Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2006, 5

Вельская пастораль

Рассказы

Жара, пивко, как чудно, как легко

I

В июне 1989 года на территории Башкирской АССР, близ поселка Улу-Теляк (перегон “1699 километр”) случилась страшнейшая в истории советских железных дорог катастрофа, когда низина заполнилась газом, а два поезда, катившие навстречу друг другу, близнецы-братья “Новосибирск — Адлер” и “Адлер — Новосибирск”, завертели этот страшный вихорь. И не увидели пассажиры ни Адлера, ни Новосибирска.

Столб огня стоял такой, что (занимательная физика) принял форму гриба, хорошо видимого за много километров и столь же хорошо знакомого из газет и телевизора. Уверенные в начале атомной войны, жители Улу-Теляка и прочих мест Иглинского района БАССР бросали дома, бежали, блуждали по лесам и проселкам. Респектабельные дачники прыгали в машины посредь озаренной ночи, гнали.

Как ни странно, многие пассажиры, вышвырнутые из поездов, выжили и тоже были полностью уверены в бомбовом ударе. Были среди них и военные. Они действовали строго как положено, то есть держали круговую оборону на случай новых атак врага. Выжившие гражданские бежали в леса, бродили, опаленные и плохо соображавшие.

Многие выжили, а многие нет. Трупы потом снимали с деревьев в радиусе чуть не километра...

Что еще? Да, кому-то, экскаваторщику с газопровода, трубу повредившему, дали на суде сколько-то лет.

Вот и все, собственно.

II

— Ни фи-га себе! — сказал Эдик.

— Чего? — и мать присела рядом.

Телекомпания НТВ представляла: фильм к десятилетию улу-телякской катастрофы (не все же к юбилею Пушкина). Кадры хроники, жженая вывороченная земля — можно подумать, что снималось в песчаном карьере, а ведь был обычный среднерусский лес; родные и близкие — со страшно перекошенными лицами — рыдают, трактора растаскивают железо, напряженный-перенапряженный голос за кадром поражает цифрами: и сотни погибших, и сотни метров огня к небесам, и километры, если верить, усеянные трупами.

Съемочная группа — цвета уже другие, наши дни — продирается сквозь глухой улу-телякский лес, то и дело натыкаясь, демонстрируя зрителям какие-то покореженные железяки, колеса аж вагонные, сюда залетевшие, и прочая-прочая. Зелень леса какая-то неестественно яркая на экране, видеозелень, и железки тоже ржавые неестественно, но уже не потому, что на экране, а потому, что горели. Жуть.

— Прошло десять лет! — нагнетает ведущий. — Но до сих пор в лесу можно обнаружить это.

В обеих руках он держит кости...

— Кошмар какой. Выключи, — сказала мать. — Вот любят они ужасы всякие!..

— Нет, я помню эту катастрофу, в новостях все время показывали — сколько мне, лет девять тогда было?.. Но я не знал, что это у нас тут, под Уфой...

— А где, ты думал? — и мать пустилась в воспоминания. Восемьдесят девятый год. Уфа — как улей. Переполненные больницы, очереди доноров, спешно прилетевший Горбачев Михал Сергеич...

— ...Когда у нас сад был возле БНПС — помнишь, как мы туда добирались? От жэ-дэ-вокзала пешком, через всякие запасные пути, там по этому железнодорожному хозяйству полчаса идти надо было.

— Ну, — припомнил Эдик.

— А помнишь, там вагоны такие покореженные стояли, один вообще, как подкова, согнутый?

— Это — оттуда? — Эдик поразился, вспомнив все, и тишину заросших тупиковых веток, и черноту в заброшенных вагонах, превращенных, по виду и запаху, в туалет, и даже такую детальку, как написанное через трафарет “тара 50 т.” на сохранившемся острове краски, средь ядовито-рыжего железа.

— Ну откуда же еще. И до сих пор, наверное, они там стоят...

Не масштабы катастрофы больше потрясали Эдика, а то, что такие вещи происходят рядом, не за тридевять земель, что к тем страшным вагонам из телевизора можно запросто доехать на маршрутке 251 и тронуть их рукой, и что Земля-то, оказывается, совсем тесный шарик, где все рядом.

В дверь зазвонили.

— Тебя этот... ну дружок-то твой... с которым вы КВН репетировали!

