась спиной к двери. Вот тебе пакетик, роял-чизбургер, детская картошка, стакан с кока-колой, все, как ты сказал. Смуглый парень в заказе отчего-то учтен не был.

Гриша заглянул во влажный бумажный пакет, вынул желтую картофелинку и тут же скорбно поднял брови, произнес нараспев, помахивая картошкой, как дирижерской палочкой: “Картошка-то уже остыла”. Прости! Но я слишком много времени провела в твоем лифте.

Она вошла в лифт, нажала на кнопку. Двери сдвинулись, но свет тут же погас. Лифт никуда не поехал. Она понажимала на кнопки — без толку. Застряла! Первый раз в жизни. Ей стало смешно. Она снова начала нажимать на все кнопки подряд, сверху вниз, снизу вверх, наконец что-то негромко загудело, и стенка заговорила грубым женским голосом: “Что у вас там опять?”. “У нас опять застревание”, – сказала она и засмеялась. Голос за постепенно проступившей сквозь тьму железной сеточкой панели тяжко, по-лошадиному вздохнул и пообещал прислать ей механика. “Когда?” — “Счас прям”. И диспетчер отключилась.

Но вот прошло уже десять (пятнадцать?) минут, а механик все не приходил. Ей было уже не смешно. Сырой сытный запах макдональдской картошки, слегка разбавленный идущим из подъезда запахом кошачьей мочи, заволок пространство кабины. Было темно и тихо. Нужно было срочно позвонить Сене. Она снова и снова ощупывала карманы, хотя давно поняла, что мобильник остался на сиденье машины: телефон почти разрядился, и она поставила его на подзарядку. Да так там и забыла. В машине сидел и Сеня, ее муж, он отказался идти к Грише наотрез, потому что был тот самый муж, который не ходит на совет нечестивых. Но Сеня никогда и не знал того Гришу, которого знала она, серьезного мальчика в очках, с мягкими, отливающими светлым золотом кудрями, никогда не видел, как он сидит на первой парте в левом ряду, недовольно и строго смотрит на доску, что-то быстро и сосредоточенно пишет. И она пошла к Грише одна, буквально на минутку, только отдать пакет. А лифт застрял.

Она снова нажала на кнопку и услышала все такое же грубое, теперь уже почти развязное: “Идет уже, счас”. 

Почему же лифт не поехал? Почему тут же погас и даже не подумал отправиться на шестой этаж? Но может быть, это не лифт, это Бог так говорит ей, что Он против? Что Ему совсем не хочется, чтобы она ехала к Грише. Потому что в этом нет никакого смысла.

Снаружи с железным лязгом хлопнула входная дверь. Сеня? Раздался шуршащий ритмичный шум. Шарк-шарк, стук. Шарк-шарк, стук. Она припала к тоненькой прорезиненной щели между сжатыми дверями — к лифту подходила старушка с палкой, в белом платке, плаще, с небольшой сумкой. Из сумки торчал уголок черной буханки. Бабушка явно возвращалась из магазина. Подошла к лифту, нажала на кнопку.

— Он сломан! Лифт сломался, а я в нем сижу! — закричала я. И снова засмеялась.

— Вы в какую квартиру? Может, позвать их на помощь? – довольно дружелюбно откликнулась бабушка.

— Бесполезно. Они вряд ли придут. Сейчас механик меня спасет, я уже вызвала.

— А в квартиру-то вы в каку-у-ю? — снова спросила бабушка. – Номер какой? 

Похоже, бабушка умирала от любопытства.

— В девятую.

— А. К Григорию, — протянула она. — Этого Григорья удавить мало.

— Почему? — я все так же кричала. Мне казалось, из лифта меня не слышно. И еще мне просто хотелось поговорить с ней; за что она хочет удавить Григорья, я и так примерно знала.

— Бомжи ходят, — начала объяснять бабуся. — На лестнице кучи. И лужи. Уж и в милицию его два раза забирали.

Бабушка замолчала, а я думала, что же, что мне сказать в Гришино оправдание… Но так ничего и не сказала.

