Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2007, 11

Мифотворчество и мифоборчество

От автора | Бывают случаи, когда лучше промолчать, дабы не создавать рекламы. Но за очевидным смыслом возникает скрытый сюжет, а симптом требует понять происхождение заболевания.

 

1

Читателям “Мастера и Маргариты” памятен эпизод магического раздевания в варьете. Дамочки, погнавшиеся за модной халявой, оказались в неприлично голом виде. Издевательский кот и другие соответствующие персонажи еще раз убедились в дурном состоянии нравов испорченной советской публики. Сеанс разоблачения прошел успешно и оставил грустное впечатление о москвичах у его организаторов.

Человеку и человечеству свойственно уставать от условностей и тем более — от “молитвенного”, коленопреклонного отношения к принятым в обществе ценностям. Коленки болят. Не лучше ли встать с колен, сплюнуть, выйти за дверь и лузгать семечки? А еще — сам предмет поклонения, бывает, уже лоснится от нанесенных ему поцелуев. Предмет засаливается. Превращается в культовый. И тогда весьма уместен бывает освежающий, парадоксальный взгляд, возмущающий пафосных фанатов и поклонников. (Если, конечно, это не ледяно-лазерный, убивающий все живое взгляд Кая — взгляд, которым наделила его Снежная Королева.)

Таким приемом парадоксального зрения воспользовался Абрам Терц, поставивший в начало “Прогулок с Пушкиным” зацитированную впоследствии фразу о том, что Пушкин вошел в русскую поэзию “на тонких эротических ножках”. После первой публикации книги в эмиграции разразился скандал с участием значительных лиц; после републикации фрагмента (!) в журнале “Октябрь” вышел скандал помонструознее, с резолюциями и требованиями о немедленном увольнении Ан. Ананьева с редакторского поста.

“Эротические” ноги, надо думать, и простили бы; но “тонкие”, но “ножки” — совсем возмутительно. Руки прочь от ног Пушкина. А потом еще чуть ли не целый год “Вопросы литературы” собирали умнейших людей нашего времени для обсуждения: можно? или все-таки нельзя!

Человек сплетни (не знаменитый, не талантливый, но к знаменитости прикованный сладострастием поиска того, что сегодня скапливается в сетевом ресурсе соmpromat.ru) всегда будет ревновать к таланту. Во-первых, сплетня интереснее и легче передается, чем производное истинного таланта (будь то музыка, стихи или проза), во-вторых, неприятно, если кто-то или что-то — выше твоего понимания. Если выше — надо скосить (или подкосить). Понизить. (Принизить, еще лучше и проще.) Или по крайней мере — адаптировать, т.е. упростить. Так выйдет доступнее, и тогда с этим можно даже примириться, как со шлягерной “моцартианской” мелодией из мобильника, над которой сам Моцарт просто обхохотался бы (помните скрыпача?).

К чему сие затянувшееся вступление? Вот к чему: вышла в свет “Анти-Ахматова”, автор — Тамара Катаева (М.: ЕвроИНФО, 2007) мне и вручила это сочинение, без автографа, чтобы руки у критика были развязаны, а тут еще прислал по почте издатель или автор — В.И. Сафонов — книгу “Борис Пастернак. Мифы и реальность” (М.: Анонс Медиа, 2007). Обе эти книги и обозначили симптом вирусного заболевания, передающегося капельным путем — домодельным литературоведам от литературоведов-интеллектуалов.

2

Несмотря на всю очевидную разницу между ними, Сталин и Хрущев были уверены не только в праве, но в непогрешимости своего руководства литературой и искусством. Оба сегодня должны быть утешены: все-таки “их” политика в литературе нет-нет, да и побеждает, несмотря на все исторические завоевания — проблематичную, но все-таки свободу слова, отсутствие предварительной цензуры и прочие радости интеллигентского сословия.

Антиахматовская кампания, по легенде, родилась из грозного сталинского окрика (так вот чем занимается по ночам “наша монахиня”).

