Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2007, 8

Сухбат Афлатуни. Ташкентский роман

Оправдание империи

Сухбат Афлатуни. Ташкентский роман. — СПб: Амфора (Русская премия), 2006.

…Усни, пусть будет долог твой сон, покой, почет, покуда Археолог тебя не извлечет.

Сухбат Афлатуни

Роман, впервые напечатанный в “Дружбе народов” в 2005 году и отмеченный “Русской премией” в 2006-м, вышел отдельной изящно оформленной книгой.

Автор — один из основателей творческого объединения “Ташкентская поэтическая школа” — несколько лет назад опубликовал в альманахе “Малый шелковый путь” то ли эссе, то ли поэму в прозе “Оправдание города”. Ташкент в этом эссе показан городом не только экзотически азиатским, но и чуждым Азии, противостоящим ей; это город-некрополь, где умирали изгои и беженцы, город — плавильный котел, “соединенные штаты наизнанку”, место, куда ссылали целые племена — и “при Ахменидах”, и “при Ленинидах”.

“Ташкентский роман” — до некоторой степени продолжение этого эссе.

Внешне сюжет романа прост: студентка Лаги поддается обаянию сокурсника Юсуфа, отец проклинает ее и выгоняет, она рожает от Юсуфа ребенка, живет у свекрови; слабовольный, безответственный Юсуф, пытаясь разобраться в себе, уходит в пустыню, где какое-то время работает в международной бригаде археологов. Отец Лаги (ее полное, ненавистное ей самой имя — Луиза) умирает в больнице, перед смертью успев попрощаться с Лаги и простить ее. Освобожденная от проклятия Лаги с ребенком возвращается в родительский дом, переживает два коротких неудачных романа, восстанавливается в университете, разбирает старые письма и узнает, что ее отец некогда пережил чудовищный надлом: во время войны он был влюблен в немку Луизу, погибшую при случайной перестрелке в Праге… Однако роман так густо замешан на мистике и пестром разнородном культурном материале, что сюжет здесь — не главное. Главное, пожалуй, та атмосфера смешения времен и культур, о которой говорилось еще в “Оправдании города”. Изучаемый героиней санскрит, узбекский, немецкий — органично вплетены в русский текст; так же, как в быт и реалии еще советского Узбекистана, автор вплел легенду о Сакьямуни и ритуалы огнепоклонников, шаманские обряды и разговоры с предками.

Раскопки, на которых “ищет себя” Юсуф, — лишь одна из многих возможных “машин времени”; здесь на свадьбе внука вполне можно подойти к давно умершему и похороненному деду, сидящему за соседним праздничным столиком, чтобы спросить его, всем ли он доволен и нравится ли ему еда. Здесь, если хорошенько подумать, можно вспомнить, кем ты был в прошлой жизни (правда, почему-то оказывается, что все припомнившие неизменно были либо принцами-строителями, либо прекрасными девами, “полногрудыми и лунозадыми”).

У прозы Афлатуни медленный ленивый восточный ритм, пристальное южное зрение, рассматривающее мельчайшие детали в ярком, неподвижном свете дня: “Далеко, в Ташкенте, уже чувствовалось утро. Под слоем пыли доцветает акация. У железных ворот семнадцатой больницы расположилась на торговлю старуха в парчовой безрукавке. Неторопливо раскладывает на складном табурете курт1 , семечки и сигареты. На курт сразу же приземлилась оса; сигаретами хрипло поинтересовалась проститутка, проплывавшая профессиональной походкой в родную постылую четырехэтажку. Странный шум заставляет обеих, старуху и девицу, посмотреть на дорогу. Там в сторону Фархадского базара громыхал допотопный грузовик; арбузы, которыми он был набит, подпрыгивали, как шары в телепередаче “Спортлото”. При очередном скачке, перед красным светофором, один арбуз вылетел из крытого кузова и расшибся об асфальт. Из кабины вылезло насмешливое кудрявое лицо, вид расколотого арбуза, казалось, еще больше его насмешил. Сплюнув, лицо исчезло в кабине; зеленый свет, грузовик рванулся, прощаясь с погибшим арбузом сизым дымом и пылью. Проститутка рассеянно отсчитала мелочь. К арбузу подбежала черная собака и принялась весело пожирать сочные обломки, тычась мордой в мокрую мякоть”.