— Ладно, пойду позвоню в диспетчерскую, чтоб поскорей пришли.

Кажется, она простила мне Григорья и снова устучала на улицу. Наверх, видимо, решила пока не подниматься. Только вот откуда же она будет звонить?

Механик все не шел, и от скуки, но больше, чтобы отвлечься и не думать о Сене, который ждет меня в десяти метрах на улице и уверен, что вот-вот я вернусь, вот-вот, а меня все нет, я вспоминала, как совсем недавно, недели три назад, Гриша приходил к нам в гости, взять денег и попрощаться навсегда. Сени тогда, слава Богу, не было дома. Гриша уходил в подполье. На шее у него висели длинные разноцветные бусы: “четки” — объяснил Гриша. А за руку Гриша держал девочку, совсем юную. “Женя. Учится в одиннадцатом классе”. И пояснил: “Еще несовершеннолетняя”. Они собирались в подполье вместе.

Из комнаты выбежала Ляля, увидела Гришу, замерла. В тот день он был одет в шелковую бордовую женскую кофту с вышитыми золотом узорами. И в маленькой тюбетейке на макушке. Такого Ляля еще не видела и тихонько приоткрыла рот. Гриша протянул ей “четки”. Ляля просияла, сказала “спасибо” и тут же убежала обратно, показывать бусики Мите. А Митя не выходил — он боялся.

— Ты знаешь историю нашей любви? — спросил Гриша.

Я не знала. И за чаем Гриша все рассказал.

Женя пришла к нему в гости как раз в день его рождения. Поэтому она была для него даром судьбы. Она осталась у него на несколько дней. Но родители Жени не захотели, чтобы их девочка жила с Гришей в его квартире, и папа девочки с двумя своими друзьями пришли к нему и дали ему по морде, не сильно, а только чтобы попугать и чтобы он никогда больше не трогал их девочку. И забрали Женю с собой. Но на следующий день девочка сбежала от родителей, потому что понимания у нее с ними не было никакого, то ли дело с Гришей, и Женя снова вернулась к нему… 

Женя слушала историю своей любви беззвучно, отпивала горячий чай крошечными глотками, а Гриша отодвинул чашку, потянулся к Жене и начал целовать ей руки: “Мы как Ромео и Джульетта, сейчас ведь такого просто уже не бывает”.

— Какого? — спросила я.

— Чистой любви, — Гриша опустил голову.

Я подумала: “От стыда”.

— Ладно, пойду покакаю, — он встал из-за стола и строго посмотрел на нас. — А вы пока поговорите.

Гриша остановился, немного задумался, посмотрел на Женю.

— Маша вообще-то хорошая, ты не смотри, что она такая грубая. На самом деле она настоящая христианка.

И он ушел в туалет.

Женя оказалась медленная и знала мало слов. Какие у нее были волосы, какие глаза? Непонятно. За что же она так понравилась Грише?

— Понимаешь, — говорила я в стенку над ее головой, потому что в глаза Женя все равно не смотрела, — он бросит тебя завтра, послезавтра. Хорошо, через неделю. Ты думаешь, у тебя началась новая интересная волшебная жизнь, приключения, мальчик, любовь, похищение, все дела. Но ведь Гриша не мальчик, понимаешь? Он старше тебя в два, ровно в два раза. Ты девочка, но он не мальчик! Через год, да какой там год, гораздо раньше ты поймешь, как все это ужасно. Он наркоман, ему на тебя наплевать, и ты, ты тоже станешь наркоманка... Куришь уже травку?

Боже, какой тупой вопрос. 

— Так... — мотает головой девочка. — Иногда.

— И будешь наркоманка, — почему-то меня душили слезы.

Но Женя ничего не замечала. Она сидела спокойно и совершенно неподвижно, замороженно, спрятав руки под стол, опустив голову. Скоро они с Гришей уйдут, в подполье, а тут какая-то чужая тетка, старая, вон за стеной орут ее малые дети, говорит что-то не очень приятное, зачем?