— Мам! Его зовут Вла-ди-мир. Можно уже запомнить наконец...

III

Вла-ди-мир, он же просто Вовчик, был вообще-то совсем не “просто”, а парнем хоть куда: все, что можем сказать, все с эпитетами “модное” да “продвинутое”. Вообще-то они с Эдиком, ну и еще ребята, были, как бы это по-советски выразиться, “золотая молодежь”. Нет, не мажоры, у которых все проплачено-сдано-поступлено и мозгами шевелить не надо. Наши герои были из тех, у кого обеспеченность лишь удачно оттеняла креативность и в целом творческую натуру.

То устраивали “светский раут”. Не нужно ржать, представьте только, и правда, были вечерние платья у “дам” и безупречные костюмы “кавалеров”. Ставили спокойный аккомпанемент, дефилировали по залу и вели заумные беседы. Фокус заключался в том, что в высоких стаканах, носимых в руках, была водка, намеренно дешевая, читай — противная, закуски тоже не было, хотя, конечно, могли себе позволить. И ребята великосветски слонялись, заставляя себя медленно, почти непрерывно тянуть водку через трубочку, заставляя себя не меняться в лице. Это было шоу для сильных духом и всем остальным. Речи становились все заумнее, язык заплетался все боле, и если в одном уголке зала все было еще вполне по-англицки, то в другом уже блевали на вечерние платья и падали манекенами магазинными (вот так с иголочки одеты).

То шли на пикник с помпезным лозунгом: “Нарушение государственной границы Российской Федерации” (sic!). А что поделать, коли уфимский аэропорт по статусу международный, то бишь представляет собой сектор госграницы. Запасались выпивкой, едой и одеяло брали, ехали в аэропорт, там, в километре ходьбы перебирались на летное поле и в лесополосу, отдыхали там, “шифруясь” при виде машин патруля, а к вечеру лезли через забор обратно... И статья “за нарушение границы” приятно щекотала нервы.

Они жили играючи. Они жгли эту жизнь.

Сегодня, гоняя с Вовчиком по ночной Уфе (понтовую “девяносто девятую” тот урвал у отца), Эдик взахлеб пересказывал увиденное:

— ...И представляешь, натурально, держит кости в руках! И говорит, что эти кости по всему лесу валяются, сколько их ни собирали за десять-то лет. Ну и другие приколюхи всякие, железки там...

— Где это, говоришь?

— Да час-полтора от Уфы. На симскую электричку садимся, и...

— Не, ну в принципе можно попробовать.

— Я и говорю: поехали! Будет у нас экспедиция. Вылазка на местность. Может, чего интересненькое найдем! Да и просто, считай, пикник в таком месте. Буквально на костях! Вокруг обломки лежат...

— Креативненько! — пропел Вовчик козлиным голосом, вывернул руль, и шины взвизгнули на повороте, и плевать на вспышки-воспаления светофоров.

IV

Анна начала сборы с вечера, а великовозрастная сестра сидела тут же, в пошлый красила ногти, помогала советами, комментариями, словом, гадила по мелочи.

— Я возьму твою толстовку, — заявила Анна.

Сестричка аж оторопела от такой наглости:

— Толстовка-то тебе зачем?! Жара такая...

— Мы же на природу поедем! Куда-то далеко за город. У нас креативный пикник — (тут сестра закатила глаза и вся изошлась в сарказме) — в лесу будет.

— Ну и надела бы свою куртку.

— Ты что! Эту?! Да в ней только картошку в колхозе копать! А не на мероприятие с приличными людьми...

Сестра разгоготалась:

— А, Эдик твой преподобный, что ли, там будет? Для него наряжаемся? — и она распевала дурашливо: — Ах наш милый Эдичка, как же мы в вас влюблены... А вы на нас и не смотрите...

Тут ария обрывалась, так как в автора-исполнителя полетела подушка, а потом и еще какие-то вещи и предметы средней степени тяжести, а сестра визжала, и гоготала, и глупо трепетала кистями (рук) с непросохшим лаком, не имея сил отбиться.

Победа, и Анна пихает роскошную толстовку от Gucci к себе в рюкзачок.

— Да, и плеер я тоже возьму.

