Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2007, 12

Если посмотреть сквозь пузырек

Стихи

Об авторе | Евгений Сергеевич Никитин родился 11 марта 1981 года в посёлке Рышкань (Молдавия). В 1997 году уехал с родителями в Германию. Закончил гимназию имени Фридриха Беренса. В 2003 году переехал в Москву. Учится в МГУ имени М.В. Ломоносова. Жил в Кишиневе, Ставрополе, Мееране, Дрездене, Шверте, Дортмунде, работал телеведущим, дворником, разносчиком реклам, продавцом, переводчиком, преподавателем немецкого языка. Состоял в различных сетевых редакциях и Лито, которые оставил в 2005 году. Публиковался в альманахах “Акме” (2003), “Anno 2003” (лито “Пиитер”), “Литерра Инкогнита 2005”. Автор книги “Зарисовки на ветру” (М.: “Икар”, 2005).

 

Скобки

Я начал замечать: мой добрый друг
становится печальней и прозрачней. Просвечивают шляпа и сюртук,
и как бы автор ни был близорук, а в лёгких ясно виден дым табачный.


Не прячет воровато друг лица:
сквозь стенки черепной его коробки я наблюдаю ветку и птенца,
рекламный щит, прилавок, продавца; я мысленно беру всё это в скобки.


Он тихо-тихо таял с детских лет,
но — оболочкой, а не сердцевиной. Пустяк — исчезли кожа и скелет,
не в этом суть. Мучительный секрет, загадка в том, что сердце, сердце видно!


А я, напротив, становлюсь плотней — булыжник в череде других камней.

Колыбельная для Кати

Расскажи про белого бычка, ветка в тимирязевском лесу...
воздух держит катю на весу, огонёк-сестрёнку светлячка.
на таможне финской — чур, молчок — девочка с косой и рюкзачок.
пальма контрабандная внутри. дома чёрный чай и сухари.
шесть рублей шуршали в кошельке, звёздочка взошла на потолке.

* * *

Клён, каштан и сакура в цвету. я возник, подрос, завёл жильца...
а со стен осыпалась пыльца: скоро осень — чую за версту.
слышу, словно старый самурай, топот паучонка, трепет свай,
катю с книжкой, коготки кота. и запоминаю навсегда.
у меня на третьем этаже стол, на нем конфета в парандже...

* * *

Кордоны серых спичечных коробок, где человеки спят без задних ног и видят сон, в котором столько пробок, как будто в табакерке городок. Они везде стоят: в метро и ЖЭКе, у лукоморья паспортных столов, на Дмитровской на страшном солнцепёке, на площадях средь пёстрых куполов. Зима приходит, как внезапный выстрел, и сразу пробирает до костей; пока ещё никто из сна не вышел — все спят, включая женщин и детей. Они врастают в белые доспехи, вдыхая мёрзлых улиц синеву; как стойкие бумажные морпехи, они стоят во сне и наяву. Как будто это души их нагие вершат над ними некий самосуд и ждут, когда сюда придут другие и спящих окончательно снесут. Наутро ничего не происходит; глаза людей — прозрачное стекло. В маршрутке и подземном переходе — сморгни, мой друг, и всё уже ушло.

* * *

Музыка погасла наверху. Это неожиданно случилось. Словно меломану-лопуху что-то недоступное открылось. Он на полуслове оборвал пёстрых нот невидимую ересь и с тех пор уже не горевал, и остепенился, словно через тонкий слой загадок и ключей, следствий потаённых паутину он увидел в хаосе вещей
смыслом осенённую картину. В этом состояньи не поют, прячутся, пытаясь всё запомнить: этот недоверчивый уют, холод опустелых белых комнат, шёпот стёкол — что-то о своём, танец запылённого фарфора, стол, обжитый всяческим хламьём, очертанья странного прибора. Музыка ушла сквозь череду дней, сменилась сном и тишиною; если я по лестнице иду, кажется: она ещё со мною — помню, раньше каждого жильца провожала — нянька и привратник — и пустые, чёрствые сердца оплетала, словно виноградник

* * *

Человеки торчат на ветвях, как огромные чёрные птицы
или цифры, что ты второпях посадила в столбцы и таблицы.
Морок снежный, обман ледяной заполняет меж ними пустоты.
За бесплотной туманной стеной ловим лишь холостые частоты.
Треск и шум, как вино на углях, словно нас разделяют парсеки…
Те, кто в птичьих засел патрулях, навсегда избежали опеки.
Обстоятельства их бытия мы с тобою уже позабыли.
Кто их выдумал? Может быть, я? Кто с карниза спустил, да не ты ли?
Забытьё телефонной культи, новостей чепуховые басни,
если можешь вслепую — лети, если хочешь погаснуть — погасни.