Но может, перед приходом сюда они уже покурили и ее молчаливость — естественное торможение после этого дела? Реакции ведь бывают разные. А возможно, Женя реагировала так всегда, на любую человеческую речь.

Ясно было одно — не зацепить. Ничем не выцарапать ее из этой комы, никак не растормошить. Скажи ей сейчас — твою маму убили. Только что ее зарезали бандиты. Ну и что? Посмотрит так же волооко, мотнет головой и все равно поедет с Гришей в подполье. Да какое там подполье — обычная квартира, слоящийся серым сумраком сквот, с отключенным электричеством, старыми шубами и пальто вместо одеял, с кухней, в которой только одна неразбитая чашка, зато мешков с мусором целая батарея, но вынести их ни у кого нет сил, царство безволия и украденного счастья, здесь зависают на недели, на месяцы, потому что “времени больше не будет”, но Грише, Грише первому же там не понравится, потому что Гриша любит комфорт, ну а я люблю Гришу, точнее того, кто когда-то рассказывал мне про Христа. Кто тихо шел впереди меня в поющей легкими ангельскими голосами сладкой темноте крестного хода, оборачивался, заботливо зажигал погасшую на апрельском ветру свечку, и круглая золотистая вспышка вдруг озаряла снизу юное, детское почти, тонкое, полное неземной и действительно какой-то пьяной воздушной радости, такое родное лицо. Где он теперь? Где тот светлый юноша не в шутовской, не в женской, а в обычной, белой пасхальной рубашке? В какое подполье его упекли? Разве бывает преображение наоборот, Господи? Когда, в какой миг это светлое, отражающее небо зеркало, душа человеческая, идет вдруг трещинами, корежится, теряет цельность, раскалывается на сотни неровных острых кусков? Женя, ты меня слышишь? Налить тебе еще чаю?

Гриша вернулся из туалета — спасибо за угощение, мы, наверно, пойдем. В подполье нам очень понадобятся деньги, дай сколько сможешь, Маша. Гриша произносит все это раздумчиво, неторопливо. Смогла триста рублей, а еще банку дачного яблочного варенья и — против воли! — самую мою любимую открытку — Гентский алтарь. Много раз я думала, что если рай все-таки есть, то он именно такой, каким нарисовал его ван Эйк. Сколько раз эта картинка утешала меня, отвлекала от ненужных мыслей. В самодельной рамочке из картонки она стояла в большой комнате, прислоняясь к черному собранию сочинений Достоевского. Была видна из коридора, Гриша заметил ее, когда шел одеваться, заметил и сразу начал просить. Гриша, это моя любимая! Не могу. Тогда он встал на колени, плюхнулся прямо на коридорный грязноватый половичок: “Дай, дай мне, пожалуйста! Прошу”.

А девочка сказала: “Ну что ты выпрашиваешь?”. Ей было за него неудобно. Она не знала, что такое “Гентский алтарь”, и не знала, что существует на земле маленький город с домами в треуголках, а люди гоняют там по улицам на великах и могут смотреть на свой алтарь хоть каждый день. Правда, через толстое стекло.

В коридор вышла Ляля, отдала Грише “бусики”. Он снова повесил их на шею, банку и алтарь уложил в рюкзак и взял Женю за ручку.

Я провожала их до лифта, и ни один человек на земле не знал, а теперь вот хоб-ана! узнают все — больше всего на свете мне хотелось попросить их негромко: 

— Ребята. Возьмите меня с собой.

Я знаю, там плохо, там наркоманы, ну, но я и не буду курить и колоться тоже, я просто сяду в углу и буду так сидеть, тихо-тихо, вжавшись в стенку спиной, укрыв ноги чем-то теплым и ветхим, и никуда не пойду, и ни с кем не буду разговаривать, только иногда скошу глаза на картинку с белой овечкой, освещенную мягким закатным солнцем, отчего-то мне всегда казалось, что свет невечерний на ней — именно что вечерний, только изредка полюбуюсь на нарядных, бородатых всадников, оседлавших белых коней, на острые башенки и красивых людей на зеленой-зеленой мягкой траве. И может быть, только иногда схожу на кухню попить водички, и опять молчок. Я немножко там отлежусь, отсижусь, я совсем недолго, недолго поживу так, будто я одна и никого у меня нет, ни дочки Ляли, ни сына Мити, ни мужа Семена, ни-ко-го. Будто я в этом мире совершенно одна. А потом я вернусь, честное слово. 

