Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2007, 2

Сорок лет

В моем дневнике Михаилу Леоновичу Гаспарову посвящено тридцать четыре записи. На нескольких примерах хочу показать, в какие контексты попадает он с самого начала.

Первая запись о нем сделана 12 октября 1965 года. Я приехал из Смоленска в Москву поработать в библиотеке и в одном частном собрании книг и рукописей. В конце страницы о московских впечатлениях: концерты двух Ойстрахов и Ростроповича с Кондрашиным; выставка картин из французских музеев; посещение Новодевичьего кладбища, Троице-Сергиевой лавры, могилы Пастернака в Переделкине; чтение стихов Бродского, статей Гумилева и Жирмунского, сборника “Вехи”, — лаконичные полторы строчки: “Был в ВЯ, познакомился с Ольгой Алексеевной Лаптевой и с М.Л. Гаспаровым”. И вслед за этим еще:

“Пастернак:

— Герцен писал очень плохо. Почти так же плохо, как Илья Эренбург.

— А для меня что вы, что Кочетов — все равно (по поводу “Живаго” и стихов Казакевичу)”.

Афористические высказывания Пастернака московские литераторы тогда то и дело вспоминали (он тогда всего пять лет как умер). Смысл второго высказывания состоит вот в чем. Когда готовился альманах “Литературная Москва 1956”, Казакевич пришел попросить у Пастернака что-нибудь для публикации. Пастернак предложил “Доктора Живаго”. Казакевич сказал, что роман опубликовать невозможно, и попросил стихи. Тогда отказал Пастернак. Казакевич спросил: “А где же вы будете печататься? Не у Кочетова же?”. И услышал в ответ реплику Пастернака, приведенную выше. (Я записал это со слов переводчика Н.М. Любимова, моего свойственника и близкого друга той поры). Теперь мы хорошо знаем, что Пастернак с самого начала относился к оттепели настороженно: она была противоречива, а он предчувствовал, что оттепель его убьет.

А за короткой фразой о посещении редакции “Вопросов языкознания” стоит следующее. Просматривая очередной номер “Вопросов языкознания”, я зацепился за статью академика Колмогорова о теории стиха. Она меня поразила. К анализу стихотворной речи он применил теорию вероятностей, сделав это убедительно и красиво. И мне показалось, что в одном отношении его методику можно еще усовершенствовать.

Скоро моя статья была написана и отправлена в “Вопросы языкознания”. Ответ еще не пришел, когда мне удалось выбраться в Москву. Эта поездка и отмечена в моем дневнике. Я пришел в редакцию “Вопросов языкознания” и пожаловался молодой привлекательной даме, которая там работала, Ольге Алексеевне Лаптевой, что давно отправил им статью, а ответа все нет.

— Разве это давно? У нас темпы академические. Вашу работу уже прочитал Виктор Владимирович (академик Виноградов, редактор журнала), теперь мы ее отправили Виктору Максимовичу (академику Жирмунскому, который вел отдел теории стиха и жил в Ленинграде).

На прощание она мне сказала:

— В ИМЛИ есть такой Михаил Леонович Гаспаров. Недавно окончил аспирантуру. Он собирает силы стиховедов. Позвоните ему. Вот его телефон.

— Ну чего это я буду звонить незнакомому человеку? Неудобно как-то.

— Позвоните, он будет рад.

— Знаете, что-то не хочется.

— Позвоните-позвоните. Он человек необыкновенный. Не пожалеете.

После таких настоятельных уговоров я позвонил.

И не пожалел.

— Чем вы сейчас занимаетесь в стиховедении? — спросил он меня при первой встрече.

— Верлибром Винокурова, — ответил я. — А вы?

— Всем остальным.

* * *

Его ответ вполне точно, без преувеличения отражал широту его интересов в области науки о стихе. Год за годом стали появляться его статьи и книги, создавшие всеобъемлющую картину истории русской стихотворной речи, а затем и европейского стихо-сложения, — “Современный русский стих: Метрика и ритмика” (М., 1974), “Очерк истории русского стиха: Метрика, ритмика, рифма, строфика (М., 1984; 2-е изд., рекомендованное Министерством общего и профессионального образования РФ в качестве учебного пособия для студентов-филологов — могли ли мы о таком мечтать, когда в 60-е годы под улюлюканье демагогов поднималась новая волна изучения стихотворной речи? — М., 2000), “Очерк истории европейского стиха” (М., 1989; есть переводы на итальянский и английский языки), “Метр и смысл: Об одном из механизмов культурной памяти” (М., 1999; чтение этой книги наряду с научным интересом доставляет удовольствие чисто художественное), “Русский стих начала ХХ века в комментариях” (1993, 2001, 2004), ...где-то надо остановиться. “Избранная библиография” работ Гаспарова помещена в его книге “Избранные статьи” (М, 1995); “Список трудов М.Л. Гаспарова”, по 1996 год относительно полный, опубликован в III томе его “Избранных трудов” (М., 1997). Персональная библиография Гаспарова за последнее десятилетие, к сожалению, отсутствует. Между тем при высоком уровне и обилии его трудов она остро необходима.