Exegi monumentum

Нам следует молчать, мой беспокойный друг,
когда крадётся пух по краешкам заструг,
а в трубах мойдодыр кастрирует волынку.
Пусть мэтры потрындят, у нас же — нет заслуг,
так выполним завет не писать в акведук
и подставлять под снег надтреснутую крынку.
Из жалости метель отлавливает нас
у станции метро. Разглядывает пас-
порта и говорит: “Пройдёмте, нелегалы”.
Ты чувствуешь себя как старый папуас:
конфисковали всё — и бусы, и компас,
и амулет вождя, и шапку из коалы.
Из огненной воды и Огненной земли
сотворены, слова летят, как мотыли,
туда где им гореть отнюдь не на работе:
в камине дурака, где, как ни берегли,
кончается их путь, и если не угли,
то жертвою падут нечаянной зевоте.

* * *

Человек покупает вино, человек выдувает стекло,
пьёт за то, чтобы стало темно, потому что бывало бело.
С многоточием промежду глаз, он как будто к сугробу прирос,
принимая за иконостас мозаичный узор папирос.
Кто-то варит ему геркулес, подстригает нервический ус,
разделяет его интерес к собиранию рыб и медуз.
Так яснее и тоньше черты проступают и ждут в пустоте,
словно в сером тумане мосты и таинственный знак на зонте.
Если ты подмечаешь в пути, что вокруг не одна пустота,
не боись постучать и войти, и увидеть — она обжита.

Alia tempora

Всем хороша игра фигурок деревянных: и музыка, и смерть, и зимняя пора
в угрюмом танце их. Из тополя сухого,
из липы и сосны, ореха или вишни
мерцающие головы и торсы, похожие на свечи в полутьме.
А где же мастера? Ушли и не вернутся. И дымкой золотой подёрнут мир вокруг.
Краснодеревщик, часовщик, фонарщик возникли на пороге, но их лица — мираж, и вот они исчезли торопливо,
как будто кто-то их убрал с доски..

* * *

По углам, где суетится свет, скрадывая тонкие детали,
жили-были люди-или-нет (мы их так зачем-то называли).
Если посмотреть сквозь пузырёк и сказать четыре слова тайных,
то увидишь стёртый вензелёк на солонке и на ложках чайных.
Это знак, что где-то здесь они в тишине случайной обитали,
зажигали синие огни, фолианты ветхие листали.
Помню их индюшьи голоса и глаза, подёрнутые рябью,
и осу (у них была оса), их походку и повадку бабью.
Как прекрасно им в тени жилось — пряли пряжу, чайники латали,
помогали, если что стряслось, даже крошки в кухне подметали.
Кто они, куда они ушли, в щель в полу, в нору или на крышу?
В недра искореженной земли? Почему я больше их не слышу?

* * *

Было время, когда мы боялись людей и селились, как черти, за печкой.
К нам зима приходила с пучком орхидей, кружкой супа, домашней аптечкой.

Так и жили, о том толковали, о том пели песни, о том тосковали,
о прекрасном, о тёплом, о чём-то своём, так мы прятались, так зимовали.

Но однажды очнулись и — чёрт побери! — мир вокруг изменился до боли.
Хоть листай словари, хоть пускай пузыри в орхидеи, да желтофиоли.

И теперь мы не точки в небесном шитье, а скворцы из кирпичных скворешен —
кто распят на трухлявом рекламном щите, кто к железной антенне подвешен.

Мы решили поверить во всё до конца и во всём до конца сомневаться,
в монологе лжеца и сонете слепца. Может быть, может быть, может статься!

Может быть, я не только пустой человек, что застигнут внезапной листвою
и глядит, как уходит серебряный век, может быть, я чего-нибудь стою.

Не по мёртвому берегу тризну твори — по живому, что свищет и тает;
посмотри, кто-то снежные губы твои с замиранием сердца читает.

* * *

Живущий в чаще... живущий в чаще пел, листву листая:
“сестра, не узнаёшь? — листва я”. но канула в огне труха лесная.
а я — один из вас, вмурованных в бетон, макаю сушку в золотой бульон.
не брезгую домашней лепотой, обшивкою доволен и побелкой,
суконной молью, книжной слепотой, сиюминутною поделкой.
по вечерам стрекочет синема про чёрные шторма,
про сердце ветра в ледяной волне. и словно слышно мне:
“послушай, глупый юнга, бульонный водяной,
забудь осенний хворост и ливень рассыпной,
пойдём, пойдём со мной на тонкий лёд сквозной”

Ремесло

За поволокой стекла, осознавая бескрылость,
мы дожидались тепла. Но ничего не случилось.
Это — твоё ремесло. Как же уверую, если
чуда не произошло и тополя не воскресли?
Я-то пытался и сам — слепо, своими словами.
Буквы сверял по весам, стряхивал точки часами.
Тщетно — по-прежнему спит солнца свеча восковая,
оторопь снежная мнит будто она — вековая.
Кто же из нас непоэт? Слышу музыку дрянную:
неугомонный сосед мучает скрипку дверную

* * *

Пока мы ребро потирали со сна, другие пришли, говорят, времена.
Тепло, тополиные хлопья.
А в наших глазах, как и прежде, видна такая соринка холопья…
Мы выжили, жён и детей завели,
бочонок с вином и мешок конопли, мобильники, автомобили,
заводик свечной, золотые рубли. И ящик навырост купили.
На солнце глубокие лужи блестят. Вприскочку домой пострелята летят
врубать хитроумный компутэр,
в котором у них эротический чат и страшный, как мир, дрей-дэ-шутер.
А детская, словно гробница, пуста.
Пиратского брига недвижны борта, ржавеют на стенке рапиры,
и орочий череп таращит с шеста глазниц почерневшие дыры.