— Э! Подруга дней моих суровых! Совсем сдурела, что ли? — и сестра вернулась к нормальному (прокуренному) голосу. — Я правильно поняла? Ты хочешь потащить в этот ваш сраный лес цифровой плеер Grundig? Который стоит больше, чем мы с тобой вместе взятые? Ты с какого дуба рухнула? А, красавица?

— Меня просто Эдик попросил...

— Ах Эдик! Ну конечно! Это же меняет дело! Слова нашего кумира — закон! — разгоготалась по второму кругу. — “Эдик попросил”! А больше ничего не просил пока, нет?..

— Заткнись!

— Конечно, мы же так очарованы...

Ржание, кидание, трепетание ярко-красными ногтищами и крики “Девочки, потише!” — из дальней комнаты, где мать бескровными пальцами натирает себе анемичные виски.

V

Когда-то “ЭР-2”, рижские электровозы, тягали поезда по всей счастливой советской стране. Через сорок лет старички стали уставать, задыхаться, с бельмами на стеклах, — да других-то нет!

Пятидесятыми годами от них веет за версту, и этим они очаровательны. Вся морда электровоза в архитектурных излишествах, звезды да пудовые стальные росчерки. А в вагонах почерневшие заклиненные рамы, сложенные из досточек сиденья с ручками (лак!), толстенного стекла колпаки под потолком...

До конечной станции часа два всего, но, может, для старичков и это тяжело, особенно когда садисты-огородники штурмуют. Впрочем, этим утром буднего дня народу было мало, и поезд весело катил, и восходящее солнце еще не жгло в слепенькие стекла.

Наша прогрессивная компания (три молодых человека и две девушки), едва появившись в вагоне, одним видом своим эпатировала, что было несложно, здешнюю преклонно-огородную публику. Так, например, друг Вовчика (Анна никак не могла запомнить имя этого типа) умудрялся читать журнал “Птюч” в глухих солнцезащитных очках.

— Сынок, а тебе не темно? — вклинился живенький дед, как это принято, “с лукавинкой”.

Ни один мускул не дрогнул на лице героя.

— Он у нас слепоглухонемой, — ответил Вовчик с такой клинической серьезностью, что дед пересел.

Эдик слушал цифровой плеер, туманно глядя куда-то в проносящиеся кусты со скелетинами-мачтами, а Анна сидела рядом, ничем не выдавая “чуйств”, обеспокоенная только, что духи сестры не совсем выветрились из понтовой толстовки. Впрочем, пару раз она своего героя потревожила.

В первый — задумчивым рассуждением якобы в никуда:

— Ну найдем мы, допустим, кости. И что мы с ними делать будем?

Эдик озадачился и даже наушники снял.

— А куда журналисты НТВ девали? — только и нашелся он.

— Может быть — сдали властям? — Вовчик, шутливо-патетически.

Эдуард надел наушники, подумал и опять снял:

— А если будет целый череп, я его дома залью оловом и поставлю на стол. Концептуально же.

Как это и бывает с женщинами, Анна, с одной стороны, ужаснулась, а где-то в глубине теплою волной восторга: ах, какой он...

Во второй раз она всполошилась, когда контролерша, толстая, тяжеленным никелем обвешанная, сделала Вовке замечание: нельзя в вагоне пиво пить. Тот потягивал из модной бутылки, чей силуэт заполнил в тот год все рекламные щиты города.

Вовчик встал не торопясь. Отдал “слепоглухонемому” бутылку. Взял толстуху под локоток и отвел ее в тамбур.

— Эдик, Эдик! А что происходит, а?

— Да нормально все, даст ей сотню, и разойдутся. Зато допьет спокойненько. Он в транспорте всегда так...

На третий раз (послушать музыку толком не дали) Эдик сам выключил плеер:

— Так, подъезжаем к Улу-Теляку. Кажется. Вы смотрите налево, а вы направо. Ищите место крушения!

Там, наверное, памятник? Или как оно выглядит, через десять лет? Анна не знала, но послушно таращилась в пыльную зелень, в ноту провода за окном, то провисающего, то взлетающего вновь.

VI

В Улу-Теляке электричку отправили на самый дальний, читай, второй путь почему-то, и приходилось прыгать с высоких порогов, больно чувствуя щебень подошвами.

