Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2006, 9

Проволочные вожди

Об авторе | Эдуард Степанович Кочергин — известный театральный художник, главный художник БДТ им. Товстоногова, народный художник РФ, действительный член Российской академии художеств, лауреат Государственных и международных премий. Постоянный автор “Знамени”.

“Проволочные вожди” — вторая часть его автобиографической трилогии. Первая часть трилогии “Козявная палата” была опубликована в журнале “Знамя” № 4 за 2005 год.

 

В начале августа 1945 года я со своим однопалатным дружком Петрухой-Медным Всадником (такая у него была кликуха) — бежал из чернолучинского детприемника от начальницы — Жабы. Бежали на продуктовой барже вниз по Иртышу в город Омск. Там мы вышли к запасным путям железнодорожной станции и наткнулись на вагон пирующих дядек, одетых в военную форму, видать, блатных главарей целого состава зэков-уголовников, которых везли на японскую войну. С голодухи прибились к ним, но вскоре по их повадкам и фене я понял, что снова надобно бежать. Мы представляли для них только “жопный” интерес. Под предлогом “сходить по нужде” я смылся, а Петруха, любитель поесть, отказался идти со мной, и, что с ним произошло далее, не ведаю.

Из Омска на запад, к Уралу, было две ветки: одна — в сторону Свердловска, северная, другая — на Челябинск, южная. Я не выбирал, даже не знал, какая для меня выгоднее, и попал на челябинскую ветку. Забравшись на платформу с пустыми контейнерами, рванул с испугу несколько перегонов до станции Исилькуль, где состав поставили на запасной путь, и мне пришлось вылезти из своего укрытия. Конечной целью моей был не Челябинск, а далекий Питер, отправился я в него в новой казенной, сшитой ко Дню Победы тюремными зэчками форме. В карманах моих шаровар лежали стибренная ложка, небольшая заточка, рогатка, изготовленная собственноручно в детприемовские ночные амнистии, и два мотка медной проволоки, точно рассчитанных на два профиля наших главных вождей — товарища Сталина и товарища Ленина.

Как ни странно, но искусство выгибания профилей наших кормчих, которое я освоил в детприемнике, спасало меня от голодухи в течение всего шестилетнего пути по станциям, городам и поселкам, по детприемникам и колониям, от Сибири до Ленинграда. На вокзалах, в ресторанах, столовых, буфетах, на базарах, рынках победивший в Великой Отечественной войне фронтовой народ не мог отказать голодному пацанку в жратве, тем более за выполняемые на их глазах из медной проволоки профили любимых вождей, в особенности генералиссимуса.

В эти бурные переселенческие месяцы 1945 года по мере движения к Уралу я все больше и больше знакомился с совершенно особым миром железной дороги. Со стороны Урала на японский фронт двигалась огромная военная армада. Туда шли бесконечные эшелоны теплушек с солдатами и платформ с танками, артиллерией и другой техникой, под брезентом и без. Из России в Сибирь с Отечественной возвращались запоздавшие из-за лечения в госпиталях обрубки с зашитыми культяпками рук, ног, обожженные, с покалеченными, щербатыми от ран лицами солдаты и офицеры — живые документы войны. Каждая станция, полустанок встречали их ревущими бабами, они разбирали своих, кровных, родных сражателей и развозили по домам.

Картинки памяти

Рестораны крупных станций выставляли прямо на перроны столы и стулья, и перед самым прибытием пассажирского поезда официантки наливали из кастрюль в белые суповые тарелки горячий свекольный борщ, мечту желудка. Буфетчица тем временем шустрила вокруг кружек с пивом, наполняя их, отстаивая пену и снова подливая золотистый напиток.

Подошедший поезд выбрасывал из себя голодное человечество в гимнастерках и кителях. Оно мгновенно заполняло перронный ресторан, и начиналось племенное поедание родного блюда, сибирского борща. Слышны были только просьбы-приказы: “Девочки, еще одно пиво, дорогие, добавьте борща, красавицы, два самых больших пива и солонку”. Фронтовые инвалиды всех мастей в кружку пива перед питьем бросали щепотку соли. В кружке происходил взрыв — резко поднималась пена, и пьющий исчезал в ней, жадно глотая золотистую сладость жизни. Некоторые, особо изощренные, посыпали солью края кружки и, вращая ее, пили пиво через эту соль. Мне казалось, что этим покалеченным войной людям не хватает соли для восстановления утерянных частей тела.

Официантки пользовались огромным успехом у оголодавшей по женской ласке фронтовой братии. Каждый старался хотя бы прикоснуться к нафуфыренному женскому чуду и назвать женщину уменьшительным ласковым именем.

Почти из каждого состава, приходившего с запада, кто-нибудь из военных выносил на перрон баян, а чаще — трофейный аккордеон и одаривал пирующих людей “Катюшей”, “Землянкой” или “Тремя танкистами”. А сверху, со стены вокзала, с огромного портрета взирал со своей послевоенной улыбкой на победивший народ великий кормчий, генералиссимус в белом маршальском мундире при всех регалиях.

На стенах ресторанов, в залах ожидания висели бесконечные вариации шишкинских “Мишек”, куинджевских “Березовых рощ”, перовских “Охотников на привале”, выполненные неполным набором красок неизвестными старателями.

Вокзалы, перроны, привокзальные площади и пространства вокруг них в городах и городишках по всему пути следования эшелонов были забиты разномастной людвой всех возможных в России национальностей, говоров, возрастов, мастей и чинов. Сидели на чемоданах, ларях, корзинах, спали на мешках и Бог знает на чем и как. Весь этот человеческий рой галдел, шумел, храпел, жевал, шелестел, спорил между собой, смеялся, ревел — одним словом, жил-торопился в ожидании своих поездов. На этом “базаре” можно было услышать все что угодно. Одна баба жалилась другой:

— Да совсем я обезглавилась, поначалу мужика, после старшего, средного, а в сорок четвертом младшего сына забрали на фронт. Не помню, совсем не помню, помню, что похоронка, похоронка, похоронка. Последней не было, вот и хожу встречать. Бог даст — хоть одного дождусь.

В кучке сильно поддатых типарей какой-то мохнатый дед, обращаясь к огромному верзиле, рассуждал:

— Если украинец — не хохол, русский — не москаль, поляк — не пшек, то значит, я — еврей, но не жид. Слышишь, это тебе говорю я, Евсей, ты понял, а?

— Молчи, Еся, глотанул ты лишнее и кумысишь, не пари муйню, не сотрясай воздух, — по-отечески сказал деду огромный беспалый разбойник.

На вокзальной скамейке ласкательная теточка шелестела вокруг своего мужа-обрубыша, говоря рябой холостой бабе-завистнице:

— Ноги-то пускай, главное, чтобы кляп действовал, для бабы-то без кляпа хуже, что гладь, что гладью вышивать — одно и тож. Он у меня говорит мало, зато рукастый, у него все ладно. Да безногий-то не сбежит, а говорить я буду. За три дня на попутных за тобой примчалась, торопилась. Ах ты, Боже ж ты мой, Боже ж ты мой, — комунис, партаец, а безногий. Начальники с колхозу за тобой машину обещали. Дых ты мой, полюба моя. А ты чего слухаешь? Я на него жалоблю, ты ж ни при чем.

— Вместо люботы накормила бы его. Вон человек ртом глядит, ничего не слышит.

— Не бойсь, не бойсь, накормлю, целу корзину навезла, и самоход есть. Дочуха у нас с ним выросла, тож пирога спекла. Он у меня рукастый, все делать может, а заместо ног колеса поставим. Правда, Васечка? Ах ты мой окоянтовый!

— Клава, Клав, налей чарку-то, душа просит, слышь, душа просит! Клав…

В эту гурьбу людей каждый день добавлялось приходившее к поездам бабье разного возраста. Чтобы просто поглазеть, посочувствовать, позавидовать, кто, что, зачем, почему... За неимением “кина” они отсматривали кино жизни. Большинство не по делу, а так, поглядеть на проезжающих военных мужиков, поучаствовать в радостях по случаю возвращения фронтовика в свой край родины. Да просто на авось, авось кто-нибудь из проезжих одарит их своим хотением, своей сказкой.