— Не пришел еще? — заговорила панель знакомым лошадиным голосом.

— Не-е-ет! Где же он? Меня ждет на улице муж!

Но панель уже смолкла.

Сеня, да ведь я бы тоже не пошла ни к какому Грише, но просто мы же проезжали сейчас мимо Гришиного дома, когда еще здесь окажемся, и это подполье, мне хотелось убедиться, что все в порядке, что он уже дома, и никакого подполья нет. Ведь сегодня ночью наступит Пасха, можно хоть одно-единственное хорошее дело совершить за этот Великий пост? Просто накормить человека обедом. Сеня вздохнул и согласился. Мы тут же позвонили Грише, он был дома, кажется, обрадовался, шутил и хохотал в телефон, да, да, пасхальную картошечку! А заказал всего-то ничего. Но Сеня сказал: “Как же так, еще рано роял-чизбургер, купи ему филе-о-фиш”. Имея в виду, что в чизбурге мясо.

И все было бы правильно, конечно, филе-о-фиш, если бы дело происходило на земле, но Гриша давным-давно переехал на другую планету. Какой там “рано”, какое мясо, где он жил теперь, он и его друзья, его девочки? Существует ли на этой планете Пасха, тем более пост?.. 

Снова ударила подъездная дверь. Я припала к щели. К лифту приближался человек в синем комбинезоне и с чемоданчиком в руке — механик.

— Щас я вас освобожу.

Что-то звонко щелкнуло, и двери лифта с мягким гулом раскрылись.

Спасибо, спасибо, я уже бежала по лестнице наверх, скорее, к Грише, а потом к Сене, но сначала все-таки к Грише! Из квартиры дохнуло ужасом, увидев пакет, Гриша перестал подскакивать, начал жевать картошку, его друг тоже потянулся к еде, и оба совершенно одновременно замерли, отвлеклись, впали в медленное жевание. Чмок в небритую щечку, с наступающим тебя, и ни слова о девочке Жене, о подполье, я и так все знаю — быстрее назад.

Лифт починили, но я сбегаю по лестнице пешком. Машина перед подъездом стоит пустая. Сени в ней нет. Поднимаю голову и вижу, как через проспект Мира бежит человек, лавируя между машинами ловко-ловко и быстро-быстро. Это Сеня. Обиделся и не захотел больше меня ждать, рванул к метро.

— СЕНЯ! Я! ЗАСТРЯЛА! В ЛИФТЕ! 

Но шум машин заглушает даже самый громкий ор. Сеня не слышит, Сенина спина растворяется в толпе, теряется за стеклянными дверями метро.

Ключ от машины у меня в кармане, машина осталась открытой. Мы едем домой по отдельности. Я на машине, Сеня на метро.

Всю дорогу я думаю про моего мужа. Почему он меня не дождался? Всего минуты ему не хватило, ровно за минуту до моего выхода из подъезда он бросился бежать, хоть бы немного еще потерпел! А может, тогда и бросился, когда увидел, что я наконец-то выхожу? И все-таки дождался, убедился, что я в порядке? Но почему тогда не спросил меня, что случилось? Почему не пришел на помощь? Ведь он знал, куда я шла. А может, меня связали наркоманы и не хотели отпускать? Да, невозможно было додуматься, что я сижу в лифте, но он и не пытался, он сразу решил, что это я веду беседы с Гришей, наверное, объясняю Грише, почему курить марихуану нехорошо, а о нем, о своем Семе, совершенно забыла. И Сеня бросился прочь, машинам наперерез.