Хрущев — в действительности, не по легенде — романа “Доктор Живаго” до своей “отправки на пенсию” не читал. Сами советские писатели, как свидетельствуют документы, жаждали пастерначьей крови (сравнение Пастернака с “лягушкой в болоте”, например, впервые было печатно обнародовано в приснопамятном 1949-м Михаилом Лукониным). Так что Хрущев и его подручные пошли, можно сказать, навстречу советским писателям, развернув антипастернаковскую истерику до государственных масштабов.

Миновало полвека после наветов на Ахматову, на будущий год будет золотой юбилей пастернаковской “нобелевки”, а в этом месяце исполняется пятьдесят лет первому, миланскому изданию “Доктора Живаго”.

“Реквием” и “Доктор Живаго” напечатаны; Пастернака посмертно “восстановили” в Союзе писателей СССР — фактически накануне того, как первый из союзов грохнулся, а за ним и второй. Пастернак — отличный лейбл при входе, лучше сказать — при фейс-контроле в литературу и в ее премиальные сюжеты (планки, которых Дм. Быков годами не мог одолеть своими собственно-сочиненными романами, он легко перепрыгнул при поддержке Бориса Леонидовича), ахматовская шаль затрепана в байках и анекдотах, нас еще ожидают и художественно-биографические фильмы (по слухам, эти блюда готовят тоже не ахматоведы). “Это, в общем, удачно сложилось, что Сталин назвал Маяковского “лучшим, талантливейшим”, — пишет Лев Лосев в своих воспоминаниях. — Если бы в 1930 году застрелилась Ахматова и к власти затем пришел бы Бухарин, и А.А. была бы названа “лучшей, талантливейшей поэтессой нашей советской эпохи”: станция метро “Ахматовская” (мозаика с сероглазыми королями), танкер “Ахматова”, переиздания вплоть до “Библиотеки пионера и школьника” — это был бы более трудный путь для выживания культуры”. То же самое, если не погромче, уже и с воем, происходит вокруг Михаила Булгакова, “нехорошей квартиры”, Патриарших прудов и т.д.; с Мандельштамом немного запоздали, но и здесь, предполагаю, семимильными шагами вскоре начнут наверстывать упущенное (если не помешают приступы мотивированной антисемитизмом жестокости, из-за которых, я так думаю, был нанесен ущерб памятнику Мандельштаму во Владивостоке и надгробному памятнику на могиле Пастернака в Переделкине).

Пора бы явиться новому Хармсу — но не всякий век, увы, рождает не только Ахматову и Пастернака, но и Хармса.

3

И статья Александра Жолковского о “тоталитарной” Ахматовой, и эссе Бориса Парамонова о Марине Цветаевой “Солдатка”, и утонченно-интеллектуальное “Голубое сало” Владимира Сорокина являются теми самыми вирусоносителями, от которых и происходит дальнейшее заражение — через соблазн — “малых сих” (числить среди литературных идеологов, ценимых мною “не только за это”, анально-генитальных интерпретаторов, если и способных, то исключительно на топорную работу, вызывающую рвотный рефлекс, не хочется).

Правда, Александр Жолковский, оценивший сочинение Т. Катаевой скорее отрицательно, в себе не сомневается. К этому мы еще вернемся. А теперь для начала “сеанса разоблачения Ахматовой” предъявим из книги ряд ударных авторских определений.

Т. Катаева не оставляет Ахматовой ни биографии, ни творчества, ни величия души, ни самой души; Ахматова, по Т. Катаевой, — стукачка, “сводня”, “иуда”; она “ленива, лжива, труслива”; ее характеризуют “старческая распущенность”, “высокомерие, грубость, хамство”, она “подворовывала”, использовала людей, каталась как сыр в масле, живя у “богатеньких” (это у Ардовых-то, у которых — гонорары тогдашнего автора эстрадных реприз отнюдь не первой величины были более чем скромными — денег на большую семью еле хватало). “Бросалась в ноги палачу” не для того, чтобы вернуть из лагеря сына, — ей, по Т. Катаевой, просто нравилось сочинять стихи во славу Сталина!