Матерь Божья…

Из разных картинок память глаз моих удержала одну совсем неожиданную. Высмотрев в окне вагона голову своего мужика, молодая крепкая сибирячка вскочила на подножку еще не остановившегося поезда и, растолкав гроздь солдат в тамбуре, понеслась внутрь. Через некоторое время после остановки состава она, красивая, черноглазая, появилась в дверном проеме вагона, держа на руках, как ребенка, совсем безногого, однорукого обрубка в тельняке. Он, обняв шею носительницы единственной рукой, смотрел на нее своими синими виноватыми глазами и басил ей:

— Прости меня, Нюша, не уберегся, не уберегся…

— Матерь Божья, Матерь Божья, Иисус Христос, — крестясь, завопила, глядя на них, всегда пьяная бабка-побирушка и рухнула перед вагоном на колени.

Толпа онемела.

Двое военных мужиков бережно сняли с подножки вагона “Божью Матерь” с ее ношею и выставили на перрон. Черноглазая бабенка, шагнув в расступившуюся толпу, понесла своего обрубленного христосика сквозь людей, ревя и хохоча радостью одновременно. Кто-то выдохнул: “Война”.

Первая пайка

Попав в Исилькуль и сильно оголодав в дороге, я по забитым военными составами путям стал пробираться к вокзалу в надежде добыть еду. Солдатики из встречных открытых теплушек заметили и окликнули меня:

— Эй, малек, что здесь бродишь?

— Да к станции иду, еду хочу заработать.

— А как ты, шкет, ее зарабатываешь?

— Художеством.

— Каким таким художеством?

— Профиля вождей выгибаю.

— Что? Как так — выгибаешь? А ну, покажи!

— Покормите если — покажу.

— Покормим, покормим, не бойсь.

Я остановился, вынул из правого кармана шаровар сталинскую скрутку проволоки и у них на глазах стал выгибать из нее вождя. Пока я работал, солдаты молча следили за моими руками. А когда сделал и показал, они признали, что Сталин абсолютно похож, как на медалях, и наградили меня хорошей пайкой — почти полной буханкой хлеба и шматом вкусного сала.

— Откуда сам-то?

— Из Ленинграда, с маткой домой возвращаюсь, только она заболела, и мне добытчиком пришлось стать.

Вечером в столовке недалеко от станции удалось еще подработать. Запасшись едой, ночью я проник на шедший в Курган пассажирский поезд и уснул на верхней багажной полке общего деревянного вагона между корзинами, чемоданами, тюками. Так продолжался мой бег из Омска на запад — бежал я только на запад.

Побег от черномалинника

Утром проснулся от шума. Внизу в вагоне шел шмон. Милицейский железнодорожный патруль совместно с поездными лагашами чистил поезд. Мне чудом удалось перебраться по третьим полкам между потолком и трубами, разделявшими купе, в уже проверенную часть этого старого вагона, а на остановке, спустившись по торцу в проход, выйти на перрон вместе с пассажирами. Станция оказалась довольно большой, и я решил задержаться на ней, тем более что поезд мой тряс патруль. Свой день я провел в любопытстве. Сходил на местный базар и там застрял около дядьки, вырезавшего из черной бумаги силуэтные профили прямо с натуры, да так ловко, что я здорово позавидовал ему. Вот бы научиться такой ремеслухе! Ночевал на вокзале в зале ожидания, пристроившись между двумя семьями с детьми, спал, спрятав голову в бушлат. Мое незлобивое лицо и челка, подаренная Лаврентием Павловичем на День Победы, делали меня домашним, и я не вызывал особых подозрений у вокзального люда. А коли кто спрашивал, откуда на вокзале один, врал: “Мамку врачи лечить забрали, мне деваться-то некуда, мы нездешние, в Питер возвращаемся”. Многие жалели и подкармливали, как своего родного.

Утром при попытке сесть во второй вагон пассажирского поезда, следовавшего в сторону Урала, я по неопытности попался в руки черно-малиновой железнодорожной милиции. В отделении снова врал, что по дороге из Новосибирска моя питерская бабка умерла и я без нее пытаюсь вернуться на родину. На второй день молодой легавый повел меня в столовку (в милиции задержанных кормили раз в день). Столовая, где накануне я зарабатывал профилями, находилась в просторном деревянном доме с залом, сенями и крыльцом. Когда мы поели, я попросился в уборную. Милицейский парень, размягченный едой, отпустил меня по нужде, а сам, вынув папироску, остался курить на крыльце, откуда деревянная будка была видна. Сортир своим задком примыкал к соседнему заборишку. Когда я открыл дверь и увидел перед собою в задней стенке над толчком прорезанное в тесе окошечко — сразу понял: в него я помещусь, надо рвать когти. Уж больно мне не хотелось снова свидеться с Жабой и Крутирылом. Через соседний заросший участок, пригнувшись, попал на боковую улицу и по наитию или как — сам не могу объяснить — двинул не в сторону поселка, а на железку, к товарнякам, куда приехал два дня назад. Забравшись под брезент, закрывавший самоходку, проспал с испугу под ним весь оставшийся день. Этот маневр меня спас: меня явно искали в поселке, а не у военных, среди техники. Снова я ушел между рук, оправдав свои детприемовские кликухи — Тень и Невидимка.

После этого случая я смекнул, что на больших станциях, где есть вокзальная милиция, садиться зайцем в первые вагоны или выходить из них опасно. Наряд легавых обычно пасется в начале состава. Лучше обойти поезд и на перрон выйти с его конца. Но в последний вагон тоже не следует влезать, там кондуктором держат специально науськанного на майданников мужика. Что я вскоре и почувствовал на собственном загривке.

Ночью мне удалось подсесть на медленно двигавшийся в мою, западную сторону товарняк. На нем я доехал до следующей узловой станции.

Наследство скачка

Мой пустой товарняк опять загнали в тупик, и я отправился в сторону вокзальной площади, где стал свидетелем ловли поездного вора. Вернее, двух скачков, но на моих глазах пойман был только один. Пять переодетых ментов гнали двоих парней от перрона по станционной площади и улицам, веером расходящимся от нее. Воры, добежав до улиц, разделились. Трое ментов погнались за правым от меня вором, двое — за другим, по соседней улице. Троица нагнала парня. Из-за кустов, где я ныкался, было видно, как он, по-воровски упав на землю и перевернувшись через голову, перебросил одного из преследователей, но двое других обрушились на него и не дали подняться. Когда он кувырнулся, я заметил, что из него что-то выкинулось и упало в траву. Лагаши в кутерьме этого не увидели. Потом, после увода вора на станцию, я, пошарив в траве, нашел две перевязанные бечевой поездные отмычки. Много позже я узнал, что обнаруженные при обыске ключи или отмычки от вагонов удвоили бы срок пойманному скачку. Второй вор, вероятно, смылся от преследователей — больно ловко он перескочил через высокий забор частного дома. Так я стал наследником двух вагонных отмычек, и они помогли мне выжить. Пользоваться ими надобно было осторожно, не показывая их никому, со временем я сшил для них мешочек с вязками и привязывал его к ноге.

Мой кент* Митяй

Между перегонами от Кара-Гуга до большой узловой станции Асаново в пассажирском поезде Омск — Челябинск, составленном из старых, допотопных вагонов, набитых битком разношерстным переселяющимся народом, я встретил своего подельника в дальнейшем путешествии до Урала и первого за жизнь дружка, которого полюбил сиротским сердцем, как родного брата. Познакомился с ним в месте совсем неожиданном, вернее, нас познакомили — в поездном отстойнике, тамбуре. Черт меня дернул забрести с моими профилями в последний вагон, к тому времени я уже знал, что это опасно. Там меня сцапал свирепый лагаш-кондуктор и за шкварник оттащил в задний тамбур своего вагона, в поездную предвариловку. Засунув меня в темный, с обитыми металлом дверьми, каземат на колесах, он прорычал: “Вот тебе дружок, знакомься. Вас, побирушек, парою на ближайшей станции сдам в линейную службу, ждите”. Как только мой проводник щелкнул замком, я пацанку сказал, что имею отмычки от поездных дверей и мы успеем смыться. Когда поезд подойдет к станции, откроем дверь, вылезем на ступеньки, а как затормозит, спрыгнем и тикать.

