Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2007, 2

"Ты заскучал по дому? Что с тобою?"

В феврале этого года исполняется 100 лет со дня рождения поэта Дмитрия Кедрина. Его не баловали при жизни — издали единственную книгу “Свидетели”, где поместили всего семнадцать стихотворений, хотя все главное уже было создано им: поэмы “Конь”, “Зодчие”, “Алена-Старица”, драма в стихах “Рембрандт”. “Жизнь сгорела горько и бессмысленно, — писал Кедрин, — и виною тому — моя профессия”.

Прошли годы, и поэзию его оценили, была поставлена драма “Рембрандт” на радио и на телевидении, во многих театрах страны, читались его стихи с эстрады, большими тиражами выходили сборники его стихов. Если бы он знал, какая жизнь ждет его поэзию после смерти! Но, вероятно, он все-таки знал, если оставил нам такое стихотворение, как “Знаю, я знаю…”

Знаю, я знаю, совсем не случайны
Все совпаденья вещей и имен,
В чьи сочетанья, покрытые тайной,
Я от рожденья еще заключен.

И, если должен бесцельно истлеть я,
Перегореть от обид и огня,
Дым потечет из столетья в столетье,
К вечности вновь приобщая меня.

1930 г.

* * *

Вынесенная в заголовок строка — из стихотворения Дмитрия Кедрина “Жилье”, написанного незадолго до нашей неудачной попытки эвакуироваться. Неудачной потому, что мама и папа закинули в последний уходящий поезд для интеллигенции чемодан со стихами и бросились за нами — за бабушкой, за мной и моим полугодовалым братом Олегом. Но когда мы подбежали к высоким железным воротам перед выходом на перрон, створки ворот стали медленно сходиться. Мама не сдавалась, ей казалось, что еще можно проскочить в эту сужающуюся щель, и она это попыталась сделать, но солдаты оттащили ее в сторону. Тогда она закричала: “Митя! Там твои стихи!” В чемодане медленно отъезжающего поезда остались некоторые папины стихи и поэмы — “Елка” и “Перчатка Мефистофеля”. “Какие стихи”, — вздохнул папа. — Я другие напишу, успокойся”, — сказал он и повел нас снова на вокзал. Там возвышались груды брошенных чемоданов, сидели люди в ожидании своего поезда. Но нам больше нечего было ждать, мы и так три дня провели на Казанском вокзале. Три дня мама не разворачивала моего маленького братика, а только меняла ему пеленки, мама даже уже не знала — жив он или умер. “Мы возвращаемся домой!” — решительно сказала она, и папа с ней согласился.

Но когда мы уезжали в эвакуацию в полной уверенности, что вернемся нескоро, мама раздала соседям все наши вещи, а главное — отдала ключи от нашей комнаты соседям, которые ютились в пристройке к дому.

И вот через три дня мы возвращаемся в Черкизово. Середина октября, но уже летают первые снежинки, холодно. Мы мечтаем о том, что придем домой и вскипятим чаю и мама развернет Олежку, а папа истопит печку. Но когда мы пришли, то увидели, что на нашей двери висит большой амбарный замок, повешенный соседями. Мы начинаем их ждать на холодной незастекленной террасе. Бабушка вся согнулась и сидит на чемодане, мама с братом на руках ходит к соседям и просит вернуть ей вещи. В одном доме пьянка, поют “Шумел камыш”, и мама два или три раза стучит, прежде чем ей открывают дверь и бросают на землю таз и чайник. Мама счастлива: есть в чем вскипятить чай. Папа мрачен и неразговорчив, он все время курит. А мама, принеся эти вещи, отправляется за другими. Подходит вечер. Мы голодны, нам ужасно холодно, вокруг все больше темнеет. Только светится огонек папиной папиросы. И вдруг к нам приходит сосед из дома рядом и предлагает занять его квартиру: они завтра эвакуируются, правда, он предусмотрительно просит подписать бумагу, в которой сказано, что через полгода после их возвращения мы должны будем освободить их квартиру. Папа молчит, он даже не смотрит в сторону соседа, а когда тот уходит, говорит маме: “Наша комната здесь, я никуда отсюда не уйду”. А мама с братом на руках, бабушка и я плетемся в дом по соседству. Мама там подписывает предложенную ей бумагу, а потом кипятит воду, мы с жадностью ее пьем и кое-как устраиваемся на ночь. И в это время приходит папа, на него страшно смотреть: он бледен, на лице написано отчаяние. Но мама наливает ему кипяточку, сует сухарик, успокаивает, убеждает, и папа постепенно приходит в себя.