Едва поезд отошел, набирая “э-э-эр” (не потому ли так назвали электровоз), нашим героям открылась панорама Улу-Теляка во всей его красе. Психологом Анна себя не считала, но тут прямо кожей своей ощутила, как кто-то из ребят сейчас издевательски протянет: “Вот моя деревня...”, и точно — этот, друг Володьки, “слепоглухонемой”. Какой писклявый голос, вот поди же ты.

Куда-то вдаль ныряла дорога, по которой, вздымая пыль, грохоча бидонами и всеми своими составляющими, ныряла же пятитонка времен завода имени Сталина. Еле шли колченогие бабки. Вот машина их подобрала. Косые заборы, крыши, крыши, куда ни кинь. “Прадам козу. Улица Горная, 100”.

— “Продам” через “а” написано... — заржал Вовчик.

— Надо взять еще провизии, — постановил Эдик.

Магазин (тут же, на платформе) поразил полупустыми стеллажами, кокетливыми пирамидками консервов (одной марки) и желтоватым кубом на почетном месте — с ценником “Жир говяжий”.

— “Amsterdam” есть у вас? — спросил Эдик на всякий случай. — Это пиво.

— Мальчики, из пив только “Шихан”.

“Мальчики” оторвались по полной, возмущенно-потрясенно переглядываясь и наигранно так, что глаза чуть не повыскакивали из орбит.

После минутного немого спектакля “Ну и дыра” (исполняется не впервые) ребята пожалели тетушку, чего-то взяли, а когда вернулись на платформу, Вовчик задал сакраментальное:

— Ну и куда нам идти?

Действительно, где знаменитый лес и место катастрофы, знать никто не знал. Понятно, что под Улу-Теляком, и ясно даже, что куда-то по путям (благо направления всего два). Но как далеко? И хотя бы в какую сторону?

“У нас все окна повыбявало”, — вспомнил Эдик слова старушки из телевизора, жительницы поселка, и это обнадежило: значит, хоть рядом где-то.

— Щас все узнаем, — заверил Эдик.

Здесь же, за станцией, ухоженность домика (а уж во вторую очередь мощные вывески) выдавали поселковую администрацию, куда молодежь и направилась. В приемной дама с желтенькой завивкой щелкала клавишами пишущей машинки.

— Здравствуйте, — Эдик набрал серьезности в голос. — Мы из уфимской молодежной газеты. Готовим материал к десятилетию вашей железнодорожной катастрофы...

Дама сунулась в ящик стола и вынырнула с печатью:

— Куда?

— ???

— Куда ставить? Командировочное давайте!

— Нет, вы не поняли. Мы просто спросить хотим, как пройти до... того места.

Дама поднапряглась и объяснила, что вроде в сторону Уфы, километров несколько, а там увидите.

Все уже выходили, когда Эдик внезапно вспомнил и даже не поленился вернуться:

— Скажите, к вам ведь приезжала съемочная группа НТВ?

— Да-а... — и сразу видно: для дамы печати им ставить — событие было.

— А кости они куда дели? Вам, в администрацию, сдали?..

Ужас с недоумением в глазах, и брови, не такие желтенькие, ползущие вверх.

VII

И наши друзья, с открытыми солнцу лицами, отправились бы навстречу новым приключениям, и было бы счастье, не дерни Эдика зайти напоследок в станционный сортир. О чем он пожалел сразу же, увидев все то, что в приличном издании описывать не будем. А хлорка странно-белыми буграми покрывала все, как будто Эдуард пришел мочиться на Луну.

“Надо было за кустики отойти”, — он бормотал, как можно аккуратнее ставя ноги, а под потолком танцевали какие-то неправильно-громадные комары...

Когда в сортир вошли еще двое, Эдик сразу понял: попал, хотя на него (он уже заправлялся) сначала даже не смотрели, а лениво кончили свой разговор, из “б” и прочих междометий. Местные пацаны мало того что были одеты в чумазые тряпки, как будто автомеханиками работали (а может, и работали), у них были совершенно типичные рожи. Вот у даунов лица одинаковые (сбой генома), и у подонков малолетних, токсикоманов и прочего “цвета общества” хоть и другие, но одинаковые тоже. И почему-то все прозрачно-белобрысые, почему?..

— Э, пидор, ты чо сюда приехал?