Через некоторое время Ольга Алексеевна переслала мне отзыв Жирмунского. Основную часть статьи, в которой я дополняю методику Колмогорова, он одобрил. Некоторые побочные мотивы посоветовал убрать. В таком виде предложил работу опубликовать. Когда я статью доработал, Жирмунского повторно беспокоить не стали. Ольга Алексеевна показала ее Гаспарову, он ее поддержал, и во 2-м номере журнала за 1966 год статья увидела свет. Совсем небольшая, семь страниц, она вызвана идеями академика Колмогорова, получила благословение академика Виноградова и академика Жирмунского, а потом была поддержана младшим научным сотрудником ИМЛИ будущим академиком Михаилом Леоновичем Гаспаровым.

А вот записи в моем дневнике через десять лет, в сентябре 1975 года:

“16.9. Вчера окончил, сегодня отправил рецензию на материалы Гаспарова в “Сов. энциклопедию”.

17.9. Ездил в совхоз под Касплю поднимать и скирдовать лен. В полшестого вернулся. От Гаспарова “Поэзия вагантов”. Четвертый присыл в этом месяце.

30.9. Автореферат от Тарлинской. Урожайный год на докторские по теории стиха: я, Вишневский, далее, по-видимому, будут Жовтис и Тарлинская. Гаспаров со своей изысканной вежливостью пропускает всех вперед”.

А вот как отразился в моем дневнике замечательный симпозиум по теории стиха, устроенный армянскими коллегами в Ереване в конце 1973 года:

“11-го утром перелет в Ереван. Кавказский хребет. Отель Ани. Брюсовский вечер. Воспоминания Пуришева.

12: симпозиум, доклад Гаспарова.

13: симпозиум, мой доклад. Ужин, тосты. Гаспаров: стиховедение в Смолен-ске. Красивые женщины.

14: Картинная галерея. Выставка современного искусства. Матенадаран: Евангелие VI века, переводы XI—XIII веков из Евклида и Аристотеля, автограф Наполеона etc. Фильм Параджанова “Саят-Нова” (“Цвет граната”). Фрукты в номере Тарлинской. Гаспаров читает Адалис.

15. Перелет в Москву. Библиотека иностранной литературы. <…>

Гаспаров Великолепный”.

Я имею привычку подводить в дневнике кратенький итог года. Вот фрагмент итоговой записи за 1974 год: “Особо ценные книжные приобретения года. Мандельштам, Самойлов, Якобсон, Гаспаров, Майенова, Сименон”. А вот за 1975 год: “Самое интересное из чтения: Философские труды Вл. Соловьева и его стихи перечитал; Кант — 7 книг; Peirce — 6 книг; О Франциске Ассизском и его “Цветочки” — 3 книги; Чаадаев; “Былое и думы” перечитал; Бахтин, Вопросы литературы и эстетики; Поэзия вагантов Гаспарова”. По-моему, и здесь МЛ оказался в достойном его обществе.

* * *

У меня сохранилось 145 писем МЛ (крайние даты 11 ноября 1965 года — 23 августа 2005 года). Сначала они были, как правило, более длинными, от руки или на пишущей машинке. 60-е годы и начало 70-х были эпистолярным периодом науки о стихе в нашей стране. В филологических изданиях нас публиковали с неохотой. Изучение стихотворной речи на языке идеологических вертухаев, на зарплате и добровольных, называлось формализмом. А сам по себе формализм почти что приравнивался к государственной измене. Поэтому нам приходилось обмениваться научными идеями главным образом в устных беседах и письмах. Раз в год, во время зимних вузовских каникул, мы собирались в ИМЛИ под покровительством Л.И. Тимофеева и обменивались сообщениями о сделанном в области стиховедения за год. П.А. Руднев, который организовал первую в нашей стране научную конференцию по теории стиха, был провален на защите диссертации и выгнан с работы. С возрастом, со все увеличивавшимися возможностями печататься, объем писем МЛ уменьшается, становится все больше открыток. Ино-гда это отклики на присланные ему мои работы или издания моей кафедры. Иногда обсуждение вопросов теории стиха в связи с совместной работой или с дискуссией, идущей в печати. Поздравления с праздниками. Одно написано на обороте фотографии. Одно вклеено в подаренную книгу.

Я написал рецензию на “Современный русский стих” 1974 года под заглавием “Выдающийся труд о русском стихосложении” для львовского издания “Вопросы русской литературы”. После небольшой заминки она была принята. А в печати в 1976 году я с изумлением увидел свою рецензию под купированным заглавием “Труд о русском стихосложении”. Дело было, разумеется, не в Гаспарове: тогда его еще мало кто знал. Разумеется, и не в качестве его книги: мало кто ее читал и мог оценить. Просто согласно расхожим представлениям того времени книга о стихосложении выдающейся быть не могла. Эту монографию Гаспаров защитил в ИМЛИ в 1978 году как докторскую диссертацию. И особо благодарил меня: моя рецензия при организации защиты ему очень пригодилась. Меня и позже, при выдвижении его на какие-то премии и в Академию наук, просили написать характеристику его научной деятельности в области теории стиха; я несколько раз делал это с большой радостью.