* * *

Города полыхали огнями
позывными, неслись кто куда
и трясли в лихорадке домами.
Камень, ржавая сталь, провода.
Только память в жильцах оставалась,
но с годами и ей доставалось.
Поезда, поезда, поезда…
Тень сугроба и чёрная метка,
сердце — маятник, марионетка,
перековка невидимых гирь,
шёпот ниток; в серебряной клетке
замурован румяный снегирь.
Ты мне, зимняя речь, не завидуй
и ворованных гранул не трать,
лучше сойку хрустальную выдуй,
а потом научи умирать.

* * *

Город в белоснежной скорлупе спрятан, словно кукушонок спящий.
Служит пентаграммой ворожбе знак на башне красной — зрак горящий.
А подземка мёртвая слепа, как ядро ореха, как матрёшка.
Ночь в ледовых латах до пупа и на горле звёздная застёжка.
Телевышкой туч не просверлить, царепушкой туч не прострелить,
не проткнуть сосновою верхушкой. Ты во тьме скрипучей не молчи —
поворчи, да в окна постучи, золотой фонарною гнилушкой
посвети на пальцы и ключи…

Amo, ergo sum

(из телефонного разговора)

...А помнишь чудо в перьях и пушку — тотемную двуглавую хавронью:
отращивает новую башку — по слухам, не орлиную — горгонью.

Что кляпы? Этот рынок на мели. Зато ушам придуманы затычки,
глазам — повязка, а любви — рубли. Приклад — затылку, истине — кавычки.

А памятники хвастают судьбой и бронзовые бреют подбородки.
А птицы горлопанят вразнобой, но в голосах сквозят всё те же нотки.

Мы только имитируем уют. В духовном тайнике, в сердечной почке
осиновые серпики снуют, и тюкают ночные молоточки.

Зачем вернулся? Просто полюбил. Не родину, а женщину-травинку,
и — пёс у края радуги — забыл про вашу чёрно-белую картинку.

Нахлынули внезапные цвета, и запахи, и звуки, и пространство,
и скверна молчаливого листа, и осени трагической убранство.

Детство

Очки, рогатка, канотье. Жить в темноте и тесноте и сравнивать по слепоте огарок и фонарик.
Крадётся в пепельную высь худого мальчугана свист, и под ногой хрустящий лист, как бабушкин сухарик.
А за рекой в глуби болот цыганка мёртвая живёт. Вот наколдует, позовёт,
уронит и состарит.
Но ты не бойся, не грусти и не старайся подрасти. Смотри, как солнышко в пути культёй по стёклам шарит.
Ржавеет парковый развал. Видать, своё откуковал. А как он скрипло зазывал, швырял песком калёным…
Предгрозье. Ветер. Кавардак. Тетрадка, зонтик и пиджак. Рябина кашляет в кулак багряным и зелёным.

Память

Из-под земли восстал пустой вокзал, как саранча, нахлынули окурки,
а я у кассы медленно вмерзал в чешуйки штукатурки.
Клочки газет, листва — всё поднялось и понеслось — чумазое цунами,
на скрытую наверчивая ось тот мир, где пацанами
мы колесили — рытвины, жара, и тополя — облупленные свечи,
и девушек соседнего двора оливковые плечи,
и пыль, повсюду пыль и шелуха, лузга, такие чёрненькие шкурки,
икарусы ворочают меха — квадратные придурки —
они всё ждут — я поднимусь на борт, я отшвырну вчерашний день бедовый:
марш-марш туда, где люди из реторт сосут глинтвейн вишнёвый.
Я помню переполненный вокзал: как саранча, неслись вокруг окурки,
а в сумерках я медленно восстал из ломкой штукатурки,
и сделал шаг, потом — в сиденье вмят — листал словарь, слюнявил разговорник...
А вслед смотрел, как десять негритят, посёлок-беспризорник.

* * *

бог ли дождём замурчит, жук ли на лапку подует:
мокрая почва — молчит. э т о — не опубликует.

сплетня сороки — донос. верить ей или морочит?
ты б на сороку донёс, если бы мог по-сорочьи?

сердце — бумажка в горсти. только не лги, не пугайся.
свиток прочти и прости. пересказать не пытайся.

Москва

Версия для печати