Сеня, я ничего ему не объясняла, я пробыла там ровно столько, за сколько можно успеть отдать пакет и выслушать “картошка-то-уже-остыла”, а еще произнести “пока” и чмокнуть человека в щеку. Сеня, скажи, о чем нам с Гришей говорить, если там все совсем по-другому, а значит, и курить можно что угодно, и уводить девочек в подполье, и вставать на подоконник, и говорить жене, у которой как раз начались схватки: 

— Если вызовешь “скорую помощь”, я прыгну.

В тот момент Грише казалось, что нельзя открываться миру, надо жить потаенно, и ребенка никому показывать нельзя. Нет уж, пусть рожает дома и болеет заражением крови, которым она и заболела потом, да? Только чудом ее спасли. Потому что кто-то все же решил тайно от Гриши вызвать “скорую помощь”, и врач сказал, что еще два часа, и было бы поздно.

Невозможно сказать “да”, “нет”, невозможно осудить, назвать это “хорошо” или “плохо”, потому что это другая планета, а мы-то здесь. Мы не понимаем, как так, чуть не уморил жену, а потом бросил ее с двумя детьми, один из них трехмесячный младенец. Но он просто на другую переехал планету, а у нас плохо с географией, астрономией, вот и все.

Гриша, возьми меня с собой, по старой дружбе. Я знаю, ты мне не откажешь, мы же все-таки знакомы уже семнадцать лет, посади меня в свой “Союз”, пристегни потуже ремнями. Ну, подумаешь, перегрузки, зато потом! Невесомость. Это так странно и смешно, только есть неудобно, улетают помидорчики, маленькие ярко-красные шарики, а ты их хвать, и быстро-быстро в рот. Проблемы и с умыванием, вода течет не туда, неправильно вода течет в космосе, но это тоже все решено уже, учеными эти проблемы, справимся, Григорий, лишь бы побыть без всех. 

Но вместо космоса я еду на дачу, прямо в Пасху, сразу после утренней службы, чтобы до самого вечера и еще весь понедельник готовить к сезону дом. Мы готовим его вместе с мамой — и из каждой щелочки, завалившейся за диван пыльной соски и электрической мелодии пластмассовой луны с огоньками выпрыгивает прошлое и позапрошлое лето — невозможное, с бессонными ночами, Лялей, а потом Митей в коляске, вечным томлением духа и желанием быть где угодно, только не здесь, — самое светлое время на свете. Когда ребенок весь, насквозь еще твой и жадно пьет твое молоко. Он какой-то маленький непонятный зверь. Он моргает глазами, шевелит красными пальчиками и все время издает звуки — по-котячьи чихает, сопит, похрапывает, срыгивает, пукает, противно и неутешаемо вопит, но каждый издаваемый им звук — труба ангела. Стихли те трубы и больше не звучат. Стихло вообще все, стихло намертво. И я говорю маме за ужином, который у нее как всегда такой вкусный, говорю между ложками рассыпчатой гречневой каши: 

— Мам, а давай я завтра рано утром съезжу на полденька в одно место, а потом вернусь.

И мама кивает, потому что любит меня больше всех на свете, даже боится спросить, в какое место, но я говорю сама.

— В Зосимовский монастырь. Тут рядом.

В этом не так давно открывшемся монастыре поселился нынче старец, что за старец и откуда — неизвестно, но прозорливый. Несколько разных человек говорили мне про него в последнее время и сильно его хвалили. Рассказывали, что отец Василий — настоящий подвижник, принимает народ всегда, в будни и праздники, не принимает только ночью и во время служб. Говорили, что он “помогает”. И пока я ползаю на коленках и мою в детской и на террасе полы, мне кажется вдруг, что если перед этим батюшкой-богатырем поставить свои связанные в белый узелок проблемы, он положит их на ладонь и сщелкнет одним щелчком в бездонное небо, в бесконечную синюю вечность.