— Не смогу я спрыгнуть…

— Да что там, это просто и нестрашно, вагон-то последний, как на перрон зайдет, сразу и прыгай.

— Я слепой… Я Митька слепой, прыгать не могу.

После его слов, привыкнув к темноте, в щелевом свете я с трудом разглядел, что лицо пацана было изуродовано. В левой яме-глазнице глаза не было, из правой под шрамом, спускавшимся со лба, что-то торчало.

— Что он тебя, гад, не пожалел-то? За что сюда запер?

— За пение, я поесть просил и пел. Прошел все вагоны, никто не трогал, даже вот хлеба дали тетеньки-проводницы, а этот — за шкварник и сюда.

— Вот паразит какой! Но ты не бойсь, мы его объегорим. Как поезд затормозит, я открою наружную дверь, спущусь на нижнюю ступень и помогу тебе, за руку возьму. Побежим за вагон и спрячемся за дальними составами. Я уже опытный. Главное, чтобы он раньше не вышел. Давай в замочную скважину что-нибудь засунем.

— А как тебя зовут? — спросил слепенький.

— По отцу Степанычем. Дай-ка я кочегарку обшарю, может, там есть что подходящее. Да если и углем забьем дырку для ключа, то, пока он силится, мы смыться успеем. А еще я попробую дверь снаружи закрыть, тогда этот гад балданется. Митька, ты не местный?

— Нет, я с Новогородчины.

— Во здорово! Вместе добираться будем. Я ведь из Ленинграда — рядом. А как в Сибирь попал?

— Когда эвакуировались, поезд наш немецкие самолеты порушили. Мать с братиком младшим погибли, а меня, видишь, поранило. В живых осталась тетка. Она-то в Сибирь меня и привезла. Под Новосибирском жили. Поначалу все ничего — кормила. Потом, к концу войны, с милиционером повязалась и стала куском попрекать. Присосышем обозвала. Я и ушел. На базарах стал песни петь, у людей в сенях жить. Сейчас война кончилась — решил до дому податься. Там дедка с бабкою оставались, может, еще живы. В Новосибирске один нищий дед вагонным песням меня обучил. Поводырем навязался, все деньги себе забирал и пропивал. Убежал от него. Правый глаз мой чуток видит, подумал, не оступлюсь. Подавать за работу стали больше. А ты чем кормишься?

— Да я художничаю. Из проволоки профиля вождей делаю прямо на глазах. Фронтовым дядькам нравится — кормят, иногда и денег дают.

— Вот те нате! А как ты делаешь?

Я достал проволочную скрутку генералиссимуса и через некоторое время протянул ему профиль. Он стал щупать его, приговаривая: “Молодец, во — молодец, как здорово!”, и вдруг предложил мне:

— Степаныч, а что, если мы с тобой вдвоем ходить будем? Ты выгибать вождей станешь, а я петь про них, а? Давай попробуем. Я про Сталина три песни знаю. Вдвоем легче и безопаснее, а то ко мне все время нищая братия пристает, вон прошлую неделю чуть не покалечили. Хотят, чтобы я на них работал.

— Ничего, Митяй, у меня на них рогатка есть, можем и сами покалечить.

На остановке мы удачно смылись из тамбурной тюряги. Завернув за наш вагон, нырнули под стоящий военный состав, затем под другой и оказались на вольной стороне станции, где кроме каких-то амбаров ничего не было. Пошарив глазами по путям, я на крайней колее увидел пустые теплушки, не раз уже выручавшие меня. Мы с Митяем побежали к ним и в одной из них притырились. Необходимо было до ночи переждать, не высовываясь. Кондуктор наверняка поднял шухер. Описал нас станционным начальникам. Служки начнут шарить по всем путям. Слава Богу, что смеркается, ночью в темноте сложнее будет нас искать.

Через несколько минут мы наконец услышали, как забухали щиты буферов, и наш злосчастный поезд отвалил со станции. Пока окончательно не стемнело, мы решили пошамать вскладчину. И наш братский ужин получился на славу. Его хлеб с моим солдатским салом и с его вареной картошкой в капустном листе украсили остаток нашего опасного дня. От сытости и нервной усталости мы вскоре ослабели и уснули на остатках соломы.

Проснулись от грохота: наши вагоны куда-то перетаскивали. Я выглянул наружу — нас присоединили к такому же пустому составу теплушек и платформ. Минут через сорок вся эта громадина на колесах, к счастью, двинула на запад. Я уже знал к тому времени, что пустые поезда более двух-трех перегонов не идут. Их пропускают в свободное время, пока нет военных составов, которые гонят на восток. На следующей остановке нам необходимо где-то отсидеться, чтобы про нас забыли на этом участке дороги.

Приближалась середина августа. Было тепло. Мы проезжали лесостепную зону. Все чаще встречались казахские стойбища. От цикад и фантастических запахов ночной степи с непривычки кружилась голова.

Нелюдь

По дороге Митяй рассказал мне жуткую историю про ватагу богодуев**, которая силком прибрала его к рукам в городе Омске и хорошо на нем зарабатывала, а гроши пропивала, поколачивая его за просто так. Им показалось мало, что он слепой и с изуродованным осколком лицом. Чтобы еще более жалобить подающих, они решили отрезать ему правую руку. Ему повезло, он случайно услышал их сговор. В это время мимо колхозного овина, где ночевала братия нелюдей, по дороге на станцию катила телега, — мужик вез к утрешнему поезду жену с дочкой. По звуку Митяй смекнул, что кто-то едет. Ему в темноте удалось выскользнуть из рук бандитских побирушек и добежать до телеги. Схватившись за оглоблю, он закричал: “Дяденька, дяденька, забери меня с собой, не то они порубят мне руку! Я Митька-слепой, спаси меня, спаси!”. Поначалу возница ни фига не понял. Затем, увидев, как вцепившегося в оглоблю мальчишку отдирают двое каких-то шарамыжников, сообразил, что дело серьезное. Достал из соломы берданку, припрятанную там на всякий плохой случай, и пальнул в воздух для устрашения. Типари отзынули от Митьки, но стали кричать, что он их племянник, и требовали отдать им его. “Не отдавай меня, дяденька, я им не племянник, не отдавай! Они мне руку рубить станут! Они под нищих косят, водку пьют и меня побивают. Им мало, что я слепой, покалеченный, так пуще хотят…” — “Перестреляю сук кромешных, падаль отхожую, как фашистскую сволочь! Я сам с костяной ногой. Вишь, малый, с сорок второго вместо ноги деревяшка торчит”. Мужик бабахнул из винтовки в темноту второй раз. Типари бухнулись на дорогу и отползли в кювет.

Нищенская мразь могла сделать с Митькой все что угодно: выколоть глаза, вырвать кусок носа, губы, отрубить руку, ногу, язык, чтоб не говорил, а только мычал, и, посадив в коробку это несчастное страшилище, таскать его по городам и весям, вынимая из людской жалости и доброты последние гроши.

Мои ангелы-хранители спасли меня от такой падали. Но на пути своем я нагляделся на эту людскую развратную гниль, которая охотилась на детей, “како на зверей”, воруя их, насилуя, а затем уродуя с лютостью, и дьяволам не свойственной. Братия эта страшно труслива. На одной из станций по пути в Челябинск две нищие бабки, прикинутые под монашек, положили свой жадный глаз на Митьку и начали оттаскивать его от меня. “Поводырями тебе будем, кормить и холить станем, паном сделаем, жизнь облегчим. А ты, тощий, отзынь отсюда, не мешайся, не то прикончим!” — и показали мне заточку. Я, рассвирепев, закричал: “Не трожь его, суки-тетки, не то взорву вас гранатой, разлетитесь, кусками рассыплетесь!” — и, выхватив из сидора темно-коричневую бутылку с водой, пошел на них. Они бросились бежать. В другой раз, тоже за Митьку, наглому, отвратительному дедке всадил из рогатки проволочную пулю в челюсть. С тех пор при нашем появлении он мгновенно смывался.