* * *

Кроме разных побочных интересов, занимавших в его деятельности явно второстепенное место, у МЛ было три основные области занятий: теория стиха, классиче-ская филология, перевод. А среди этих трех областей первой, самой для него дорогой, была теория стиха. Мы с ним об этом беседовали. У меня есть и его письма, где он прямо об этом говорит. Вот один пример. “Дорогой ВС, большое спасибо за память, за внимание и за интересную статью. Отплатить мне пока нечем — даже ученым разговором, потому что сейчас институтская античность отнимает все силы. Как только кончу статью о “строфике нестрофического стиха”, поспешу послать ее Вам — для умной критики. А пока — с праздником! Всегда Ваш М. Гаспаров”. (6 ноября 1968 г.).

Теория стиха — наиболее сложная и наиболее значительная область филологии. Мы стояли у истоков нового научного направления и его создали. Американские коллеги назвали его “the Russian method”.

* * *

В одном из ранних писем МЛ есть несколько слов о моей первой работе по теории стиха. “В “ВЯ” мне показывали окончательный вариант Вашей статьи с очень умеренной ред. правкой, буду ждать его появления в печати” (9 декабря 1965 г.). Еще начинают и завершают письма официальные формулы обращения и прощанья: “Глубокоуважаемый Вадим Соломонович” и “Искренне Ваш М. Гаспаров”. Вскоре он мне пишет: “Мне очень интересны все Ваши работы (а о 5-хорее Блока в особенности, потому что Блоком мне приходится заниматься часто), и у меня для них всегда найдется и желание, и время. <…> А я Вам, когда Вы окажетесь в Москве хотя бы на несколько дней, с удовольствием покажу то, что у меня есть написанного и не напечатанного” (15.4.66).

В письме от 19 июня 1969 года МЛ предложил прочитать моим студентам цикл из шести лекций по теории стиха. Завкафедрой и проректор по научной работе решительно отказали. Я был к отказу подготовлен. За год до этого академик Д.С. Лихачев предложил мне провести у нас в институте выездное заседание своего сектора древней русской литературы ИРЛИ. Он устраивал такие заседания в старых русских городах, а также и за пределами, очерченными “Повестью временных лет”. Те же личности решительно сказали “нет”.

Иногда МЛ, даря мне оттиск или книгу, просил об этом не распространяться: “Посылаю Вам оттиск верхоглядской статьи с постыдной просьбой об этом присыле широко не рассказывать: мне прислали ровно десять экземпляров, и на всех коллег ее при всем моем желании не хватит” (5 октября 1976 г.). Доступа к копировальной технике тогда у нас не было.

18 марта 1982 года МЛ прислал мне фотографию. На обороте карандашом письмо: “Дорогой Вадим Соломонович, фотографию эту Вы, наверное, знаете; но этот снимок, оказавшийся у меня лишним, я получил от вдовы моего покойного шефа, переводчика Ф.А. Петровского, а он был сыном А.Г. Петровского, в чьей квартире (в Шереметьев-ском переулке, ныне ул. Грановского) и была сделана эта фотография Вл<адимира> С<оловьева>. В квартире этой я еще бывал, и гравюру с “Тайной вечери”, что в правом верхнем углу, еще застал. Я подумал, что, может быть, даже через трех посредников такой контакт с изображенным здесь автором может быть для Вас приятен, и решился послать этот снимок Вам. Всего Вам самого хорошего! Неизменно преданный Вам М. Гаспаров 18.3.1982”.

Последнее письмо МЛ я получил за два с половиной месяца до его кончины. Я написал ему, что, как свидетельствует мой дневник, мы с ним познакомились в октябре 1965 года, и хорошо бы отпраздновать, в Смоленске или в Москве, сорокалетие этого события. Я писал это, не столько надеясь, вопреки всему, на встречу, сколько желая хоть немного подбодрить МЛ. Он мне ответил:

“Дорогой Вадим Соломонович,

Спасибо за весть: а я молчал, потому что с апреля сижу-лежу в больнице. В том числе — месяц в реанимации после нечаянного инсульта. Учусь заново ходить и подсчитывать части речи. Как только вернусь к своему э-мейлу, напишу Вам подробнее, а пока давайте жить надеждою, что мы еще встретимся на этом свете. Лет я не считал, но наши встречи и разговоры мне памятны с удивительной подробностью. Спасибо Вам! Низкий поклон Эде Моисеевне. — Ваш неизменный М.Г.” (23 августа 2005 г.; переслано Е.П. Шумиловой).