Своего текста, кстати, у Т. Катаевой мало — в основном книгу составили фрагменты, извлеченные из известных всем “ахматолюбам”, а не только ахматоведам, писем и воспоминаний; кусочки, вырванные с мясом из контекста и тенденциозно, грубо и аляповато смонтированные. “Я тебя слепила из того, что было” — руками, дрожащими от ярости. При этом, разумеется, все положительно характеризующие обвиняемую свидетельства в книгу не включаются. Игнорируются. По принципу: все черное — наше, а белое занавесим черным.

Т. Катаева по профессии — дефектолог. Ничего дурного не хочу сказать о дефектологах, просто профессия другая. Автор — представительница так называемого народного литературоведения. С чего ярость? Откуда сей страшный гнев? Что сделала Т. Катаевой — “Анна всея Руси”, если человеческие слабости, возведенные чуть ли не до семи смертных грехов, затмили ей глаза на все то, что благодаря Ахматовой навеки вошло в состав русской поэзии? И в чью сторону качнутся весы, если… ну, например, сравнивать “благополучие” Ахматовой, у которой не то что дома — дивана своего не было, матрас на кирпичах, — с “благополучием” Пастернака? А без кавычек — К. Симонова? В. Катаева? А. Фадеева? Нет, трое из последних названных действительно были “совсем другие”, — именно в этот “круг” я их и поместила во втором, расширенном издании книги о Пастернаке (“Пастернак и другие”. М.: 2003); ревнивое сравнение своей горестной судьбы с мучениями “позднего” Пастернака вылилось у Ахматовой в, может быть, и несправедливую формулу его страданий (“по сравнению с тем, что со мной делали, это — бой бабочек”), но она понимала верно — с кем и почему сравнима.

Короче говоря, Т. Катаева предъявляет счет, который к реальной Ахматовой имеет отношение на самом деле косвенное. Или вообще никакого не имеет.

Защищать Ахматову? В защите от домашнего литературоведения, спровоцированного интеллектуалами, Ахматова не нуждается: она переживала и не такие нападки.

Ад — это другие, сказано умным французом; можно и перевернуть: другие — это ад. Другие — это те, кто гнал и гонит все сколько-нибудь стереоскопическое, объемное, амбивалентное от своего кумира. “Бога не было — Ахматова на земле тогда была…” — это Владимир Корнилов. Кумир — и кумирня: Ахматова в вожделении и употреблении фанатичек и фанатов, не только иррациональных, но и профессиональных ахматоведов и ахматоедов, а кумирня — то место, где из Ахматовой постоянно “варится супчик”, да чтобы понаваристее.

Это, на мой взгляд, и является (в основном) причиной того, что у нас до сих пор не создана настоящая литературная биография Ахматовой — мы имеем или мелодраматические беллетризованные поделки вроде “Анны и Амедео” Бориса Носика (не столь уж безобидные, если они способствуют выделению слюны у обывателя), или, наоборот, комментаторские построения Романа Тименчика (“Ахматова в 60-е годы” — замечательный, увесистый том, где комментарий в разы перевешивает основной текст). А воспоминания! Какое варенье с цукатами можно из них приготовить, доказывают многочисленные догадки и домыслы тех, кому важен не текст, не стихи, не дар, не исторически достоверная картина, а — с кем, когда и — где.