Летучие мыши

Через три перегона наш громыхающий состав пустых теплушек остановился на запасном пути какой-то лесостепной станции. Мы проснулись от тишины. Было утро. Все пути оказались забиты таким же порожняком, как и наш. Мне и Митьке необходимо было незаметно выбраться из вагона, не попав на глаза железнодорожным людям, и исчезнуть дня на три-четыре. Отодвинув вдвоем тяжелую дверь, мы с ним спрыгнули на землю и под своим же вагоном пролезли на обратную сторону. Таким же образом прошли еще несколько составов. Оказавшись за путями нашей станции, я увидел в полукилометре от дороги излучину реки, а за ней рощу или лес. Нам снова повезло — можно было вымыться, даже искупаться и, главное, отсидеться на всякий случай, чтобы потом, заработав еду, двинуться на наш запад. Дойдя до речки, я увидел за ее излучиной какое-то заброшенное строение, поставленное почти над водой, и остатки забитых в воду старых деревянных свай, перекрывавших всю речку. Таких сооружений я не видывал никогда. Митяй по моему рассказу предположил, что это старая мельница. В ее запруде мы решили перво-наперво искупаться, затем исследовать мельницу на предмет возможной ночевки. В полдень на купание пришло местное пацанье. Нам они не удивились. Только спросили:

— Вы с поездов?

— Да, затормозили нас.

— Это обыкновенно. Бывает, что составы неделями стоят.

От них мы узнали, что на этом месте когда-то находилась деревня, но уже давно переехала к станции, за вокзал. Одна мельница осталась. Про лес сказали, что он очень большой и поднимается по реке вверх на север, и что в нем когда-то даже волки водились.

Спали мы на чердаке мельницы. Рано утром проснулись с испугу. В пустой проем окна влетали одна за другой какие-то страшные черные крылатые тени и исчезали в сумраке высокой чердачной крыши. Поначалу я подумал, что еще сплю и мне снится странный, фантастический сон. Я попытался его сбросить с себя, но не смог. Вот те нате, не проснуться, а они все влетают и влетают. Я навалился на спящего Митьку и начал трясти его, приговаривая:

— Посмотри, посмотри, что это? — забыв, что он незрячий.

— Чего ты меня тормошишь, я ведь, кроме кусочка света, ничего не вижу, — возмутился просыпающийся Митяй. — Бабка моя деревенская рассказывала про каких-то летучих навий, а кто твои летучки, я не знаю.

Только днем от местного пацана мы услышали, что это летучие мыши, и что людям они не опасны, а живут здесь с давних времен, на чердаке мельницы. Ночью охотятся на насекомых, а днем спят, прикрепившись крыльями-лапами к стропилам крыши.

Запасов еды нам хватило на три дня. Три дня мы спали, купались, загорали и готовились к нашим общим выступлениям. Важно было мне приноровиться выгибать профиль вождя к концу его песен, не раньше и не позже. Наконец у нас все стало получаться.

Положено — не положено

На четвертый день нам пришлось идти на станцию зарабатывать хлеб. Станция оказалась довольно большой, с рестораном на вокзале и выносом столов на перрон. За вокзалом была довольно обширная площадь, сплошь заполненная машинами, подводами, людьми, прибывшими встречать или провожать своих фронтовиков.

Первое совместное выступление мы устроили на этой вокзальной площади и имели успех. Меня впервые на добавку люди попросили согнуть профиль Ленина, а Митьку — спеть “Катюшу” и были очень довольны. Накормили нас и собрали целый узел еды. За два дня работы на станции мы превратились в местную достопримечательность. Пацанье, купавшееся на реке, хвасталось всем знакомством с нами.

На следующий день мы попытались выступить на платформе станции и чуть было не попались в лапы железнодорожной милиции. Буфетчица перронного ресторана знала про нас от прилипших к нам пацанов и разрешила работать между столиками. В середине дня на станцию прибыл с запада очередной пассажирский поезд и выбросил на перрон партию голодных военных людей. Питие пива и поедание борща началось. Я вынул из кармана бушлата сталинскую скрутку проволоки, распрямил ее и обратился к уже ощутившему вкус пива мужскому человечеству:

— Дорогие народные спасители, товарищи военные солдаты и дядечки офицеры, разрешите за малое кормление спеть вам о вожде товарище Сталине и показать его в профиле.

Митька запел своим высоким голоском, подняв к небу порченую осколками бомб голову:

Сталин — наша слава боевая

Сталин — наша гордость и полет…

Только я начал выгибать нос генералиссимуса, как вдруг на перроне возник черный мундир железнодорожного легавого мухомора. Натянув на лбину свою фуражку с малиновым верхом, он пошел прямо на нас. Митька пел:

С песнями борясь и побеждая,

Наш народ за Сталиным идет.

Я дошел до подбородка вождя. Легавый остановился между столами против нас, раздулся красным пузырем и заорал:

— Прекратить! Не положено, я кому говорю!..

Армия за ближайшими к нему столиками поднялась, и раздался голос дергающегося от контузии старлея:

— Это что?.. Петь про вождя не положено?.. А по… пятьдесят восьмой… статье… знаешь, что положено?!

И он посмотрел на легавого мухомора своим единственным свирепым глазом. Другой военный, важнее чином, велел тыловой крысе срочно отползти подальше от греха, что тот мгновенно и сделал.

Мы с Митяем исполнили перед армией все до конца, но поняли, что, как только поезд тронется, нас заберут в кутузку, поэтому перед самым отходом состава нам пришлось прыгать с перрона и бежать через пути на другую сторону станции, чтобы не попасться на глаза нашему легавому.

Следующим утром к нам в логово на мельнице прибежали два уже знакомых нам местных шпаненка и сообщили, что вчерашним днем на станции нас искала милиция и даже спрашивала, не знает ли кто, куда мы пропали.

Во как! Значит, опасения были не случайными. Придется снова залечь на дно. Пожалуй, с мельницы необходимо смыться. Пацанов попросили говорить всем, что видели нас на подножке отъезжающего поезда, только с обратной стороны.

Забрав с мельницы свой скарб и еду, мы двинули в лес, чтобы прокантоваться там три-четыре дня, а затем вернуться ночью на железнодорожные пути и, сныкавшись в очередном пустом товарняке, отвалить в Челябинск.

Лесные волки

Поднявшись вдоль реки по заросшей тропе, часа через полтора мы вышли на окруженную высокими деревьями крошечную поляну, возвышавшуюся над рекой. На ней обнаружили яму с остатками кострища. Место было удобным, и мы решили остановиться. Да и устали порядочно. Митька, пошарив в костровой ямке, обнаружил в углях несколько еще теплых печеных картофелин. Эта находка нас не испугала, наверняка здесь рыбаки гужевались. Чуть подальше, в кустах, я увидел ладный шалаш. Смотри-ка ты — целое стойбище. Уходить с этого места никуда не хотелось, да и сил не было. Наступал вечер. Будь что будет. Поужинаем и переночуем, а утром решим, как быть. Не Бармалеи же здесь живут и явно не легавые. Митька стал доставать и раскладывать на косынке еду, а я, наломав сушняка, побросал его в яму с намерением разжечь костер последними, драгоценными спичками.

И только я опустился на колени и нагнулся, чтобы запалить ветки, как из-за кустов со стороны реки возникли две людские торчилы в длинных ветряках с капюшонами, в сапогах, один из них был с палкою. Мы поначалу застыли с испугу и вылупились на них. Кто такие? Фараоны-начальники или разбойники-тати, лешаки таежные? Наконец один из них, который ниже, узкоглазый, плосколицый, сказал с каким-то незнакомым выговором:

— Огонь не любит непорядок. Костер надо хорошо сложить, потом жечь.

После этих слов мы, как собачонки, почувствовали нутром — дядьки, хотя не как всякие, но не обидят, бояться нечего.

Я, осмелев, спросил:

— А вы, дядьки, что, из вохры?

— Откуда взял, что мы из вохры? — сердито ответил вопросом высокий.

— Они в таких же плащах у вагонов ходят, охраняют.

Дядьки переглянулись.

— А может, вы рыбою кормитесь или лесом? — продолжал спрашивать я.

— И лесом, и бесом. Считайте, что мы лесники, хватит вам! — ответил высокий. — А сами-то, шкеты, как здесь оказались? Почему одни в этих краях?