У меня в стеллаже и в книжных шкафах стоят тридцать пять книг МЛ с его дарственными надписями. В моей домашней библиотеке гаспаровская полка (не считая необозримой пастернаковской и включающих полные собрания сочинений полки Диккенса, Пушкина, Тургенева, Толстого, Достоевского, Чехова) — самая длинная.

Первая на гаспаровской полке — вообще первая книга МЛ “Античная литературная басня (Федр и Бабрий)” (М.: Наука, 1971), представляющая собой значительно расширенную версию его кандидатской диссертации. Она принадлежит к лучшим страницам нашей науки 60—70-х годов. Эта монография, как и прежде диссертация, была встречена настороженно теми сотрудниками ИМЛИ, которые прониклись заповедью о партийности науки. В ней автор настаивает на том, что дело ученого — объяснять факты, а не оценивать их с точки зрения “системы внеположных предмету эстетических норм, которых придерживается критик (вместе со своим веком, направлением и т.д.)” (с. 226). Отказываясь от общепринятого в советском литературоведении “партийного” подхода, МЛ принимает единственную объективную систему оценки литературного произведения и творчества писателя: с точки зрения их соответствия общему движению литературы, их места в историко-литературном процессе. Без широковещательных заявлений МЛ создал один из наиболее последовательных структуралистских трудов в нашей науке. Федр и Бабрий рассматриваются им в со- и противопоставлении на разных уровнях художественной системы.

Надпись гласит: “Вадиму Соломоновичу Баевскому сердечно и дружески от сочинителя. М.Г. 14.2.71”. Дальше появляются надписи, показывающие все большую меру нашей близости. На книге “Современный русский стих: Метрика и ритмика” (М.: Наука, 1974) сделана надпись: “Дорогому Вадиму Соломоновичу Баевскому с любовью и восхищением. М. Гаспаров. 2.9.74”. Заключительный том трехтомника избранных трудов, содержащий работы по теории и истории стиха, я получил с надписью: “Дорогому Вадиму Соломоновичу — довесок, дорогой нам и немногим. С благодарностью за книжку и за все, все, все — Ваш М. Гаспаров. I. 98”. Последняя полученная мною книга — общий сборник МЛ и Т.В. Скулачевой “Статьи о лингвистике стиха” (М.: Языки славян-ской культуры, 2004). Надпись: “Дорогому Вадиму Соломоновичу с любовью и новогодними благопожеланиями Ваши искренние М.Г. и Т.С. XII.04”.

* * *

В Москве жила моя тетушка, мамина сестра, и, приезжая в Москву, я останавливался у нее. А она с молодых лет дружила с Анной Аркадьевной Елистратовой, которая была одним из самых видных сотрудников ИМЛИ, одним из крупнейших специалистов советского времени в области английской литературы. Однажды, вскоре после того, как я познакомился с МЛ, Елистратова пришла к моей тетушке при мне, и я с восхищением заговорил о МЛ. Елистратова сказала:

— Но он написал какую-то странную диссертацию. Я не специалистка по античной литературе, но сотрудники его сектора недовольны. Он едва защитил ее.

— Я тоже не специалист по классической филологии, — сказал я. — Я восхищаюсь его работами о русском стихе.

— Ах, так он еще и стиховед? — удивилась Анна Аркадьевна.

МЛ и мне рассказал, и в “Записях и выписках”, что на защите он получил ровно столько голосов, сколько было необходимо для получения степени, так что он стоял на грани провала.

* * *

При жизни МЛ я не задумывался о том, почему мы с ним так быстро, так тесно и на всю жизнь сблизились. Все складывалось вполне естественно. А когда он умер, я крепко задумался. Есть по-настоящему глубокие причины. Но сначала о поверхностных.

Были мы с ним на научной конференции в Коломне под Москвой. Там работал наш общий друг замечательный рыцарь науки П.А. Руднев. Он устроил первую в СССР научную конференцию по теории стиха, о которой я уже упоминал. Во время перерыва на обед я купил в буфете булочку и уселся в углу опустевшей аудитории, где проходила работа конференции, чтобы ее съесть: на обед у меня денег не было. Подходит ко мне МЛ, обрадованный:

— Вы тоже не пошли обедать? Можно, я посижу с вами?

Оказалось, что по настоянию врачей он вообще не обедает. Он привозил на конференцию коржики, которые пекла ему жена, по количеству дней, и каждый день вместо обеда съедал по одному. Я скрыл от него, что не пошел обедать по другой причине, чем он.

Зато рассказал ему, что начинал учение в институте с занятий классической филологией, древнегреческим и латынью. Что первая моя работа, выполненная на первом-втором курсе, была посвящена отражению истории в трагедии Эсхила “Семеро против Фив”, а вторая, на втором — логическим структурам полемики Лукиана. Что ради первой работы по совету моего научного руководителя Н.Л. Сахарного я летом 1948 года проштудировал в научном зале Ленинской библиотеки докторскую диссертацию С.Я. Лурье об отражении истории и современности в древнегреческой трагедии. МЛ обрадовался:

— И я по совету моего научного руководителя после первого курса читал диссертацию Лурье!

