Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2007, 2

Александр Агеев

Африка, Чехов и евреи, деньги и новое о Демокрите

В детстве я очень любил читать книжки Ганзелки и Зикмунда — чешских путешественников, объехавших чуть ли не весь мир. До 1968 года у нас их обильно издавали, и у меня в библиотеке до сих пор три роскошных тома “Африка грез и действительности” (впрочем, это издание пражской “Артии” на русском языке), четыре тома о Южной Америке (одни названия чего стоили: “К охотникам за черепами” или “Там, за рекою — Аргентина”), да еще том, который и сегодня ощущается актуальным чтением — “Перевернутый полумесяц”. Это, в сущности, книжка о европейском исламе, который в то время политическим фактором еще не был, но фактом-то давно уже был. Ганзелка и Зикмунд проехали тогда по Югославии (на треть мусульманской), по Албании, по Турции и Ближнему Востоку, и, перечитывая их сейчас, как-то лучше понимаешь, почему распалась Югославия и почему Ливан до сих пор не может успокоиться.

Да, а потом блестящий дуэт проехался по Советскому Союзу и не только книжку они написали, но и некий доклад для ЦК КПСС про плачевное состояние дел в нашей державе. Помочь они хотели братскому народу. Но ЦК этого порыва не оценил, а в 1968-м Ганзелка стал одним из активных деятелей “пражской весны”. Так что книжки их издавать у нас перестали.

К чему я вспомнил-то про Ганзелку и Зикмунда? Да вот наткнулся в “Неве” (2006, № 10) на очерк Жанны Катковник “ЮАР периода перехода от апартеида к демократии”. С одной стороны — ну что нам эта далекая ЮАР, когда у самих проблем невпроворот? С другой — те же Ганзелка и Зикмунд с чего-то вдруг в послевоенном 1946-м (Европа в развалинах) поехали в Африку. Время от времени человеку хочется узнать — а как-то они там (в Африке, в Исландии, в Бутане или Йемене) живут? Тем более в такой проблемной стране, как ЮАР. История-то феерическая — хоть англо-бурскую войну вспомнить, хоть многолетнее мировое изгойство этой страны по причине апартеида, хоть первую в истории пересадку сердца, хоть триумфальное восстановление справедливости и Нельсона Манделу во главе странного государства, хоть демонстративный отказ от атомной бомбы (а она уже готова была). И самое интересное: сосуществование квалифицированного белого меньшинства с получившим все права, но не очень еще конкурентоспособным черным большинством. В каком-то смысле это модель будущего мира. Америка и Европа давно это поняли, давно этого боятся и пытаются предпринимать какие-то смешные, не адекватные масштабу ситуации меры — типа запрета на ношение паранджи и т.п. А у нас миграционная политика стала с некоторых пор важнейшим из искусств.

Жанна Катковник строит свой очерк как идиллию, подсвеченную смутной тревогой. Все в порядке — она жена русского профессора, сама подрабатывает риэлтером, вполне внедрена в быт белой общины Претории. Речь о временах уже давних — 1994-й год, но нам тогда (да и сейчас) мало было дела до ЮАР. Автор тоже не очень вдается в тонкости текущего политического процесса, про политику пишет иронически, явно со слов кого-то из белых гостей: “Де Клерк прочно подружился с Манделой, который в свою очередь старается подружиться с вождем Бутулези, чтобы наступил наконец на райской земле Южной Африки мир и снизошло на всех благоденствие. Шутники, однако, говорят, что Мандела за долгие годы в тюрьме забыл о подоплеке вражды между племенами зулусов и козу, а дело-то в том, что женщины козу испокон веку предпочитали своим соплеменникам рослых и складных мужчин зулу. Отсюда все и распри. Разве это можно изменить?”

Такой специфический колониальный прищур у Жанны Катковник, она сразу усвоила, попав в непривычную среду, разницу между белыми и черными, а кто же она сама — дама из бывшего Советского Союза, где вообще дружба народов? Белые помаленьку смываются из рая, который строит Мандела, а наш автор почему-то про Россию вспоминает: “На том холме, что заслоняет нам с утра солнце, район роскошных вилл. Как правило, владельцы вилл теперь в них не живут, а сдают их в аренду служащим посольств, аккредитованных в Республике Южная Африка, переставшей быть парией. Как говорится, было бы смешно, когда бы не было так грустно. Тает всякая надежда увидеть Россию умытой”.