Но жизнь (и жизнестроительство) Ахматовой 1) неотделимы от ее творчества — именно поэтому и необходима литературная ее биография; 2) такая биография должна быть исполнена без “сюсюка”. А “сюсюка”, придыханья в ахматоведении с избытком. Правда, если внимательно читать “Лишнюю любовь” Эммы Герштейн, “Записки” той же Л.К. Чуковской, “Вторую книгу” Н.Я. Мандельштам… Но тут я остановлюсь и оборочусь назад: а если, например, на саму Н.Я. взглянуть не как на свидетельницу “грехов” А.А., а — глазами Л.К. Чуковской (см. “Дом поэта”?). А еще — прочитать ее переписку с Б. Кузиным — получается “не Оськина вдова”, а “Борькина” подружка… Не исключаю и появления “Анти-Цветаевой” — дело еще более легкое и веселое, чем с А.А. Тут всякое лыко может быть в строку: и умершая в раннем детстве (по сути, погибшая) дочь Ирина; и несчастный, завезенный матерью в СССР Мур; и муж — преступник во имя того же СССР; и стихи про СССР; и хватанье мужиков за штаны… А вопли насчет неустройства — хотя сразу дали дачу! В Болшево! А Тарковский? А лесбийская любовь?

Легче легкого составить и список грехов для “Анти-Булгакова” — от смены жен, от похвалы Сталину (в “Батуме”, а не только в образе Воланда) до икры с шампанским на домашних приемах, весело организуемых в самые страшные, отнюдь не вегетарианские времена Еленой Сергеевной… А Сталин, побывавший шестнадцать раз на “Днях Турбиных”! А — Булгаков как постоянный, любимый гость на приемах в посольстве США! Это в 1937-м-то!

Так что же — все хороши? “Такая грязь, что калоши надевать надо” (Ахматова о мемуарах Л.Д. Блок). Или все-таки — “не судите”, поскольку “вас там не стояло”?

Объясняя время, Смирнов-Сокольский как-то сострил: “Это было еще до “морального облика””.

Моральный облик (так и тянет завершить словосочетание — “строителя коммунизма”) — ханжески-садистическое требование, властью предъявленное личности: обнажиться. “А из зала мне кричат — давай подробности!”. И действительно: члены трудового коллектива обязаны были копаться в чужой личной жизни, а порой и с нескрываемым удовольствием перетряхивали разнообразное белье, в том числе и постельное. Понятие подразумеваемого “морального облика” и его активное обсуждение в жанре открытого партсобрания сегодня вошли в формат самой горячей, самой рейтинговой программы первого канала ТВ — малаховского “Пусть говорят”. Происхождение особого интереса публики к “моральному облику” очевидно — стоит лишь перечитать постановление 1946 года о журналах “Звезда” и “Ленинград” и соответствующие речи А. Жданова, где Зощенко был назван “подонком” и “трусом”, Ахматова — “полумонахиней-полублудницей”.

Пастернак в 1958-м был уподоблен свинье и овце сразу — хотя нет, не совсем так: “свинья не сделает того, что сделал Пастернак…”. Свинья все-таки для Семичастного была морально предпочтительней. А заголовки статей в газетах — “Лягушка в болоте”, “Предатель”… Пастернак подвергался публичной казни прежде всего за “моральный”, вернее, аморальный облик. До оценки романа как художественного произведения не дошло.

А судьями были известно кто. И в своем моральном праве они не сомневались.

И в этом смысле советская власть тоже неистребима. “Моральный облик” поэтов, прозаиков, художников, артистов не дает покоя публике, жаждущей вставить ушедшим по первое “моральное” число.