Он знал и ценил труды Сахарного — серьезного эллиниста, автора трех монографий о гомеровском эпосе. Он рассказал мне, что на втором курсе выполнил свою первую научную работу, которая была посвящена структурным аналогиям комедий Аристофана и “Мистерии-буфф” Маяковского. Полагаю, что на его отношение ко мне наложил печать мой глубокий интерес, моя любовь к античности. Руднев, который тоже быстро и близко сошелся с МЛ, также начинал с занятий классической филологией.

* * *

На той московской защите, на которой провалили новаторскую, без преувеличения на докторском уровне, диссертацию Руднева о стихе Блока, официальными оппонентами выступили добрый, высокопринципиальный человек профессор Б.Я. Бухштаб и МЛ, тогда кандидат филологических наук. Настроение совета было откровенно враждебным. Рассматривалась первая в СССР диссертация о стихе русского поэта. Да и поэт этот был у властей под подозрением. “Попахивает формализмом”, — сказал один из членов совета. Чтобы спасти положение, неизвестная мне дама привела слепого А.Ф. Лосева, учителя Руднева в пору его занятий античностью. Они вошли, как слепой Эдип, ведомый Антигоной. Если Бухштаб и МЛ говорили о тонкостях в понимании некоторых переходных метрических форм поэзии Блока и даже осторожно спорили с диссертантом и между собой, то Лосев взволнованно убеждал совет в том, что перед ним стоит выдающийся филолог, кричал, заклинал.

Не помогло. Мужички за себя постояли. Диссертация была отклонена значительным большинством голосов “против” и недействительных бюллетеней. Руднев без работы и без степени оказался в катастрофическом положении. И тут ему дал работу у себя на кафедре в Тартуском университете Ю.М. Лотман, поселил его с семьей в своей квартире и организовал новую защиту. Он пригласил первым оппонентом академика Жирмунского, а вторым опять выступил МЛ. На этот раз защита прошла благополучно.

Что заставляло молодых людей после только что завершившейся мировой войны уходить в прошлое на две с половиной тысячи лет от окружавшей их жизни? И в беспристрастную теорию стихотворной речи?

В нас крепко сидело ощущение собственной ущербности, и мы чувствовали себя в противостоянии остальному миру, отщепенцами. Кое-что о своем нескладном детстве и взрослении рассказал в “Записях и выписках” МЛ. В школе ему было плохо. Страшные вещи о своем начале жизни сообщил мне, когда мы подружились, Руднев. Вот только один эпизод: как-то ребенком, среди бела дня придя домой, он увидел своего отца повесившимся.

Если бы я взялся добросовестно отвечать на этот вопрос, я должен был бы подробно рассказать, как в 1937 году, когда я пошел в школу, был арестован мой отец; как за десять лет я был вынужден сменить десять школ на пространстве от Киева до Ашхабада и от Ашхабада до Житомира; как кончал в Киеве школу, занимавшую большое пятиэтажное здание, в котором училось полторы тысячи мальчишек, в большинстве безотцовщина, потерявшая отцов на фронте, в репрессиях, в семейных неурядицах военных лет; своих одичавших воспитанников побаивались учителя; классическая поза была — левое плечо чуть выдвинуто вперед, правая рука за пазухой; предполагалось, что в ней — рукоятка ножа или кастет; у большинства это была только рисовка: ножа, кастета не было; но вот у меня с внутренней стороны куртки был подшит кожаный чехол, в котором покоилось широкое, длинное, отличной крупповской стали лезвие кинжала немецкого парашютиста-десантника, — подарок одного фронтовика; так отрадно, успокоительно было ощущать ладонью и пальцами его рукоять; как я в озверении возненавидел весь мир и писал после атомных бомбардировок Хиросимы и Нагасаки: Взревут, задыхаясь, сирены, Замечутся люди в аду. На Темзе, на Шпрее, на Сене Столицы столетий падут. Если жизнь у нас все отнимает, Ничего не давая взамен, Пусть в агонии мир погибает Под громадой обрушенных стен; как в десятом классе меня дважды исключали из школы (по заслугам — говорю как опытный школьный работник в прошлом), и только чудом удалось мне ее закончить; как за месяц до выпускных экзаменов, когда нормальные дети “шли на медаль”, я вместе с тремя соучениками задумал и вполне подготовил убийство, которое не состоялось только потому, что накануне был убит — повешен — один из нашей четверки, и мы, оставшиеся трое, опомнились и отшатнулись от своего замысла; как из постановления ЦК ВКП(б) о журналах “Звезда” и “Ленинград” и опубликованного доклада Жданова я узнал, что живет в Ленинграде не то блудница, не то монахиня Ахматова; как на моих глазах Фадеев испепелял Веселовского, Лысенко — генетику, кто попало — космополитов, как одна и та же преподавательница на втором курсе института читала нам новое учение о языке Марра и Мещанинова, а на третьем — сталинское учение о языке, не оставлявшее от предыдущего учения камня на камне; впрочем, оба года она читала лекции, не отрываясь от печатного текста, едва ли не по складам, а если приходилось поднимать голову, то держала палец на том месте, на котором останавливалась; как я за годы учения постепенно оказался сыном зэка, зятем зэка и подопечным научного руководителя — разоблаченного безродного космополита.