— Я не пидор, — Эдик хотел ответить жестко, как отрезать, но вышло предательски дрогнувшим голосом.

И тут его хлопнули по роже.

Это совершенно потрясло Эдуарда и выбило из всякой колеи, потому что редкие мажорские “стрелки”, на которые он попадал, не выходили из сфер вербальной распальцовки, если выражаться в том стиле, в котором там принято... Здесь били сразу, и били больно.

Местные все-таки не за тем в уборную пришли, и один, вытащив, помочился прямо на пол, вспенивая хлор, и с особым цинизмом прошелся струей Эдику по ногам. У того даже мелькнуло в мозгу, с потрясающей рассудительностью, что хорошо, он обулся по-походному, а не в сандалики от Сarnaby. Бред какой-то...

— Слышь, пидор, а бабки у тебя есть?

Сказать было нечего, и Эдик понимал, что рыпаться поздно, и спокойно-спокойно смотрел на комара, тонконого плясавшего в паутине.

Ему раз хлопнули по роже, и еще, и еще. Именно хлопнули, потому что звук был такой, будто раз от раза бросали об пол картонную коробку. Эдик не сразу понял, что в итоге произошло, а понял, когда чужие руки колдовали вокруг шеи: с него снимали наушники. Забрав плеер и что-то из карманов, подонки врезали на прощание и преспокойненько удалились.

Осталась тишина и вонь намоченной хлорки, которая так прочищала мозги, что ни одной мысли больше не было.

Сколько он так стоял, Эдик не помнил, было только сознание случившейся катастрофы. Увы, он слишком хорошо знал, какой плеер с него сейчас сняли и что исправить ничего уже ничем нельзя. Что он скажет Аньке? Что он скажет народу? Пустота в башке...

За стеной уже взбивал воздух поезд, тоскливо-бесконечный, видимо, товарный; а в сортир зашел Вовчик, потянул носом, сморщился:

— Ну и долго же вас, сударь, ждать? Эй, ты в порядке вообще?

— Ага. Нормально. Пошли.

Они выбрались из мрачной хлорной пещеры на свет божий, Эдик, как всегда, впереди. Улыбаться было больно. Физически.

VIII

Внизу, за платформой, безостановочно хлестало из сломанной колонки (там было сыро, тень, плодились комары), и с маневренного тепловозика к ней спрыгнул машинист с бутылью. Тепловоз при этом как полз, так и полз навстречу тупику.

— Гля, молодежь! Поезд сам едет! — расхохотался Вовчик. Все им было в диковинку, энтузиазма, как у западных туристов, а веселья-то. Если бы они только знали.

Нет, Эдик не мог сказать. Хотел, рот открывал и закрывал, голос дрожал предательски, и это был такой провал, такой провал, что... Нет!

Выбрали направление, выбрали рельсы, по которым пойдут — чтобы поезда двигались им навстречу и были хорошо видны, — все грамотные, все обученные, — и вперед, навстречу новой “альтернативной акции”. Солнце между тем припекало так, что товарищу в темных очках — а утром насмехались — как теперь завидовали.

Само собой так получилось, — во всю ширь впятером по рельсам все равно нереально, — что народ разбился на какие-то звенья “по интересам”, а Эдик, все еще в полном ауте, все еще не верящий в случившееся до конца, шел впереди, как на Голгофу, нес катастрофу на лице.

Анна догнала его и тронула за локоть. Ну вот и все. “А где мой плеер?” — и все остановятся.

— Эдик... Ты чем-то расстроен, да?

Вот те раз. Знала бы ты, — и горькая усмешка. Сказать-то все равно придется. Вот только как.

Похоронный вид Анна истолковала по-своему.

— У тебя что-то личное?

Неопределенный кивок.

И тут Анна заговорила, намеренно-надтреснуто, что-то о том, каким негодяем кто-то там оказался, и что он ей сказал, что сделал, и вот теперь она одна, и мозги Эдуарда тихо плавились от солнца, больно было от блеска рельсового, запах шпал жег нос не хуже хлорки, и хотелось лечь, закрыться от всего...

— А она?

— Кто.

— Ну эта... твоя... бывшая. Она тоже... тебя предала?

— Да.

— Эдик, ты не переживай так, пожалуйста! Может быть... рядом с тобой есть близкий человек... Понимающий...