— Пересидеть бы надобно, мы беглые. На станции за нами черномалинники охотятся. Да и раньше из-под замков бежали.

Я рассказал про все наши приключения: как мы из тамбура от злого лагаша смылись, и как на станции нас спасли от милиции военные, и что за нами охотятся, на всю станцию объявили, что два бродячих пацанка из рук смылись, один из них слепенький. На мельнице прятались, но про нее лагаши тоже узнали, оттого мы сюда бежали. Переждать опасность, а потом на товарняк и…

— Смотри, какие опытные, все рассчитали.

Узкоглазый сбегал с котелком за водой и, вынув мои ветки из костровой ямы, мгновенно сложил новый костерок и так же быстро от удара каких-то камней запалил жгут, а от него раздул огонь.

— Во, интересно! Такого я еще не видел, — изумился я.

Разжигая костер, он все время повторял:

— Беглая, беглая, вот те нате, беглая шкета. Не бойся, милисия не дадим. — И стал гладить слепенького. — Ему что, стрелял?

Я рассказал им историю Митьки.

— Фу ты как, на тебе, а! Зверопад какой!

Узкоглазый достал из своего обширного сидора кусок плиточного чая и, завернув в тряпицу, разбил его между двух камней.

— Китайская чая, казаха принесла, пьешь — веселишься! А я — хантый, знаешь, кто такие? Нет? Лесные человеки.

— Ты костришь здорово.

— Хочешь, учу?

— Обучи.

— Хорошо, чай пьем и учим, сегодня учим, завтра учим. Чай слепеню первому дадим.

Он насыпал битого чаю в кружку, залил его кипятком, помешал окоренной веточкой и вместе с куском хлеба, покрытым салом, протянул моему дружку:

— Пей, Митяй, китайская чая — хороший. Что — горькая? Фу ты ну ты, чая — горькая. Пей, привыкай, жизнь горькая, а чая — вкусная.

После чая началось обучение складыванию костров.

Я попытаюсь своими словами пересказать уроки, данные мне шестьдесят лет назад в пограничном со степью лесу, недалеко от Северного Казахстана.

Первое, что должен знать, — огонь солнцу подчиняется. Дерево от комля к солнцу поднимается. Огонь тоже от комля горит быстрее. Когда берешь в руки сучок, ветку, полено — смотри, где у него комель. Второе: необходимо найти запал для разжигания огня, особенно в непогоду. Хороший запал — береста. Другим запалом служит хостяк — сухие веточки ели. Они всегда есть под нижними лапами густой елки. Хостяк-подлапник сомнешь в шарики — и все готово. В дождливую погоду это — порох для костра.

Костры выбирают в зависимости от надобности и погоды. Самый простой и быстрый — хантыйский, костер-колода, в Сибири его называют воровским, потому что горит без дыма. Вода в котелке на нем закипает через четыре минуты.

Перед тем как поставить колоду, необходимо соорудить основу костра — из толстых веток, не обязательно сухих. На основе выложить колоду — от комля по движению солнца, тогда огонь будет крутиться вокруг котла. Нижний ряд колоды — из толстых веток, верхние — из более тонких. Внутрь вложить запал. Когда запал подожжен, поверх него надо, не торопясь, класть под углом друг к другу небольшие ветки, пока огонь не займется.

Лесные люди умеют складывать такой костер для обогрева шалаша или палатки, который после растопки горит сам пять-шесть часов подряд без ухаживания за ним, причем сырые дрова тут даже предпочтительнее. Под этот костер копают конусообразную яму, а поленья ставят комлем вниз, по кругу. Самые сырые и крупные — снаружи ямы, а к середине — ряды посуше. В центре выкладывают гнездо из сухих веток, опускают туда запал и поджигают. Такой костер горит, не торопясь, сам себя сушит, а огоревшие снизу поленья сползают по конусу к огню. Ежели такой костер развернуть под углом к ветру, то всю ночь он будет греть палатку или шалаш и отгонять комарье.

Хантый показал нам, как правильно выбирать места для стоянок в лесу, чтобы земля не тянула, оставалась бы сухой, и как ставить шалаш по солнцу — чтобы утром солнце было в головах, а к вечеру — в ногах.

От него мы узнали, что надо выискивать муравейники — муравьи выбирают самые безвредные для живого организма, сухие, без тяги, места. Шалаш можно ставить рядом с муравейником, главное, не разрушать муравьиные дороги жизни. И тогда в шалаш или палатку никогда не заползет змея, не заберется ни один клещ. Эти гады опасаются приближаться к муравьям.

По поведению птиц, муравьев, пчел и другой живности лесной человек может понять, какая будет погода, распознать близость жилища, приближение людей, появление опасности и многое другое.

Под руководством Хантыя я по всем правилам лесной науки собрал и сплел непромокаемый шалаш, издали напоминающий ярангу.

В прохладные вечера дядьки поверх рубах надевали на себя жилеты из козьего меха. Такой одежды я никогда раньше не видел. Прямоугольный кусок козлиной шкуры с разрезом для головы и пришитыми вязками по бокам. Когда они заползали в шалаш спать, то жилеты снимали и стелили под себя, мехом наружу. Хантый, заметив, что я с интересом разглядываю их одежонку, сказал, что на козий мех ни змея, ни какая насекомка не заползет ни в жизнь, да и тепло нижнее полезней тепла верхнего.

С утра дядьки куда-то уходили со своими мешками. Вечером возвращались. Кем они были в жизни и чем кормились — загадка. Бывалые люди, которым я позже рассказывал об этой встрече в лесу, предполагали, что они промышляли гашишем. Поставляли на север, в зоны со степного юга наркотический товар. Короче, занимались опаснейшим, по тем временам, расстрельным делом.

Хантый достал из своего сидора огниво-кресало, трут, кремень и научил меня ими пользоваться. Из кожаного мешочка вынул отконопаченный мох и на моих глазах ловко скрутил запасной жгут, велев повторить за ним все действия, после чего отдал огниво нам.

Тайком от Митяя он объяснил мне, что у моего дружка нелады с легкими, и его надо хорошо кормить, а лучше скорее добраться до города и отдать Митяя легочным докторам на лечение.

Главный дядька велел нам на другой день после их ухода сняться и исчезнуть со стойбища, не то могут прийти настоящие охранники. Он показал мне выше нашей поляны тропу, по которой лесом можно незаметно подойти к запасным путям железки. А по реке запретил возвращаться. О них, ежели попадемся фараонам, — ни гу-гу, видеть не видели, знать не знали, слышать не слышали. Приказал нам перед уходом разобрать свой шалаш, разнести ветки от него в разные стороны. Здесь стояли рыбаки, а не лесные волки.

Встреча с лесными людьми была подарком судьбы, школой выживания на воле, в лесу, в природе. В дальнейшей беспризорной маете хантыйская наука спасла мне здоровье.

Утром, когда мы проснулись в собственном шалаше, их уже и след простыл. Около кострища лежал новый холстяной сидор и кусок хорошей веревки. А в самом кострище — несколько печеных картофелин: перед уходом узкоглазый еще раз расщедрился. Нам стало грустно без них, особенно без Хантыя.

Казахи

Мы выполнили все наказы и в полдень вышли на лесную тропу, указанную главным дядькой. Тропа привела нас лесом почти к самым запасным путям. Чтобы попасть к теплушкам, нужно было перейти небольшое поле. Но мы побоялись и решили дождаться темноты.

Из трех пустых составов один, самый длинный, состоял из теплушек, платформ, бензовозов, нескольких загруженных отборными бревнами лиственниц лесовозов. Его-то мы и выбрали. Он явно был сформирован для отправки на Урал. Под покровом темноты мы с Митькой забрались в одну из серединных теплушек и решили не спать — вдруг паровоз подадут не к нам, а к другому составу. Но я не выдержал — уснул. Митяй растолкал меня и велел посмотреть, в чем дело — вроде нас расцепляют. Действительно, от нашего состава треть вагонов, в том числе и наш, отцепили маленьким паровозиком-кукушкой и отвели на другой путь. Наш вагон оказался третьим с конца, если смотреть с востока на запад. До утра мы не спали, боясь, что уедем в обратном направлении, но утром вдруг состав загремел — с запада подошел паровоз и зацепил наши вагоны. Через три-четыре минуты наш новый поезд тронулся в сторону Челябинска. На радостях по этому поводу мы съели по две запеченных в лесу картошки и уснули праведным сном.