Поступив в Киевский педагогический институт, я стал пробиваться к мировой культуре. Основными вехами мне виделись античность, Ренессанс и Просвещение. У меня было несколько прекрасных преподавателей. По ряду житейских и субъективных причин мне пришлось от этого замысла жизнестроения отказаться. Когда второкурсником я потерял моего научного руководителя (Сахарный как космополит был изгнан из института и нашел себе пристанище в Архангельске), я с лета между вторым и третьим курсом начал заниматься историей русской литературы XIX века. Но решил перенести на ее изучение строгость методов классической филологии. В научном подвиге МЛ длиною в жизнь я увидел полное блестящее осуществление туманных планов или, скорее, литературных мечтаний моего восемнадцати-девятнадцатилетнего возраста.

В 90-е годы я ему об этом рассказал.

МЛ вызывал мое изумление и восхищение. Во время очередной встречи, отвечая на обычный вопрос о моих занятиях изучением стиха, я ответил ему, что у разных поэтов нашел интенсивный способ рифмования, до сих пор стиховедами не изученный. Мимоходом только указал его Штокмар у Маяковского. Я назвал этот прием теневой рифмой. МЛ молча вперил в меня немигающий взгляд. Я увидел: за пергаментной кожей его прекрасного высокого лба заработал компьютер. Через несколько мгновений он свою работу окончил.

— Кишра┬┬, — произнес МЛ, протянув ко мне руку ладонью вниз.

В ту пору мы исчерпывающе знали труды по русскому стиху, самые яркие труды по античному, немецкому, французскому, английскому, польскому, чешскому, сербскому стиху. Теорию и историю французского стиха я знал по книгам и статьям М. Граммона, П. Гиро, Ф. Мартинона, еще нескольких ученых ХХ века. Кишра в поле моего зрения не попадал.

— У него есть две книги о французском стихе. В более ранней об этом явлении ничего нет, а вот во второй оно отмечено.

В Ленинской библиотеке я нашел обе эти книги L. Quicherat. В первом издании, 1837 года, действительно о теневой рифме ничего нет, а во втором, 1850 года, страница 442 ей посвящена.

Но когда я пытался выразить МЛ мое восхищение, он мои похвалы неизменно отводил. Он говорил, что поражается, как много успеваем сделать в науке мы, научные работники — педагоги. Когда мы с ним выполняли одну небольшую совместную работу и я прислал ему свою часть, он мне написал: “Дорогой Вадим Соломонович, больше всего преклоняюсь перед Вашей работоспособностью: мне для такой работы понадобилось бы я не знаю сколько времени” (23 ноября 2004 г.).

В его отношении ко мне проглядывало почтение младшего к старшему (он моложе меня на шесть лет). Уже во время последней болезни он мне написал: “Пожелаем друг другу укрепления здоровья (а я Вам, как младший старшему, сугубо)” (31 января 2005 г.).

* * *

А сейчас вспомню случай, в котором высочайшую научную этику продемонстрировали как МЛ, так и одна моя ученица.

Письмо МЛ от 30 августа 1971 года пришло при большом похвальном отзыве о дипломной работе моей ученицы Л.М. Маллер. Тогда я старался получать отзывы о дипломных работах моих учеников у выдающихся ученых, и они охотно на это шли. Такие отзывы поднимали дипломантов в собственных глазах, утверждали у них веру в свои возможности. МЛ отнесся к моей просьбе об отзыве для Л.М. Маллер с обычной для него заинтересованностью и добросовестностью. Я находился под сильным впечатлением от доклада К.Ф. Тарановского на Пятом международном съезде славистов “О взаимоотношении стихотворного ритма и тематики” и предложил моей одаренной ученице исследовать по методике Тарановского стих Некрасова. Она подошла к задаче творчески; это была едва ли не первая обстоятельная работа по важнейшей проблеме, поднятой Тарановским, у нас в стране, да и за ее пределами. Она была высоко оценена МЛ. Он не ограничился письменным отзывом; вернувшись в Смоленск из Москвы после очередной поездки для работы в Ленинской библиотеке, моя ученица рассказала мне, что видела МЛ и что он предложил ей работать над этой темой в соавторстве.

И что она отказалась.

Я был поражен как первой половиной ее сообщения — о предложении МЛ, — так и второй — отказом моей ученицы. На мои расспросы о причинах отказа я ответа не получил.

Окончив учение, Л.М. Маллер без аспирантуры (которой у нас на факультете тогда вообще не было) написала диссертацию, высоко оцененную несколькими учеными, которые с нею познакомились, в том числе Ю.М. Лотманом, и успешно ее в Тарту защитила. А МЛ создал широкоизвестный цикл работ, объединенных в его монографии 1999 года “Метр и смысл”.