И поцелуй, прежде чем он что-то вообще сообразил. Влажный, с касанием зубов, от внезапности.

Сзади закричали “Оу!” и “Вау!” и намеренно поотстали. Там-то было весело: пили пиво, а допив — с глухим толстостекольным звяком пускали бутылки с насыпи; пытались что-то затянуть, ну в смысле загорланить. Но у Эдика не было никакого желания сейчас как-то участвовать в общем веселье, пусть лучше так, без улыбок и возгласов, кому интимно, а кому трагично. Анна что-то щебетала под ухом, прижимаясь (какой противный запах духов. Как хлорка!), раз — и обняла его, положила руку... “на талию” про мужчин не говорят, — на пояс. Сейчас нащупает, что плеера нет... Все в Эдуарде ухнуло, сжалось, а впрочем, он и так все это время — “не приходя в сознание”.

Так и шли, Голгофа со шпалами. Солнце напекало. Поезда появлялись часто — Транссибирская магистраль все-таки, и приходилось спускаться с насыпи, пережидать (как шкворчал, осыпаясь, щебень), и в стуке колес не слышно было даже, что рядом говорят — и так ведь легче, правда, легче.

IX

Прошел, наверное, час на раскаленной сковородке путей, и энтузиазму поубавилось даже у позади идущих. Большей частью все сурово молчали, выпитое пиво немилосердно выжигалось из организмов (на небе — ни облачка), одетые походно — страдали, и от столба с противовесами до столба с противовесами путь тянулся бесконечно долго.

— Мы еще не прошли то место? — подала голос, не выдержала, вторая девица, как мило — “то место”, вопрос адресовался Эдику, но он даже не откликнулся.

— Не знаю, — рассудил Вовчик. — Вообще это в нескольких километрах от поселка, так что... Не должны были.

Разгорелась вялая дискуссия о том, что должно было остаться через десять лет: не пепелище же? Может, как раз юный лес? Ну уж мимо памятного знака не пройдешь. Он есть, Эдик точно по телеку видел.

Какое-то время шли дальше. Вовчик как мог развлекал народ, пародируя новое выступление Ельцина:

— Вчера... в два часа ночи... на свежую голову... перечитывал Пушкина... Тяжело... скажу я вам... очень непросто...

Анна лучше узнавала обретенную наконец-то любовь:

— А музыку ты какую слушаешь, когда тебе... одиноко?

И Эдик холодел в который раз, потому что музыка, плеер...

— Привал! Давайте устроим привал! — крикнули сзади.

Внизу, под насыпью и чуть скрытое деревцами, лежало озеро, чудесное, с песочными бережками и ржавым камышом на дальней стороне.

Спустились, осыпая щебень и набирая ботинки песка. Покидали вещи, повели свободными плечами: ха-ра-шо! Тут возникла заминка, потому что, собственно, одеваясь в экспедицию, о купальниках никто и не подумал.

— А пошлите купаться голышом! — взвизгнула девица номер два, из которой алкоголь, как видно, выпарило не совсем.

— Да ну... Неудобно... Вон мужик какой-то...

Посреди озера на плоскодонке рыбачил инвалид: в пиджачке гороховом — в такую-то жару?.. Впрочем, увидев молодежь, он быстро понял, что клева не будет, и погреб куда-то к камышам.

— Атас! Раздеваемся!

Какое же это счастье: скинуть сопревшие вещи, пылью дорожной и по┬┬том пропитанные, а вместе с ними тревоги все, и встать, обдуваемый ветерком!.. С тревогами, конечно, не все так просто. Формируя кучку из одежды, Эдик думал прежде всего, как сложить, чтобы отсутствие плеера в глаза не бросалось.

Со “слепоглухонемым” приятелем Вовчика вышла и вовсе жестокая шутка (мужчины поймут): когда он наконец разделся, переминаясь от нерешительности да нескладности, голая общественность стала просто ржать, показывая пальцами. Несчастный был близок к обмороку. Но все оказалось безобидно: “Ты так и будешь купаться в темных очках?”.

Сверкая белыми попами, бежали к воде. Потом загорали. Ленивый пляжный разговор полностью отвечал целям и задачам экспедиции:

— Озеро классное... Интересно, а сюда, до этого места, огонь доходил?

— Конечно! Там же, знаешь, какой очаг поражения был...