Маяковский же когда-то сказал про то, что белую работу делает белый, а черную работу — черный. За соблюдением этого извечного порядка присматривают не только белые, но и черные. Жанна Катковник сама стрижет газон вокруг своего дома, и это неправильно: “Поглощенная работой, не заметила, что рядом остановился чернокожий парень в чистом оранжевом комбинезоне с ярко-зеленым мусорным баком на колесах, с которым он в течение всего рабочего дня обходит наш квартал, собирая мусор. Улыбка в тридцать два белоснежных зуба. И не верится, что мне нужно его опасаться. Он предлагает помочь мне достричь газон, потому что уже слишком жарко. И вообще, у него есть младший брат, который за малые деньги мог бы стричь этот газон раз в неделю”.

Белому человеку в Претории никак не обойтись без чернокожей прислуги: куда же денешься? “…однажды я проявила слабость, и у нас появилась чернокожая прислуга Мария.

Мария оказалась чрезвычайно прилежной и чистоплотной, и, похоже, это наш крест на всю жизнь. Траву же она стричь не может, потому что, видите ли, дело это не женское. Дом у нас небольшой, и вещей в нем мало, так что ее посещения дважды в неделю не являются необходимыми, но она всегда находит, что постирать и погладить”.

Такого рода подробностей в тексте много — собственно, он и интересен этими подробностями сосуществования разных культур на уровне элементарного быта, при том что автор — временный наблюдатель происходящего, он из другого мира.

Белые соседи: “Проснулись и наши соседи справа. К ним приехали родственники с исторической родины — из Голландии, с которыми они не виделись тридцать лет, поскольку те осуждали апартеид. Соседи наши — старики, сердечники, оба едва ходят. Прислуга у них живет постоянно. Вчера мне соседка поплакалась, что ее гостья возмущается тем, что прислуга стирает вручную и убирает без пылесоса. Видит в этом проявление рабства. Но мы-то с ней понимаем друг друга. Мария у нас пользуется пылесосом, только если я дома, если же меня нет, она выбивает все диванные подушки во дворе. Все, кроме постельного белья, стирает только руками, даже если я дома. Однажды я застала ее за тем, что она вручную перестирывала белье, выстиранное мной в машине. Появляясь утром в доме, она сразу норовит выключить из сети все электроприборы, в том числе и компьютер. Пришлось ей это настрого запретить”. Такая вот свободная Африка…

В том же номере “Невы” нельзя не заметить статью Валерия Барзаса “А.П. Чехов и “еврейский вопрос””. Лакомая такая тема — подлинный или мнимый антисемитизм русских писателей. Был ли, например, Пушкин антисемитом? А как же — слово “жид” есть в его словаре. Гоголь? — Несомненно! Про Достоевского совсем уже умолчим — и поляков, и “жидов” оченно не любил наш классик. У Блока в дневниках и письмах найдено множество проговорок явно антисемитского толка. Есенина и вовсе в милицейский участок доставляли за погромные речи. Евреев, считается, любили только Горький и Маяковский, но от них же они и погибли (как некоторые особо щекотливые в данном вопросе утверждают).

Теперь вот и Чехов попал в “еврейский вопрос”. Барзасу, видимо, хотелось написать веселую статью, он и пишет весело: ““Еврейский вопрос” он переживал с юморком, во всяком случае, стремился к этому. Для него было достаточно не менее тяжелого и мучительного русского вопроса (от которого поначалу он тоже “отшучивался”, впрочем). И для облегчения дальнейшего анализа, надо сразу решительно признать: евреев, за исключением нескольких лиц, Чехов не любил, многих презирал и частенько в переписке насмехался над ними: “холодный жидовский умник”; “если даром нельзя, то заплати шмулям сколько нужно”; “жидовочка”; “богатая жидовочка”; “как жид перед червонцем”; “русскому доктору Хавкину, жиду”; “жидоватый брюнет из высшего общества”; “житье в жидовствующей Ялте”, и т. д., и т. п., и проч. — каково сие читать представителю данной нации (к которой автор этого очерка не относится несмотря на “подозрительный” псевдоним)?!!”

Ну как это читать? А просто — с пониманием стилистики времени, в котором Чехов жил. Тогда как-то вообще не принято было любить “чужих”. “Чужие” были непонятны, и от них можно было ждать чего угодно — от ножа в спину до разорения. До “жида” отрицательным героем в русском фольклоре был татарин (“незваный гость хуже татарина”), да и вообще бытовая ксенофобия — явление не менее живучее, чем языческие пережитки в православии. Да все это азбука — социологическая, политологическая, историческая. Простейший способ национальной самоидентификации — отделение от “чужого”. Хорошо, если дело при такой самоидентификации не доходит до несправедливости, насилия и крови.