Предложение МЛ свидетельствует о его демократизме и скромности: он не посчитал зазорным для себя, профессионального, авторитетного исследователя, сотрудничать со студенткой. МЛ, конечно, знал себе цену. Руднев, который был лет на десять старше МЛ, рассказал мне, как пришел однажды в ИМЛИ потолковать с МЛ о каких-то проблемах изучения стихотворной речи. В ИМЛИ было тесно (не знаю, как сейчас), они стояли в коридоре в каком-то полутемном закутке и оживленно беседовали. Проходила сотрудница, остановилась и произнесла:

— О чем это вы, Михаил Леонович, в таком неподобающем месте разговариваете с гостем?

— Даю консультацию по изучению стиха, — ответил МЛ, к крайнему неудовольствию Руднева, который считал, что у них разговор на равных.

Но снобом МЛ не был.

И только недавно я узнал, почему моя ученица отказалась принять предложение МЛ. Я вспомнил об этом эпизоде на кафедре в присутствии одной соученицы Л.М. Маллер тех лет, и она объяснила: поскольку это я указал ей тему и направлял на первых порах ее работу, моя ученица посчитала неэтичным по отношению ко мне сотрудничать с другим исследователем в разработке выдвинутой мною темы.

* * *

В ноябре 1978 года мы проводили в Смоленском педагогическом институте конференцию, посвященную жизни и творчеству Исаковского, Твардовского и Рыленкова. Я пригласил принять в ней участие замечательных московских ученых — МЛ и недавно, увы, тоже ушедшего от нас А.Л. Гришунина. И был немного удивлен, когда получил сообщение, что они приезжают поездом в три часа ночи. В то время поезда из Москвы на запад шли круглые сутки, и для поездки в Смоленск всегда можно было выбрать удобный по времени поезд. Когда я приехал на вокзал и вышел встречать гостей, я был единственный на всю платформу. А когда состав из десяти—двенадцати вагонов остановился, из него вышли всего две высокие фигуры. Гришунин указал мне на МЛ и сказал, как бы шутя, оправдываясь:

— Это он, он виноват.

А МЛ только смущенно улыбнулся. Оказалось, что он со свойственной ему привычкой все, что возможно, брать на себя, предложил Гришунину, что возьмет билеты для них обоих, узнал, когда Гришунин освобождается, чтобы выехать из Москвы, но не догадался справиться, когда выбранный им поезд приходит в Смоленск. Зато он прочитал замечательный доклад “Рифма в эпосе и лирике М. Исаковского, А. Твардовского, Н. Рыленкова”, который в 1981 году украсил сборник трудов нашей конференции.

В ИМЛИ МЛ трепали нервы разные демагоги. Он мне жаловался не только на советологов, но и на античников. Он тяготился обязанностями руководителя сектора. Объя-снял: планы научной работы выполняют не все, а он умеет руководить только одним способом: выполнять за всех все, что они недовыполнили. Поэтому как только сложились благоприятные условия, МЛ ушел из ИМЛИ в Институт русского языка им. В.В. Виноградова.

* * *

У меня был школьный товарищ Юрий Вадимович Шанин. Он умер в позапрошлом году. Он окончил Киевский университет по отделению классической филологии и всю жизнь проработал заведующим кафедрой латыни в Киевском медицинском институте. Шанин много и охотно писал стихи, обычно веселые, шуточные; часто его стихотворения попадали в печать. Одно время он почти регулярно печатался на юмористической полосе “Литературной газеты”.

Я познакомил Шанина с М.Л. Гаспаровым. Они систематически встречались на научных конференциях специалистов по классической филологии. Теперь, когда ни Шанина, ни Гаспарова со мною, с нами нет, это непритязательное стихотворение приобретает новый смысл как голос оттуда и зовущий туда.

 
Поверяющие гармонию
 
Вадиму Баевскому и Михаилу Гаспарову
 
Пребываете в модной безвестности
(Не бояны и не соловьи) —
Счетоводы российской словесности,
Стиховеды родные мои.
 
Пробираясь ритмичными тропами,
Отдыхая строки на краю,
Не гранеными стопками — стопами
Утоляете жажду свою.
 
Вы поэзии — не посторонние
И не гости на свадьбе чужой:
Поверяющие гармонию,
Но не алгеброй, а душой.
 
Ваших сфер необъятны окрестности
И внимают вам все соловьи, —
Следопыты российской словесности,
Стиховеды родные мои!
 
Твой Юра Шанин
Киев — 25.VIII.93

* * *

Я дружил с поэтом Давидом Самойловым. В 70-е годы он работал над “Книгой о русской рифме” и попросил меня познакомить его с МЛ, который много и плодотворно занимался историей русской рифмы, но с некоторым опозданием публиковал результаты своих занятий. Я выполнил его просьбу; они обменивались письмами, МЛ присылал Самойлову свои статьи и, кажется, еще не опубликованные материалы, но встретились они довольно поздно: Самойлов жил в Пярну, в Эстонии. В один из приездов Самойлова в Москву они созвонились, и Гаспаров пришел к нему. Вот как Самойлов описал мне эту встречу, вернувшись в Пярну.