Сутки тряслись в своей теплушке. Поезд то мчался, то плелся, то останавливался на малых полустанках и пропускал составы на восток. Следующим днем встали окончательно на довольно большой станции, заполненной огромным количеством узкоглазых, смуглых людей, чудно' одетых в полосатые халаты, островерхие шапки и смешные короткие сапожки. Говорили они на непонятной нам тарабарщине. В Омске таких людей в халатах называли казахами. Неужели мы приехали к казахам?

Они, как и все прочие, встречали своих демобилизованных, оставшихся в живых детей, отцов, родных. За товарной частью станции на обширном пустыре расположился целый казахский лагерь с лошадьми, кибитками, юртами. Там же находился довольно большой базар, на котором продавали шерсть, войлок, овчину, кожу, баранину, конину, крашеную глиняную посуду. От пестрых цветных халатов, войлочных расшитых шапок, ковров, на которых лежал товар, возникало праздничное настроение.

Вернувшихся с фронта или госпиталя солдат казахи встречали полными семьями, с детьми, лошадьми, собаками. Сажали на лошадей как героев и с гордостью везли в свои стойбища. Мы видели, как молодого, совершенно безрукого обрубыша, грудь которого была в панцире орденов и медалей, подсадили на белого коня, надели на него войлочную казахскую шапку, опоясали красно-белым поясом, и два аксакала в полосатых халатах вывели под уздцы коня со станции на базарную площадь. Там в честь безрукого палили из охотничьих ружей, играли на каких-то незнакомых инструментах, били в барабаны — видать, обрубок на войне сильно отличился.

У казахов мы гостевали четыре дня, ночевали в их юртах. Они были поставлены на площади, огороженной телегами. Снаружи телег на ночь привязывали лошадей по кругу, головами к центру. Лошади служили великолепной охраной стойбища. Казахи пожалели нас, узнав, что мы с севера, из Ленинграда и Новгорода, накормили бараниной, приговаривая: “Новгорода — как далеко, как далеко, Ленинград — ой, как далеко”. Они хотели, чтобы я оставил слепенького у них, так как он болен легкими, а они его вылечат. Митька отказался, надеясь, что скоро попадет на родину, к своей новгородской бабке. Чтобы защитить его легкие в дороге, казахский важный дед сшил ему из кусков овчины жилетку, а мне дал небольшой шмат овчины, чтобы я спал на нем.

На третий день мы узнали от вагонных обходчиков, что наш состав тронется в путь послезавтра утром и пойдет по направлению к Кургану. Нам это годилось, только бы он поменьше стоял на полустанках. Наутро, расставшись с добрыми хозяевами, мы с Митяем забрались в очередную теплушку нашего поезда и, распределив многочисленные подарки по нашим котомкам, хорошо поужинали бараниной с кумысом и казахскими лепешками. Уснули быстро. Проснулись утром — поезд шел на запад.

Дети артиллеристов

Ночи становились холодными. Митьку выручала дареная меховушка, но все равно к утру мы здорово замерзали. Надобно было где-то достать шерстяное одеяло — хотя бы одно на двоих. В Кургане, куда прибыли на третий день, маялись несколько суток и чуть было снова не попались в руки легавых. Поначалу промышляли на рынке, но за два дня работы интерес к нам исчерпался, и мы решили выйти на вокзальную площадь. Там собралось много военных, им наш репертуар годился больше, чем торгашам, но там было опаснее, могли нагрянуть черно-малиновые мухоморы.

Выступления на площади прошли успешно. Слепенького Митьку просили петь и петь. Моих проволочных вождей разглядывали, передавая из рук в руки. Все три песни про вождя были спеты, народ требовал еще, и Митька спел им жалостливую:

Как в саду, при долине

Звонко пел соловей.

А я, мальчик, на чужбине

Позабыт у людей.

Позабыт, позаброшен

С молодых ранних лет,

Сам остался сиротою,

Счастья-доли мне нет.

Пел он про себя, да так здорово, что у многих дядек слезы выступили на глазах. Когда он закончил, к нему подошел здоровенный мужик в офицерской форме с большой звездочкой на погонах, поднял Митьку до себя и расцеловал под одобрение служилых.

Только мы сработали свое выступление и стали собирать пожертвования, как к нашему кругу подошли с вокзала два милиционера с вопросом, что здесь происходит. Им ответили: ничего особенного — песни про вождя поем.

— А пацанва откуда и что здесь делает?

— А пацанва своя, дети полка, — сказал дяденька с большой звездочкой на погонах. — Вон, видишь, малек, фашистами раненный. Они со мною, на моих хлебах.

И показал свои важные корочки, после чего те отзынули.

Второй раз заступились за нас военные. Дяденька оказался майором-артиллеристом, командированным на Урал с целой командой подчиненных и специальным составом железнодорожных платформ за какими-то новыми самоходными пушками. Мы с Митяем, рассказав ему про свою жизнь на колесах, попросили помочь добраться до Челябинска, где бы мы сдались в детприемник, отзимовали бы там, подлечились и отучились в школе. Он согласился довезти нас до Урала с условием — на больших станциях не высовываться из вагона.

На сей раз нам крупно повезло. Челябинск не за горами, и, главное, мы не будем мерзнуть в пустых теплушках. Дяденька майор накормил нас в ресторане вокзала вкуснейшим обедом, состоявшим из борща, большой мясной котлеты с жареным картофелем и настоящего компота из сухофруктов. Это поразило нас с Митькой — мы ведь никогда не ели за столом, застеленным белой скатертью, из белых тарелок с синими полосками по краям, не ели такими тяжелыми блестящими ложками и вилками, да и не знали, как это — есть вилками. Да еще в зале с огромными окнами, колоннами и картинами на стенах. И тетенька-официантка — такая внимательная, улыбчивая, старательная, принесла нам картошки больше, чем положено, а картошка, жаренная в масле, другого вкуса совсем, чем в приемошной столовке. После наших бесконечных мотаний, нашего полуголодного существования, после нашей сухомятки дяденькой майором устроен был для меня и Митьки сытный рай, запомнившийся на всю жизнь.

По окончании обеда товарищ майор привел нас к жилому вагону своего состава и сдал усатому старшине с велением вымыть, переодеть в чистое и определить места на верхних полках в купе сержантов. Самым трудным оказалось переодеть нас в чистое белье. Мы с Митькой оба вместе помещались в одной, самой малой солдатской рубахе, а в форменных кальсонах исчезали с головой. Но что делать, он велел нам забраться каждому в рубаху и залезть на полки под одеяла. Завтрашним днем обещал что-нибудь придумать. Впервые за целый месяц мы спали вымытыми и в чистых рубахах. Поутру старшина сбегал на базар и обменял солдатские кальсоны и рубахи на детские, правда, все равно большеватые, но все-таки не гулливерских размеров.

К вечеру наш артиллерийский состав подсоединили к паровозу, и мы поехали на Урал, причем не останавливаясь.

Все подчиненные товарища майора отнеслись к нам по-доброму. Мы старались не быть им обузой и ублажали их чем могли. Митька пел, пел под баян. Он попросил попробовать поиграть на нем — ему дали. Довольно скоро стало неплохо получаться. “Способный малец, — определил старшина, — вырастешь — музыкантом станешь”. Для меня сыскали моток толстой медной проволоки, и я из нее согнул большой профиль вождя, который старшина прикрепил к стенке начальственного купе.

На третий день подъехали к Челябинску. Артиллерийский состав далее направлялся на север, не то в Тагил, не то в Златоуст, не помню. Мы ехать с ними не решились. Митька сильно кашлял, необходимо было срочно устроить его в больницу. Да и зимовать в большом городе лучше. Состав затормозили на запаске, довольно далеко от станции. И начали готовить к перегону на другие пути, минуя Челябинск. Майор приказал старшине проводить нас до вокзала. Не знаю, как бы мы добрались до Урала без артиллеристов во главе с майором.