— Ты где слов таких набрался, умный?

А вновь одевший черные очки рыл песок:

— Ищем скелеты, ищем скелеты...

— Э! Археолог! Много ты их так нароешь, дурень!

— Сам ты дурень, я пиво хочу охлаждаться поставить...

И только “влюбленные” не шутили со всеми, а лежали отдельно, плотненько в обнимку, Анна что-то тихо ворковала и перебирала волосы Эдика. А иногда и без порывов страсти, но — целовались.

В какой-то момент остальная компания перестала ржать, перешла на заговорщицкий шепот, а затем повскакивали и стали одеваться, путаясь в штанинах, как на пожаре.

— Эй, ребят! Вы чего?

— Вы лежите, отдыхайте, — засуетился Вовчик. — Мы пока вперед пойдем, а вы тут... расслабляйтесь. А за нами не торопитесь, успеете еще догнать, мы же медленно... Мешать не будем...

Эдик на полном серьезе не понимал — в чем дело, и понял, только когда Вовчик, типа просто проходя мимо, кинул в него мятым сверкнувшим комком. Эдик просто знал, что это за комок (иначе, по внешнему виду, понять этого было уже нельзя). Веря в шальную половую удачу, Вовчик, наученный модными журналами, всюду брал с собой соответствующую резинку, затасканную в кармане уже — удача все не шла — черт знает до какого состояния. И вот торжественная передача другу. Эдик поднял умоляющие глаза. Вовчик подмигивал изо всех сил, пошло, ну просто сверхвульгарно. Притом, кажется, уже скорее Анне. Притом, кажется, его подмигивания с готовностью понимались и принимались.

— Ну, старик, действуй — (от пошлости не удержался), — чао, — и Вовчик поскакал за остальными.

Эдик откинул голову на песок — потом вытряхивать. Пути назад не будет.

В глазах стояли сине-черные пятна от солнца, много, и можно было шарить по небу ими, этими пятнами.

X

Как в самый невозможно жаркий день в памяти, в оплавленных умах, всплывает самый холодный, так и Эдик, ударенный солнцем, ясно вспомнил вдруг день из начала ноября.

Уфа тогда стояла по колено в грязи, редкий снежок, тут же перенимавший цвет, ничего покрыть не мог, да и не старался. И машины шли по проспекту снарядами в облаке меленькой гаденькой взвеси.

Вовчик тогда праздновал день рожденья с ночевьем, но на все призывы “найти хату” (хоть за деньги, что уже было возможно той осенью) отмахивался и в итоге предложил гостям “концептуальное местечко” — этакий мраморный закуток, укрытый елками, памятник борцам за советскую власть в парке ДК “Юбилейный”. Справедливости ради надо отметить, смотрелось это и правда стильно: три пудовых проржавевших штыка, торчащих из мрамора, на котором не осталось ни единой буквы...

В ту ночь Эдуард напился сильнее, чем когда-либо в жизни, странно, как это случилось с опытным, в общем-то, парнем. Или виной тому собачий холод и противный гнилой дождик? Проклиная именинника, “креативность” и “концептуальность” вместе взятые, молодежь согревалась хоть как-то (хорошо, дрова сухие с собой привезли). Эдик перебрал, слюняво лез к какой-то девке, после долгого терпения жестко отвергнутый, оскорбленный на весь свет, убежал шататься в ночной слезящийся парк.

И вот здесь, когда он заблудился окончательно, Эдика огрел как пыльным мешком страх. Как говорят, чистая биохимия, тогда внезапным приступам дикого ужаса и удивляться нечего. Эдуард вдруг вспомнил, что парк стоит на месте старого солдатского кладбища и мать рассказывала: когда все это строили, ДК “Юбилейный” в особенности, кости валялись по всему проспекту, хрустели под колесами транспорта, и люди в автобусах молча слушали это, и бабки крестились...

Хруст костей под колесами стоял в ушах, превращался в грохот, рвал перепонки; невменяемый Эдик бился в мокрых ноябрьских кустах, не зная, куда бежать, и казалось ему, что и друзей на старом месте больше нет (поменьше надо было “Крик” смотреть) и торчат эти ужасные штыки из мрамора, как покореженные вилы в руках бога.