“Самое забавное — моя встреча с ученым Гаспаровым. Он ожидал эдакого Фета, а застал стихотворца довольно пьяного. Впрочем, целую бутылку мы еще беседовали о стиховедении. У Гаспарова оказалась превосходная академическая выдержка, и он уже прислал мне книгу со статьей о паронимизме, при ней любезное письмо. Я написал ему, что цветы стиховедения иногда растут на дикой почве. Не знаю, как он, а я им остался доволен”. (11сентября 1978 г.).

От МЛ я слышал устный рассказ об этом свидании, но, увы, не записал его. Зато в одном из писем Самойлова нахожу такой отзыв об “Очерке истории русского стиха” 1984 года: “Из приятного. Прислал мне свою книгу Гаспаров. Замечательно. Молодец он. Умеет ухватить главное и определить его” (11.2.85).

Однажды МЛ промелькнул в легкой поэзии Самойлова. Весной с крыши мне на голову упал кусок льда, и пришлось полежать с легким сотрясением мозга. Когда я встал, то сообщил об этом Самойлову, чтобы объяснить перерыв в переписке (он был замечательно аккуратным корреспондентом). В ответ он засыпал меня шутливыми стихотворениями, обыгрывавшими это происшествие. Среди них оказалась и “Эпитафия”:

 
Из ушей — газ,
Из башки — пар.
Увы!
Молятся за вас
Братья Гас-
Пар-
Овы!
 

(В тартуском университете работал мой знакомый, талантливый лингвист-семиотик Б.М. Гаспаров, впоследствии профессор Колумбийского университета в Нью-Йорке; он выступал официальным оппонентом на моей защите докторской диссертации. Самойлов ошибочно решил, что они с МЛ — родственники. Или в шутку так написал).

* * *

Я любил тонкий, умный, неожиданный юмор МЛ.

Осенью 1976 года во время конференции в Новосибирске, вечером, на посиделках МЛ вдруг сказал: “Сегодня впервые публикую открытие. Посвящаю его памяти Крученых как автора “Сдвигологии”. Пушкин в “Евгении Онегине” осмеял пушкиниста: Как недогадлива Тыняня!””

Наш коллега новозеландский профессор-стиховед-русист Иэн Лилли женился и приехал с женой в Москву. Они совершали кругосветное свадебное путешествие. Я в это время был в Москве, мы созвонились с МЛ и вместе пришли в гостиницу к коллеге. Не помню названия гостиницы и не записал, но москвичи легко скажут: я помню, что окна номера, в котором поселились новозеландские гости, выходили на Кремль. Жена Иэна Лилли Джоан мне сразу понравилась, но выяснилось, что русского языка она совершенно не знает. Нам с МЛ пришлось пустить в ход все свое, прямо скажем, плохое знание английского. Когда мы с ним расстались с четой Лилли, он вздохнул и сказал:

— Да, В.С., мы с вами можем разговаривать по-английски только друг с другом.

В 1978 году МЛ приехал ко мне в Смоленск на научное совещание. Я стал расспрашивать его о московских новостях. Тогда евреев, под сильным нажимом американского Госдепартамента, иногда выпускали из страны, а остальных удерживал железный занавес. МЛ рассказал, что один наш общий знакомый уехал за границу. Я сказал:

— Разве он еврей? Я и не знал.

— А вы не заметили, В.С., — сказал в свою очередь МЛ, — что еврей давно стало понятием политическим, а не этнографическим?

* * *

В другой раз я спросил, не собирается ли эмигрировать он. Он ответил:

— От себя не уйдешь. Каждый увозит свои проблемы с собой. Да еще нарастают новые. Так что не вижу в эмиграции смысла.

Позже он искал возможность перебраться в один из университетов Соединенных Штатов, но, видимо, не особенно настойчиво.

За три дня до своего семидесятилетия МЛ крестился, а перед смертью причастился и соборовался. Узнав об этом, я вспомнил… Было это давно, в 70-е годы прошлого века. Сидели мы в Москве в ресторане с МЛ и одной дамой — его дамой. Было хорошо выпито. Я сказал им, что я с двенадцати лет — непоколебимо верующий христианин. Дама удивилась, а МЛ сказал:

— Вера — это особое свойство человеческой личности. У кого оно есть — есть. У кого его нет — нет. У вас есть. У меня нет.

Больше мы с ним к этой теме никогда не возвращались.

МЛ умер после долгой мучительной болезни в реанимации, без сознания, в три часа дня 7 ноября 2005 года. А можно сказать иначе: в три часа дня 7 ноября 2005 года для академика Гаспарова началось бессмертие.

Версия для печати