Расстался он с нами по-военному, без лишних слов. Велел в городе сдаться на милость милицейским.

Легавка

Перед тем как отдаться государству, мы со слепеньким завернули в кусок подобранного по дороге старого толя ключи-отмычки от железнодорожных вагонов и спрятали под заметным домом, окрашенным в синий цвет, недалеко от легавки. Спрятали надежно, положив на столбовой камень, для чего отодвинули прикрывавшую его закройную доску обшивки. По весне заберем. Рогатку я разобрал, резинку пристроил к трусам, кресало привязал к ноге. После таких приготовлений заявились в легавку. Дежурному я признался, что сбежал из омского детприемника, бежал к матке в Ленинград. По дороге в поезде встретил Митьку-слепенького — вот он со мною. Как холодно стало, его кашель замучил. Врачам бы показать Митьку-кента. В дороге говорили мне, что у него с легкими худо.

— Дяденьки-товарищи милиционеры, пожалуйста, помогите, направьте его к доктору.

Помнится, главный дежурный, старый стреляный тип, проворчал: “Ну что, волчонки, крыши теплой не стало, холода грянули, стены до весны понадобились, а потом — опять в бега, а?”. Мы молчали.

Ночевали прямо в дежурке на лавках, а утром нас переправили в детприемник — старый трехэтажный дом с крепкими дверьми. Я думал, что челябинская дэпэшная вохра отлупит меня за побег из чернолучинского детприемника, но обошлось без побоев.

Знакомство с Челябинским ДП

Начальником местного заведения оказался комиссованный из армии из-за ранений полковник-танкист с осыпанным шрапнелью лицом. Огромный, фантастической силы человек, не осознававший до конца свою силу. На вид страшноватый, но добрый. Его заведение не числилось, слава Богу, образцово-показательным, как бывшее мое — Жабье-сибирское. Дисциплина была, но не звериная. Внутреннего четкого разделения на старших пацанов и подчинявшихся им беспрекословно мальков, пожалуй, не было. Унизиловок от воспитателей тоже не было. Не могу сказать, что все было по-доброму. Но уральский народ вообще более жесткий и более замкнутый, чем сибирский. Да и мы, пацанье, в ту пору по струнке не ходили, сами были зверенышами, сбежавшими из клеток.

Первоначально, как положено, меня с Митяем поместили в изолятор на карантин. После мытья, облачения в казенку нас накормили и отвели в санитарную палату спать. Медицинские сестры челябинского ДП по сравнению с омской мралкой были прямо ангелицами. Пожилая, по прозванию Прапипетка, была почти докторицей. Младшая — Пипетка — ее помоганка. Ходили они в чистых белых халатах и даже улыбались. Как потом я узнал, лечили они от всего какими-то каплями, закапывая их в нос, глаза, уши. Только болея горлом, мы вдыхали главное лекарство — порошок из стрептоцида.

Все бы ничего, но Митяя ночью разобрал страшенный кашель, не прекращавшийся до утра. Утром у него пошла горлом кровь. Обе медсестры — старая и молодая — забегали в панике. Пришел сам начальник, танкист, велел звонить в больницу. Через час приехали санитары с врачом и забрали моего слепенького в машину с красным крестом. При нашем прощании он ладонью стал гладить мое лицо и, почувствовав слезы, начал успокаивать, говоря, что скоро вернется ко мне. Я, не зная, как это делают, неловко впервые поцеловал его. Старуха-медсестра с трудом оттащила меня от Митяя, и его увели. Я в отчаянии набросился на медсестер и стал их лупить. Не помню, как меня привели в порядок, но двое суток я ничего не ел.

Кликуха нашего главного воспитательного надзирателя, бывшего фронтового офицера, была — Золоторотный Клык, — у него во рту среди других, обыкновенных, торчал один золотой зуб. Клык занимал ту же должность, что и чернолучинский Круторыло, но был не столь звероподобен, как тот, к тому же правую руку ему перебили на фронте. Под настроение Клык рассказывал нам, как ходил в разведку и брал языка.

Помогашником у него служил Шкетогон, водивший нас в школу, тоже в недалеком прошлом военный. На работу являлся всегда в форме, только без погон, но с двумя лычками ранений на груди.

Кроме них, нами командовали еще два вохровца, явно контуженные войной. Один — Однодур, другой — Многодур. Главным занятием Однодура была строевая подготовка. Почти все свободное от школы и жратвы время дня он строил нас в шеренги по росту, равнял, поворачивал, переворачивал “на ле…-во” и “на пра…-во”.

Любимым выражением Многодура было — “не могу знать, не положено, не ведаю”.

Весь наш надзирательский корпус состоял из военных, прошедших последнюю молотиловку, оттого, очевидно, не был столь жесток с нами. Даже кликухи им дали более мягкие, чем чернолучинским держимордам.

Кормили нас в южноуральском детприемнике намного лучше, по местному выражению — богаче, чем в Сибири. Ели мы здесь, как порядочные, из тарелок, а не из кружек. Правда, тарелки были металлические, но все-таки — тарелки. Еду никто не отбирал, во всяком случае, у меня. К тому же я, имея опыт, в первые дни изготовил колоду цветух — игральных карт и вручил их дэпэшному пахану, здоровенному лбу по кличке Кувалда. Он обалдел, в жизни таких красивых карт не держал в руках. Спустя еще малое время я сделал две колоды другого рисунка и окончательно заработал себе его мазу на все времена. Да и вообще пацаны боялись особо разбойничать на территории детприемника, так как начальник-танкист одним щелчком мог любому сотрясти мозгу.

Ученье — свет, неученье — тьма

Школу, в которую я впервые попал, учебным заведением никак не назовешь. Представьте себе довольно длинную горизонталь барака, поделенную пополам. Одна половина, окрашенная зеленым кобальтом, — для гражданских, городских школьников, другая — некрашеная, черно-бурого теса — для нас, воспитанников трудовых исправительных колоний и детприемников НКВД РСФСР. По центру барака — темный коридор, по бокам — клети-классы. В каждом классе — огромные печи-голландки, обитые металлом. У задней стены класса вокруг печки — высокая поленница из сырых дров. На противоположной стене — школьная доска из листа фанеры, крашенной в черный цвет. Над доской — старый, засиженный мухами лозунг: “Ученье — свет, неученье — тьма”. Занятия в каждом классе проходили в три смены. Город еще был забит эвакуированным людом. Школьного народа — и чистого, и нечистого — с лихвой хватало на три смены.

По утрам, когда Шкетогон пригонял нас в школу, в классе свирепствовал холод. Истопник Мумука, глухонемой мужичишка, не успевал протопить сырыми дровами все классы, и нам приходилось ему помогать. Я, прошедший огневую подготовку у Хантыя, смекнул, что колотые полешки лучше ставить стоймя, от комля вверх, как для ночного костра. Размеры топки позволяли это делать. У меня получилось сразу — дрова разгорелись куда быстрее. Мумука сильно удивился и сделал меня своим помоганцем, а пацанва присвоила звание главного печного топилы.

С коридорной стороны на нашей двери висела объявиловка: начальные классы. Действительно, в этой школьной клети обучались первые, вторые и третьи классы, вместе. Кроме нескольких шкетов, все ученички начальных классов были страшенными переростками. Не могу сказать, сколько кому исполнилось лет, но у многих из них под носопырами пробивались усы. Эти дети войны были неуправляемы. Ежели им, здоровенным амбалам, что-то не нравилось, то могли и полено метнуть в учителя. Я как истопник сидел на задней парте центрального ряда у печки, колотые поленья буквально упирались в спину. Моим соседом по парте был Верзила из колонии. Так вот, когда училка вызывала его к доске отвечать урок, он выхватывал из поленницы хорошую деревяшку и отправлял ее по полу в учительницу, приговаривая: “Это вместо меня, пускай она тебе и отвечает”. Когда очередная учительская тетенька не выдерживала такой жути и в слезах выбегала в коридор, в классе начинался безобразный кошмар. Битюги-переростки выскакивали из-за своих парт, хватали мальков, издеваясь, “давили вшей” на наших головах и забрасывали нас на поленницу. Переворачивали парты, колотили по ним поленьями, на доске рисовали огромную задницу и кричали: “Хэнде хох — спасайся кто может!”, — бесчинствовали вовсю. Один из долдонов становился у выключателя и дополнял это светопреставление, включая и выключая электричество, приговаривая: “Ученье — свет, неученье — тьма”.