4

Такого почти религиозного преклонения, как Ахматова, в умах и сердцах безрелигиозной советской и постсоветской интеллигенции (роль, выпавшая не только “ахматовскому мифу”, но прежде всего — Пушкину, не забудем об этом) Борис Пастернак не испытал. Наместником Бога на земле его не назначили — Н. Бухарин, правда, пытался назначить его в первые поэты, но тут советские писатели устроили ему на своем I съезде такую обструкцию, что и видавший виды Бухарчик пошел на попятную. А потом и товарищ Сталин назначил лучшим поэтом (“был и остается”) Владимира Маяковского. Нельзя в очередной раз не восхититься мудростью вождя — от мертвого поэта эксцессов и эксцентрики ожидать не приходится: на кладбище все спокойненько. И быть “совестью эпохи” Пастернака никто не уполномачивал, и пророческих функций он всегда избегал. При жизни никакой мифологизации не подвергался — хотя, следуя методе Т. Катаевой, можно настричь и выклеить лоскутное цитатное одеяло весьма неприятных “личностных” оттенков; можно, потирая потные ручонки, предъявить счет Пастернаку и за письма, и за стихи, посвященные Сталину, и за просьбы, обращенные к М. Горькому и ниже того — к П. Крючкову, и за равнодушие, проявленное к М. Цветаевой (в ее московский период и елабужский путь), к Ахматовой, и т.д., и т.п. Короче — компромат. Если выйдет такая книга, то сразу в лидеры продаж. Но В.И. Сафонов (как сказано самим автором во вступительной заметке “От автора”) “не профессиональный критик, а рядовой читатель”. Задача его — “снять с писателя ореол безупречности и продемонстрировать несоответствие уровня его творчества сложившимся оценкам”. В общем — звезды долой (ведь если Ахматова в сознании иных поклонников никак не меньше заместительницы Бога, то Пастернак уж точно не меньше генерала будет).

“Рядовой читатель”, В.И. Сафонов на самом деле осуществил эксперимент уникальный. Если Т. Катаева подвергает “сеансу разоблачения” не миф об Ахматовой, что было бы полезно, а саму Ахматову, то В.И. Сафонов подвергает разоблачению поэзию и прозу Пастернака, а биографию не трогает. Хотя бы за это скажем ему спасибо.

“Профессиональная критика, воспаряя в заоблачные выси в поисках сложного и мудрого, — пишет гордый своей ролью непрофессионал, — порой не замечает того простого и очевидного, что осталось внизу. Ощущая это, трудно удержать себя от желания взять в руки перо…” В.И. Сафонов и не удерживается.

“Приведенные выше фрагменты из стихов Б. Пастернака явно не соответствуют уровню поэтического мастерства, который приписан ему официальной молвой”. А “фрагменты” — это знаменитые пастернаковские строки, — например, из стихотворений “Художник” (“Но всем известен этот облик…”), “После грозы” (“Рука художника еще всесильней…”), — с выводом комментатора: “За такие строки надо бы ставить единицу с минусом”.

“Ожившая фреска”? — “Тут, пожалуй, комментарий не нужен: налицо очевидная графомания”.

“Волны”? — “Вот так, в упор глядя на настоящее (а может быть, и воображаемое) море, поэт не увидел сути. Прибой — это удары волн о берег, прибой не печет волны, а уничтожает их. Печет волны ветер в просторах моря”.

“А ночью, поэзия, я тебя выжму / Во здравие жадной бумаги” — “понять невозможно. Поэт выжимает поэзию во здравие бумаги, а не бумагу использует во здравие поэзии”.

Примеры комической серьезности можно продолжать бесконечно — под горячую руку попадают и абсолютно прозрачные “Стихи о Блоке” (“Когда читаешь эти строчки, становится как-то жалко Блока”), и “Нобелевская премия”, и даже “Единственные дни” (“А по поводу: “И дольше века длится день…” можно <…> лишь саркастически хмыкнуть”), и даже — “Быть знаменитым некрасиво”: “Автор продолжает защищать свою ошибочную позицию, но у него ничего не получается”.

Зато получается у Сафонова — он буквально обращает живую, метафизическую образную ткань в мертвую материю. А после стихов так же смело берется за “Доктора Живаго”, делая вывод, что “не в компании великих русских писателей, куда он был зачислен не по заслугам, а по капризу судьбы”, Пастернаку место. “Одиозный роман, полнящийся примерами того, как писать не надо, следует по-прежнему изучать в школе, но не как образец литературной классики, а как классический образец графоманской культуры”. И ЦРУ, если оно причастно к нобелевскому сюжету, тоже проштрафилось — “Выбор американской разведки не делает ей чести. Среди советских диссидентов в то время можно было найти по-настоящему умных и грамотно пишущих авторов” (интересно бы узнать, кого из несуществовавших тогда диссидентов В.И. Сафонов имеет в виду). В конце своего затянувшегося сочинения Сафонов обращается в Нобелевский комитет с предложением дезавуировать свое решение и извиниться перед всеми.