Так мы потеряли наше такое для нас дорогое жилье: дело в том, что оно принадлежало поселковому Совету и его у нас не могли отобрать, как уже было не раз — уходишь с работы и освобождаешь площадь. А это была наша собственная комната, с огромным трудом правдами и неправдами добытая мамой.

Через несколько дней соседи вернулись, папа с мамой перетащили в наше новое жилье папин стол, этажерку, кресло, любимые деревянные поделки из дерева, картину Левитана “Над вечным покоем” и семейную, XVIII века, икону Казанской Божьей Матери. Постепенно мы привыкли к новому жилью, тем более что оно было лучше прежнего: две комнаты, застекленная терраса, сарай с поленницей дров. И все-таки папа то и дело вспоминал маленькую комнату, которую он так любил.

Гудела канонада, ночью на Москву летели фашистские самолеты, а наши зенитки сбивали их с помощью прожекторов. Бьется-бьется самолет, попавший в перекрещение прожекторов, а снизу к нему летят красные огоньки — и вдруг самолет стремительно несется к земле, и где-то далеко раздается взрыв. Вот в эти трагические, страшные для нашей страны дни Дмитрий Кедрин пишет свое стихотворение “Жилье”:

Ты заскучал по дому? Что с тобою?
Еще вчера, гуляка из гуляк,
Ты проклинал дырявые обои
И эти стены с музыкой в щелях!

Здесь слышно все, что делают соседи:
Вот — грош упал, а вот скрипит диван.
Здесь даже в самой искренней беседе
Словца не скажешь — разве если пьян!

Давно ль ты врал, что угол этот нищий
Осточертел тебе до тошноты?
Давно ль на это мрачное жилище
Ты громы звал?.. А что, брат, скажешь ты,

Когда, смешавшись с беженскою голью,
Забыв и чин, и звание свое,
Ты вдруг с холодной бесприютной болью
Припомнишь это бедное жилье?

В 1943 году из чужого соседского жилья папа уходит на фронт и сюда же присылает или фронтовые треугольники, или большие серые конверты с номерами своей газеты “Сокол Родины”. В письмах с фронта он пишет о замечательных русских людях, об их абсолютной, непоколебимой вере в победу, об их бесстрашии и мужестве. Но наряду с этим он снова и снова возвращается к теме нашего временного жилья: “Хозяева вернутся в конце концов, и мы останемся на улице…” Или: “Сильно меня волнует возможность скорого возвращения хозяев. Тогда мы останемся на улице…”

Папа вернулся с фронта и начал хлопотать о жилье: обратился с заявлением в Союз писателей, в поселковый Совет, написал даже письмо Молотову. Везде что-то обещали, но ничего не давали.

Из этой же чужой квартиры в сентябре 1945 года отец ушел и уже никогда не вернулся домой: мой добрый, нежный, заботливый отец и прекрасный русский поэт Дмитрий Кедрин. В этой квартире мы пережили весь ужас трагической гибели папы, его поисков, его похорон. Вскоре после папиной смерти вернулись хозяева квартиры, и у нас начался настоящий ад. Подходил срок выезда из их дома, а выезжать нам было некуда. Потом одна наша близкая знакомая предложила снять у нее угол. Но и здесь вскоре мы стали мешать, так как хозяйка собралась замуж. Мама без конца ходила в Союз писателей, просила в поссовете дать ей хотя бы угол пополам с кем-то, но все было напрасно. Тогда мама решила вместе со мной и Олежкой расположиться прямо в приемной Союза писателей, о чем и заявила Софронову. И тут к нам неожиданно пришла тетя Фрося, соседка из маленького бревенчатого дома, где мы раньше жили с папой. Она сказала, что уезжает на Украину и готова уступить маме комнату за две тысячи рублей. Фрося даже обещала оставить кое-что из своей мебели. Мама сейчас же помчалась к Софронову и сообщила, что нашла площадь, но ей нужны две тысячи рублей. Деньги ей были выданы, они с Фросей сошлись на какой-то меньшей сумме, чему мама была бесконечно рада, так как мы были раздеты и разуты, надо было что-то купить из одежды.