Крещенная крестами

Вся кутерьма происходила до тех пор, пока не распахивалась дверь и в ее проеме не появлялась начальница школы — седая, коротко стриженная, в темном аккуратном костюме тетенька с властным взглядом. Класс мгновенно замолкал. Она не спеша подходила к училкиному столу и презрительным тоном произносила такую фантастическую тираду в адрес разбушевавшихся переростков, что у тех отвисали челюсти. Причем в ее ругательном уроке не употреблялось ни одного матерщинного слова. Но всегда сильно, образно, точно по характеристикам и каждый раз — по-новому. Для меня, бывшего пшека, это были уроки русского языка, поэтому я слушал ее с большим интересом. Начальница школы обладала такой мощной внутренней силой, что заряжала воздух вокруг себя, и все наши жутики во главе с паханом ее страшно боялись. Она награждала их такими сочными кликухами, что вся кодла переростков немела, переживая услышанное:

— Ну что, трапездоны трюхатые, снова напоганили — казаками-разбойниками прикинулись, мухососы шелудивые, курыль-мурыль вонючая! Вместо учения блеять и мумукать всю жизнь хотите, вши мясные, шамкалы свинорылые? А ты, верзила мордозадая, зачем хавалку свою расстегнул, сботать захотел или поленом в меня метнуть пожелал? Давай, попробуй. Тебе, пахан прыщавый, женихаться пора, а не второй класс коптить. Слышишь, сегодня же перед учителями отмолись за всю шоблу, иначе вохре тебя сдам и велю охочие места свинтить. Понял?! И вы, блатари-козлоблеи, уразумели науку? В минуту чтоб порядок в классе был, не то я вас, мудаперов, сама припоганю…

К концу ее тронной ругани все переростки стояли перед нею, вытянувшись в струнку, и не гугукали.

В детприемнике шептали, что в двадцатые-тридцатые годы ее саму крестили крестами, но только по политической части.

После ухода начальницы битюжная пацанва наводила порядок: спускала мелких с поленниц, поднимала перевернутые парты. На месяц-полтора воцарялся относительный покой.

Амбарная книга

Учебники, по которым я учился, сплошь были разрисованы нехорошими картинками и расписаны матерщиной, благодаря чему познать трехбуквенную науку мне пришлось с ранья.

Для записи уроков и домашних заданий по всем предметам мне на целый год выдали огромных размеров толстую амбарную книгу в крепком картонном переплете, которому не было сноса. Книга эта с двух сторон делилась на несколько частей, соответственно предметам. С одной стороны я записывал уроки, с другой — выполнял задания. В этом гроссбухе был целый отдел для рисования, где я изображал картежных королей, дам, валетов и вождей, тренируясь для будущей жизни.

Весною, когда закончилась школа и наступило время побега, я передал это сокровище моим остающимся подельникам.

Немецкие инородцы

Одно событие в челябинском ДП запомнилось особо. Где-то после ноябрьских праздников нас стали уплотнять. В каждую и так тесную палату втиснули еще по две, по три койки, практически ликвидировав проходы. В две освободившиеся палаты привезли и поставили металлические кровати. Коридор за выходом на лестницу перегородили стенкой, обшитой фанерой, со вставленной в нее дверью. Долгое время мы не знали, для чего производятся такие серьезные приготовления. Потом поползли слухи, что к нам пригонят и подселят военнопленных немцев детского возраста, вроде нас, но только фашистиков. Помню, что слухи эти нам совсем не понравились. Почему наши палаты отдали врагам, почему мы, победители, должны жить в тесноте?..

Действительно, в конце ноября к КП приемника подъехали два автобуса, и к нам на этаж вохровцы подняли целый отряд тощих пацанков и девчонок с перепуганными лицами. Мы целой дэпэшной толпой стояли в коридоре и смотрели, как охрана пересчитывает фашистиков, называя их нерусские фамилии. Но странное дело, все эти немчики и немчихи отлично говорили по-русски. Как это они так быстро научились русскому, непонятно. Даже мне, чтобы перейти с польского на русский, пришлось два года косить под Муму. Мы стали тормошить наших воспиталов — Однодура и Многодура, те объяснили нам, что эти немчики не гитлеровские, а русские, вроде как русские поляки, русские финны, русские греки, русские евреи и другие русские инородцы. Родители у них при наступлении немецких войск были высланы в Казахстан, и их вскоре переправят туда же.

Нас с ними не смешивали. Вохра у них была своя, более свирепая, чем наша. Кормили немцев отдельно от нас и гораздо хуже. Вся дэпэшная шобла разделилась пополам — одна часть им сочувствовала и даже подкармливала, другая, наоборот, унижала. Если бы не охрана, их бы сильно побивали. Прыщавый пахан с мордозадой Кувалдой попытались даже изнасиловать немецкую девчонку в дровяном сарае, выкрав ее из отряда во время прогулки. Спасла вохра, услышав крики о помощи, вовремя остановила насильников.

Судилище над желателями детприемовский могучий полковник произвел прямо во дворе. Взяв за шкварники одного в левую, другого в правую руку, поднял их над землей и стукнул лбами друг о друга. После чего сотрясенных лечили неделю в изоляторе у Пипеток, а по окончании лечения отправили в трудовой колонтай для дальнейшего исправления.

В начале мая немчишек увезли от нас на восток. Мы, столпившись в коридоре, провожали инородцев уже как своих. Многие из них, прощаясь, зачем-то плакали.

Смерть Митяя. Побег

Первый раз к моему дружку Митяю, по которому я страшно скучал, мне удалось попасть только в конце ноября. С огромным трудом я уговорил самого полковника, чтобы кто-то из его подчиненных сводил меня в больницу на повиданку со слепеньким земляком. При встрече мы обрадовались друг дружке. Он, пройдя двухмесячное лечение, чувствовал себя лучше. Но, к своему огорчению, я узнал, что после выписки его отправят жить не к нам, а в какой-то приют для слепых детей и там начнут обучать в специальной школе. Кормежка в том приюте намного лучше, чем в нашем приемнике, а это важно для легочных больных.

Следующую повиданку удалось заполучить только в начале марта, уже в спецприюте для слепых детей имени какого-то Ушинского, куда его перевели из больницы. Я ему принес сахару, масла — гостинцы, которые накопил и выменял на рисованные карты. Поначалу он не хотел брать.

Митяй стал знакомить меня со своими незрячими однопалатниками, как младшего братана. Я был младше всего на год. Чувствовал себя он вроде неплохо, но выглядел странно бледным и худым. Мы с ним поклялись друг другу, что в июне-месяце бежим вместе из Челябинска на нашу северо-западную родину, а сейчас начнем готовиться к побегу.

Во второй раз в его приют приехал я в сопровождении вохровца в конце мая. Местный старик-сторож с прокуренными буденновскими усами спросил, к кому мы пожаловали. Я сказал, что идем к моему слепому братану — Митьке-певцу. Он, нахмурив свои волосатые брови, прохрипел в ответ: “Слепенький твой шкетенок днями отдал дых, легкие у него в дырках оказались, вот так-то, мил-мал дружок”. Меня подкосило, я аж присел и долго не мог подняться и как-либо двигаться. Его смерть — мое первое по жизни страшное горе. Я долго не понимал, как смогу жить.

Через несколько дней из охраны передали мне его овчинную жилетку с запиской, писанной кем-то: “Степанычу для согрева. Твой Митяй”.

В июне я, выкрав у кастелянши свой хантыйский сидор, бежал. Бежал снова один, бежал на запад, в мой блокадный город. К правой ноге подвязал мешочек с торцевыми поездными отмычками, наследством сибирских скачков. А в карманах моих шаровар снова находились два точно отмеренных мотка новой медной проволоки. В правом — для профиля Сталина, в левом — для профиля Ленина. К этому времени я гнул их уже с закрытыми глазами.


* Кент — друг (блатн.).

** Богодуй — нищий (блатн.).

Версия для печати