Пустое шоссе, сорок километров проскакивают за полчаса. Тяжесть лежит на сердце привычной тяжестью, никакой Пасхи я не ощущаю, ставлю машину у каменной белой стены. В монастыре вкусно пахнет куличами и деревянной стружкой, монастырь восстанавливается вовсю, прямо у входа небольшой строительный дворик — брусья, куча цемента, накрытого целлофаном, щебенка и кирпичи. В центре большая зеленая клумба, на ней тюльпаны и нарциссы в бутонах — вот-вот расцветут. Седой человек в пыльной черной рясе в ответ на мой вопрос машет рукой направо, там, в здании, напоминающем сельскую школу, старец принимает. Даже сегодня, несмотря на праздник и вчерашнюю длинную пасхальную службу!

Поднимаюсь на второй этаж, занимаю в просторном, действительно школьном коридоре очередь. Слава Богу, на Пасху все сидят по домам, в очереди всего несколько человек. Две женщины, с простыми, немного настороженными лицами, явно из местных, и, кажется, подруги, полная, то и дело покрятхтывающая бабуля, которая сидит на единственной здесь табуретке, худенькая, высокая девушка в юбке до пят, со светлой косой из-под красного платка и ясным взором, похоже, приехала издалека, юноша с нездоровым блеском в глазах и редкой темной бородкой, чем-то он страшно похож на Гришиного жильца. Слушаю разговоры — кого-то отец Василий исцелил, вылечил от страшной болезни, неродице вымолил младенца, а еще кому-то предсказал, как все в ее жизни будет, и про сына ее все-все правильно сказал, вот кто мог подумать, а его и правда искалечили в армии, били там, видать, по голове, зато как вернулся, такой стал “верушшый”, такой молитвенный… Это рассказывает толстая бабуся, часто вздыхая и словно бы всхлипывая. Я отключаюсь, перестаю слушать.

На человека в среднем уходит не так уж много — десять-пятнадцать минут, очередь заметно движется. Через час белую дверь открываю и я.

Просторная комната, явный школьный класс: высокие окна, много света, вдоль стен расставлены тяжелые школьные стулья на железных загнутых ногах, парт нет. Все стены завешаны иконами. У одной в углу горит лампадка. У окна стол, обитый светлым ДСП, на столе — крашеные яички, шоколадные конфеты “Коркунов”, упаковка киндер-сюрпризов, три белых конверта, наверное, с деньгами, обувная коробка, в которой из-под сдвинутой крышки видны новые мужские тапочки. Пасхальные дары посетителей. У стола стоит высокое офисное кресло. В кресле сидит старец. Большой, полный, в светло-розовой рясе он сидит за столом, точно пожилой школьный учитель, подперев голову кулаком. Поднимает глаза и смотрит на меня

бес-

ко-

не-

чно

уставшим взглядом. Но особенно меня удивляет цвет его волос — медный, с красноватым отливом. Волосы завязаны в хвост. На вид старцу не больше шестидесяти.

— Как вас зовут? 

Ну вот, даже имени не угадал. Прозорливец.

— Маша.

— Я вас слушаю.

Но я ничего не говорю. Не могу. Вдруг не верю. Ну, батюшка, ну и что? У нас таких своих в Москве пруд пруди, так же смотрят и такие же усталые. Как, чем он может мне помочь, тем более и проблемы-то все мои — одни выдумки, никто не заболел, никто не умер, никто не сошел с ума. Семья, дети. Объяснять ему, что я больше не в состоянии жить, жить прежней жизнью? Но где он найдет мне другую? Говорить, что страшно, запредельно устала и больше не могу? А он, он не устал? Зачем было ехать сюда, стоять в очереди, бросать уборку на маму? И я говорю еле-еле, из одного чувства долга, из вежливости, потому что нельзя же стоять и молчать! 

— Мне все время ужасно грустно. И во мне почти не осталось веры...

Объяснять дальше нет сил. 

Старец улыбается. И закрывает глаза. Долго, долго молчит. Кажется, он просто дремлет. Я подхожу чуть поближе, встаю напротив, возле самого стола, слышу ровное, немного сиплое дыхание — и правда заснул. Проходит еще несколько мгновений, за окном сбивчиво, весело начинает бить колокол, сегодня всем разрешают подняться на колокольню. И батюшка открывает глаза — они зеленоватые в темную крапинку. Смотрит рассеянно — кажется, он и не заметил, что задремал. Помнит ли он, что и кто я? Но кажется, да.