Чехов эту грань очень хорошо чувствовал, выводя “еврейский вопрос” (а в России тогда им занимались с истовостью, достойной лучшего применения) в область юмора.

Автор, впрочем, рассказывает нам еще что-то вроде краткой истории еврейства в России — как-то даже и странно читать после книжки Солженицына, — но ведет он к тому, что Чехов не любил евреев-торгашей и ростовщиков, на которых насмотрелся в пору таганрогского детства. Зато полюбил других евреев: “Реформы императора Александра II освободили еврейство от черты оседлости. Молодежь пошла в институты, столичные университеты, Высшие женские курсы, и вскоре у российских евреев возникла собственная интеллигенция. И тут обнаружились лучшие черты этой нации: тяга к знаниям, прилежание, быстрый, все схватывающий на лету ум, а у многих — яркая талантливость в самых разных областях, от юриспруденции, медицины, технических наук — до музыки, поэзии, живописи, драматургии, философии, литературной критики и художественной литературы…”.

Нет, право, какое-то чувство неловкости остается после чтения этой статьи: сначала Чехова обвиняют, а потом реабилитируют, то же самое и с еврейством. Дескать, когда Чехов евреев не любил, их и не за что было любить, а когда сам повзрослел-помудрел и одновременно евреи стали лучше, чем были, вот классик с ними и поладил и даже перестал печататься в суворинском “Новом времени” после дела Дрейфуса.

Легкомысленно это все звучит — развлекательная пробежка по проблемному пространству.

Душа отдыхает на ноябрьском “Новом мире”, где помимо стихов и прозы две знаковые вещи в любимом жанре прямого и личного высказывания: эссе Игоря Клеха “Деньги, Энди и другие” и порция “Попутных записей” Александра Гладкова.

Клех про что? — Про деньги: “Мое знакомство с деньгами началось с тех монет, что валялись, поблескивая, на земле. Взрослые то ли глядели поверх и мимо них, то ли ленились нагнуться. Бедность кругом царила несусветная, но она никого не смущала, поскольку сравнить ее было не с чем. Советская мелочь до полета Гагарина в космос выглядела совсем дешевой. Надо было иметь зоркий глаз, везение и немало насобирать этих медных и серебристых кружков с ребристым ободком, чтобы купить на них хотя бы 100 грамм бочковой кильки в фунтике из оберточной занозистой бумаги трупных оттенков. На такие деньги уже о ста граммах карамелек-“подушечек” с повидлом или о кресле в переднем ряду на утреннем киносеансе можно было только мечтать”.

Немножко привирает Клех — с чего бы это дети тогда стали чисто закусочную кильку покупать (еще не пили), а сто грамм “подушечек” стоили десять тех копеек, но “занозистая бумага трупных оттенков” — это да, это оттуда. Начинается эссе с копеечек, а кончается миллиардами:

“Однажды я разминулся с миллиардером, а было бы интересно с ним пообщаться. Звали его Альфред Тепфер, и он умер в тот год, когда мне обломилась назначенная им Пушкинская стипендия, гениальная по замыслу: тебе щедро платят, чтобы ты... путешествовал! Несколько дней я прожил на его вилле в устье Эльбы, пользовался его библиотекой, разговаривал с людьми, которые его знали”.

Впрочем, кода простая и ожидаемая: “Бог не фраер и лучше знает, сколько на самом деле каждому из нас нужно денег — какое их количество каждый в состоянии нести”.

А Гладков — это полное счастье. Дневники его до сих пор не распечатаны, наследие его достается нам мелкими порциями раз в пятнадцать лет, между тем “Гусарскую балладу”, поставленную по его пьесе “Давным-давно”, крутят по разным каналам чуть ли не каждую неделю. Где спят издатели?

Это же чудо — открыть на любой странице и прочитать: “В “Вопросах философии” большая статья “Новое о Демокрите”. Право, стоит жить на свете, если даже о Демокрите через толщу десятков веков можно сказать что-то новое”.

Стоит жить на свете, если у Гладкова можно прочитать новое об Эйзенштейне, Олеше, Мандельштаме. Да хоть такой вот выразительный анекдот:

“Из разговора с Н. Я. Мандельштам (дек. 1960 г., Таруса).

Я: — Н. Я., я очень люблю одно из тончайших стихотворений О.Э. Мандельштама “Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы...”. Я хотел бы, чтобы вы мне рассказали об его биографическом контексте...

Н. Я.: — Очень просто. Оська уехал от меня из Крыма и где-то таскался по бабам...”

Словом, это надо читать, и хорошо бы когда-нибудь подержать в руках толстый том Гладкова — без “Давным-давно”, но с дневниками.

Александр Агеев

Версия для печати