Когда мы переезжали в комнату тети Фроси, мама встала на колени и поцеловала порог. Комната была нам дорога еще и потому, что одной своей стеной она примыкала к маленькой комнатке, где мы жили с папой. Мама даже прислушивалась порой, ей казалось, что там раздается голос папы. “Тише, тише”, — говорила она нам с братом и долго слушала, надеясь услышать родной голос. Но это ветер выл в трубе, а электрическая лампочка качалась — такой был сквозняк в комнате. В стенах были большие дыры, и мы с мамой старательно затыкали их тряпками, потом засыпали завалинку снегом, чтобы меньше дуло по полу. И все же, просыпаясь, мы видели, что вода в ведре замерзла. Но мы все равно были счастливы от мысли, что у нас есть своя комната. Как бы папа порадовался вместе с нами, узнав это! Мы даже прикидывали, как бы папа поставил свой стол, где разместил этажерку и повесил картину Левитана. А потом спохватывались и замолкали, грустно глядя друг на друга.

Это было очень трудное для нас время: мама сдала на лето комнату одному студенту, а мы перебрались в темный чулан с крошечным окошком. Мама готовила студенту еду и убирала комнату, получая за это какие-то гроши. 6 июня 1948 года мой братишка пошел вместе со студентом купаться и… утонул в речке Клязьме.

Когда наконец папины книги стали издаваться, мама купила у поссовета крошечную комнатку в этом же доме, таким образом мы стали владельцами половины дома. Но потом мама продала ту часть дома, где жила тетя Фрося. Ей все время мерещился Олежка в гробу на папином столе — большой, лобастый, красивый. Это преследовало маму постоянно, много лет подряд, и, воспользовавшись первой же возможностью, она продала лучшую часть дома, где мы жили, когда был Олежка. Я была слишком молода тогда и мало смыслила в делах, но мне было жаль и той комнаты, и той террасы, и лип, оказавшихся на чужом участке.

Шли годы. У меня родился сын, названный в честь отца — Дмитрием. Сын любил наш небольшой участок земли, яблони, которые иногда давали урожай, душ, где он устроил свой капитанский мостик. Он даже называл это скромное жилье в Черкизове нашим родовым гнездом. Потом уже и моя дочь, и моя внучка свое раннее детство провели здесь, в Черкизове.

А для меня Черкизово — моя малая Родина: здесь прошло мое детство, здесь я ходила в школу, собирала в лесу хворост во время войны, разводила в палисаднике цветы и много лет назад, еще девушкой, посадила в нашем саду маленькую березку. Теперь это огромное мощное дерево с толстым белым стволом. Когда мне бывает плохо, я обнимаю свою березу-дочку и прижимаюсь щекой к ее гладкой коре. Об этом доме в Черкизове мои стихи:

Я в этом доме к Богу ближе,
Чем где-нибудь в ином дому:
Огонь поленья жадно лижет,
А я никак все не пойму,
Что душу тешит: тишина ли,
Иль память об ушедших днях.
Меня здесь мама пеленала
И песню пела для меня.
Отец скрипел пером до ночи,
А то порой и до утра.
Давно все было это очень,
А мне все кажется — вчера.

Мама пыталась добиться, чтобы наш дом считался музейным, ведь сюда все время приезжали и приходили люди. Их встречала мама, оживлялась, рассказывала о папе — как он работал, как колол и пилил дрова, читал стихи. Но комната наша была слишком мала, чтобы ее и террасу посчитали музеем, да и соседи возражали.

После смерти мамы уже я встречала гостей, рассказывала им о папе, иногда стоя на крыльце, иногда прямо под открытым небом. Здесь же порой проводились занятия литературного объединения имени Кедрина. После торжественной части мы пили чай с пирожными и читали, читали стихи.

Так продолжалось до сентября 2003 года, когда в доме вспыхнул пожар. У нас обгорела одна стена террасы, часть крыши и рухнула залитая пожарниками крыша дома.

Администрация города Мытищ хотела мне помочь, но пока мы собирали необходимые для ремонта документы, в городе были избраны новые депутаты, которые заявили, чтобы я обратилась в Пушкино, к которому теперь относится наш поселок. Куда я только ни обращалась, мне все отказывали в помощи, а наша семья не имеет средств для ремонта. Вот уже три года полусгоревшее наше жилье стоит под дождем и снегом. А ведь это — единственный дом в России, где довольно долго жил поэт Дмитрий Кедрин, именем которого названы улицы, библиотеки, новая звезда в Большом Магеллановом облаке, перевал на Кавказе, литературное объединение в Мытищах, существует премия им. Дмитрия Кедрина “Зодчий”.

Сейчас, в дни 100-летнего юбилея поэта, горько и больно смотреть на дом, где он жил. Когда его убивали в сентябре 1945 года, наверно, в одну из своих последних минут он подумал о том, что скоро мы останемся без крыши над головой. И у него ее тогда тоже не было, он ушел из чужого дома, в который не вернулся.

Мир горний дал ему крышу над головой, а мир земной не дал ни при жизни, ни после смерти.

Версия для печати