— Давайте-ка помолимся вместе, Машенька.

Мы встаем перед иконой с лампадкой, и он поет кусок из пасхального канона про Пасху, таинственную, всечестную, и в конце пения делается совсем красным, достает платок, шумно (отличная акустика — школа!) сморкается — всплакнул.

— Ну, что ж, Машенька, Христос воскрес. 

— Воистину воскрес.

Мое время истекло, отец Василий благословляет меня и отпускает.

Ничто не свершилось, даже крошечного сдвига не произошло, просто повстречалась с, кажется, верующим человеком, у которого есть силы слушать тысячи людей, целыми днями, даже в самый главный христианский праздник, чего там, героический, конечно, батюшка, ну, и привет.

Я жму на газ. Мне стыдно, что я бросила маму ради глупой надежды решить внутренние проблемы за одну секунду! с помощью старца...

Старцы все перемёрли!!!

Старцев на свете нет!

Они!

Давно!

Сдохли!

Христиане скушали!

Их!

На обед!

Я кричу мой злобный хип-хоп в открытое окно машины, и ветер разносит его по бескрайним просторам святой Руси. На мчащемся на меня небе ни облачка, голый синий апрельский простор — солнце осталось позади и светит в спину.

Уже подъезжая к даче, я немного прихожу в себя и думаю — по этому медному батюшке, по тому, как глубоко и проникновенно он пел, по тому, как плакал и совсем просто сказал “Христос воскрес”, видно: его жизнь — Бог. Ради Него он живет и терпит этих бесчисленных разновозрастных женщин, в центре его планеты Христос. И у людей в очереди, кажется, тоже. Они любят Его, хотят Его... Смирение, терпение, помыслы, очищение, преодоление, Бог дал, Бог взял, помолилась — и все за его молитвы прошло, и я решил: буду читать каждое утро канон Божией Матери, а через три недели точно рукой сняло, и мы договорились с друзьями за неделю прочитать вместе Псалтырь, каждому получилось две кафисмы, а вскоре услышали, что папе легче, через месяц его выписали совсем. А он меня вдруг как спросит: “Ну, и где твои дети?”. А у меня никого и не было тогда, только через год родились, и правда, сразу “дети”, родилась двойня. Мне одна женщина рассказала — надо с могилы взять немного землички, положить в пакетик, и эту землю каждый день прикладывать к больному месту... 

Не верю. А если и поверю, все равно не поможет, слишком легкий путь. Нет уж, живи, мучайся, кукуша — так называл подружку ее муж, а я называю себя, потому что кто еще меня так назовет — чтобы каждый день, каждую секунду было невыносимо, чтоб трудно было дышать, ноги отказывались идти, руки делать, голова думать, сердце любить — все равно, каждый Божий, напомним, день. Хочешь не хочешь, пробивай башкой эту безнадежность, прогрызай в глухой стене беспричинной муки дыру. И сплевывай отгрызенное сквозь зубы. Называется — честно нести свой крест.

Мама кормит меня поздним обедом, дом готов, но нужно еще разобраться на кухне, перемыть всю зимовавшую здесь посуду, вытереть шкафы и вымыть пол, в огороде тоже полно дел, и мама решает остаться еще на день, а меня уговаривает ехать домой, к детям. Частично разбираюсь с кухней, вечером возвращаюсь в Москву. Дети бегут по коридору, кричат “мама!”, они соскучились, тыкаются мордочками в ноги, по очереди беру их на руки, целую макушечки. Вкусное, пахучее тепло хлева. Вдыхаю, забываюсь на миг, раздается телефонный звонок. Сеня берет трубку, передает мне — “Гришан”.

— Маша?

— Привет.

— Христос воскресе.

Ладно, можно еще пожить.

Пасха 200… года 

Версия для печати