1 Курт — шарики из сухой брынзы.


Автор так щедро уделяет внимание самым крохотным душевным движениям, ощущениям, теням и свету, захваченному краем глаза, что кажется, будто торопиться ему вообще некуда. И лишь когда замечаешь, что самые значимые события пересказаны скороговоркой или вообще оставлены на откуп читательскому воображению, понимаешь, что это не только восточный пышный стиль, но еще и восточная хитрость. Обман, впрочем, вполне простительный, поскольку за ним — вовлечение читателя в сотрудничество, в соучастие, помещение его “внутрь” романа.

Абсурда, ехидного юмора и постмодернистских приколов в романе немало (например, мне показалось, что на страницах романа вместе со своим братом-близнецом промелькнул еще один из основателей “Ташкентской поэтической школы” Санджар Янышев). Дело, однако, не в них и даже не в обязательной нынче дозе экзотической эзотерики, как, например, загадочная инициация в подвале, куда, вслед за юродивым проводником-духовидцем, сходит героиня. Дело в том, что именно сейчас, когда Союз распался, мы наблюдаем расцвет того, что я бы назвала “литературой окраин”, “прозой фронтира”; написанной на языке метрополии, но выросшей на том сплаве культур, который могло обеспечить только многонациональное, разнородное, на живую нитку сшитое государство.

Разумеется, началось это не сейчас. Скажем, тот же “уральский миф”, на который сейчас опираются и Ольга Славникова, и Алексей Иванов, и Дмитрий Скирюк, — в советское время разрабатывался в виде малоподъемных, но по-своему мощных эпосов, но изначально был спрятан в малахитовой шкатулке прозы Бажова.

“Ташкентский роман” Афлатуни — великолепный пример “прозы фронтира” с ее почти обязательной эзотерикой, “странностью” и стилистической изысканностью. Благо, древняя земля, где до сих пор живут легенды об “Александре двурогом”, где нельзя тушить костер, заливая его мочой, поскольку это, согласно вере огнепоклонников, грех; где, согласно хищному зрению Афлатуни, купола похожи на “натертые синькой апельсины”; где в прошлой жизни все, кто не был прекрасными гуриями, были принцами-строителями, и где мертвенный советский абсурд в известной степени скрадывался абсурдом исконным, живым, домашним — вполне позволяет это.

Среднеазиатский литературный миф оказался интернационален еще и потому, что своим развитием он во многом обязан людям пришлым, эвакуированным. В том же Ташкенте во время войны в вынужденном соседстве с древними куполами, арыками и алычой оказались “люди слова”, писатели и ученые. Ведь не только выпускник философского факультета Ташкентского университета Евгений Викторович Абдуллаев, чей псевдоним в переводе на русский означает “Диалоги Платона”, внес свой вклад в формирование “среднеазиатского мифа”. К этому мифу причастна и Дина Рубина в прелестном романе “На солнечной стороне улицы”. Ее Ташкент, хотя и свободный от мистики, которую уловил визионерский восторженный взгляд поэта, тоже оказался городом, соединившим смерть и возрождение, городом эвакуированных блокадников, наркодельцов, книжников, святых, убийц и сумасшедших.

А вот такое стихотворение Афлатуни:

Я, ссыльный согдийский чиновник,
Живу на границе Китая;
Я был каллиграф и любовник —
О том, и о том вспоминаю;
И помню я больше, чем знаю.

Я нарды кладу на колени,
Подарок любовницы первой.
Нет: первый подарок последней —
Походные нарды из кедра;
Я их прикрываю от ветра

— вполне мог бы сочинить Нанидад Маниах, потомок согдийской принцессы Роксаны, торговец шелком, любовник и шпион из романа “Любимая мартышка дома Тан”, чей автор, известный востоковед, скрывается под псевдонимом “Мастер Чэнь”.

Красота спасает мир, но кто же спасет красоту? — спрашивает устами своей героини автор “Ташкентского романа”. Что до прозаиков и поэтов, то им даже нет нужды обращаться к тысячелетним поэтическим традициям Востока, чтобы ответить на этот вопрос.

Мария Галина

 

Версия для печати