Спорить с умерщвлением поэзии и прозы Пастернака бессмысленно — доказать ничего невозможно, потому что здесь система восприятия отсутствует начисто (“музыку я разъял, как труп”). Ну нет такого органа у Сафонова, Бог не дал. Это называется (если толерантно) — человек с ограниченными возможностями. Но я впервые сталкиваюсь с агрессивной инвалидностью.

5

Позиция авторов — не эстетическая провокация; это их “правда”. А вот провокативными по-настоящему — неожиданно — становятся сами их персонажи, вызывающие в том числе и неадекватную (их поступкам, судьбе и стихам) реакцию.

Забавно, что эти “покушения” и “ниспровержения” происходят на фоне неопровержимо стабильного и даже возрастающего сталинского мифа (уже 52% опрошенных считают Сталина великим деятелем, гением эпохи). На фоне яростного желания вернуть на почетное место бронзового Дзержинского (тем самым оправдав его культ).

Пятнадцать-двадцать лет тому назад состоялся предыдущий, очень активный “сеанс разоблачения”, но там основанием была необходимая переоценка ценностей: следовало переписать историю литературы, провести переучет в связи с воскрешением из мертвых или полузапрещенных писателей, таких как Андрей Платонов, Леонид Добычин, Георгий Иванов, Владислав Ходасевич, Юрий Домбровский — намеренно называю имена абсолютно “разнорядовые”. Справедливость требовала — пересмотреть! Ниспровержению подверглись отнюдь не бездари. Первым под гильотину угодил Владимир Маяковский — как к его “советским” стихам и поэмам не относись, но новаторская изобретательность его поэтики очевидна. Второй жертвой стал Горький — но ведь даже рядом со Львом Толстым его талант был очевиден.

Совершенно не собираюсь выступать как адвокат Маяковского или Горького, Ахматовой или Пастернака: они нуждаются не в адвокатах, а в исследователях. Кстати, есть такой показатель: чем полноценнее (эстетически) текст, тем больше количество и выше качество интерпретаций, тем зашифрованнее таящаяся в нем загадка, тем существеннее прирост смысла и тем притягательнее он не только для ученых, но и для неучей, и для “обыкновенных читателей”, у каждого из которых — “свой” Пушкин. И в писаных биографиях (а ведь прав был Достоевский, утверждая, что жить — это делать художественное произведение из самого себя) важна амбивалентность, проще говоря — выявление противоречий личности и судьбы.

В серии “ЖЗЛ” вышла книга о прокуроре Руденко. Можно предположить, что на очереди — книга о Берии. Или о Николае Ежове. То же самое происходит и с писателями. Никто не написал книгу “Анти-Фадеев”, напротив — по ТВ показывают его страдания и демонстрируют душевные муки. Никто не пишет книгу “Анти-Шолохов” — наоборот, дают по рукам тем, кто сомневается в авторстве “Тихого Дона”. Никто не пишет монографию “Анти-Проханов” — напротив, Л. Данилкин так увлекся своим персонажем, что превратил его в героя (“Человек с яйцом”), а экспертный совет премии “Большая книга” вывел эту книгу в финал. После успеха Дмитрия Быкова (с “Пастернаком”) успех не обошел и “Проханова”. Почему нет?

На этом чудесном фоне появление книг против Ахматовой и против Пастернака становится как-то понятнее и даже уместнее. Эти книги проявляют не столько авторов (в конце концов — несчастные люди, обделенные органами восприятия), сколько время, в котором (выражение Фазиля Искандера) стоим.

Версия для печати