Друзья, конечно, нашли Эдика, он был вымазан в грязи, как свин, а едва отболев похмельем, переключился на воспаление легких. Так устал и замерз. Тогда замерз, а сейчас перегрелся, как никогда в жизни, и уже плохо соображал: где он? что он? И зачем эта бесконечность рельсов?

После всего они с Анной еще окунулись (а то песок так липнет к влажному), полотенец не было — кое-как натянули упирающуюся одежду, поднялись на насыпь... Компании и след простыл. Ну и ладно. Все равно. Нервы Эдика выгорели, и в груди стоял болезненный покой.

Они медленно шли, Анна — как на крыльях — говорила без умолку, Эдик вылавливал фразы только изредка. Что-то про Гостиный двор, который в Уфе должны открыть осенью. Что он обещает стать центром тусовки. Что они вместе будут там бывать. Ну да. Осенью. Вместе. Горькая усмешка...

А вокруг стояла странная картина: из молодого леса торчали редкие могучие стволы, каменно-серые за давностью своей смерти, эти невесть когда засохшие дубы-колдуны стояли тут и там, делая всю местность похожей на пещеру, в которой из пола растут сталактиты... Или сталагмиты? Если бы еще помнить сейчас.

Анна, похоже, выдохлась говорить в пустоту и даже немножко обиделась:

— Доставай тогда плеер, послушаем. Тебе один наушник, мне второй...

Ну вот и все.

— Погоди, давай хоть поезд пропустим. Иначе музыку-то все равно не услышим, а?

Навстречу, правда, ехал товарняк, свистел, чтоб убирались.

Да, только так. Другой возможности не будет.

Они отошли с рельсов, и Эдик просветлел от внезапной догадки: ну конечно же! Это только электровозы гудят, а тепловозы свистят. Так их можно различать, допустим, издали или ночью. Удивительно, но этот пустяк так занимал его.

— Эдик, давай хоть подальше отойдем? Как-то близко слишком...

— Так как раз хорошо.

Эдуард сощурился и крепче — удобнее — взял Анну под локоть.

А солнце жгло, светило так, что шпалы пахли до одурения, юное, десяти лет озеро с песочком и камышиками усиленно испарялось в прожорливые небеса, а на гладком граните памятного знака (тут же, неподалеку), на котором Вовчик “жарил” вторую девицу, и яичницу можно было жарить — запросто.

Только смерти не говори

I

...Что меня даже выбросило из постели, прежде чем что-то сообразил. На середине комнаты, темной, холодной, кое-как разлепив глаза, понял, что ночь, что телефон надрывается, что надо бы хоть свет включить. Ослепило. В фантастической липкой яркости, сощурившись тут же, я все же успел выхватить стрелки часов на стене: полпятого. Полпятого!

Телефон звонил, звонил, звонил.

— Алло, кто это!

— Привет, слушай... извини... помнишь, ты говорил, у тебя из знакомых кто-то в ФСБ работает?

Соображаю судорожно, во-первых, непонятно, кто это вообще. Ошиблись? — вот уроды!

— Да Женька это, Женька.

Вот никогда бы не узнал! — но что за странный фальцет, обдолбался он, что ли.

— Какое ФСБ, о чем ты вообще! Ты знаешь, который сейчас...

— Ну ты же говорил, одноклассник какой-то, кажется... — нетерпеливо очень.

Ах. Одноклассница, да. Бумажки в канцелярии перебирает, но господи, что за шпионские игры в пять утра, что он там себе в голову вбил.

— Да что случилось-то?

— Катька умерла, — он что-то затараторил дальше, но... В ту секунду на меня обрушивалось известие, потихоньку-потихоньку, замедленно — и понеслось, ну как вагонетка на американских горках. Потом-то я думал об этом, и страшнее всего было, как он сказал, без тени... трагедии? — его жена!!! — а только раздражение, деловито так, мол, разжевываю, время теряем...

Не сразу, но выдохнул.

— Что... Как это...

— Разбилась. Врезалась в “КАМАЗ” на чесноковском повороте. Ну, не знаю, говорят, скорость превысила. “КАМАЗ”, ты понимаешь, он на обочине стоял, ну а она...

— Господи. Господи.

— Слушай, очень мало времени. Ты можешь сейчас позвонить этому человеку из ФСБ? — он задыхался, голос срывался от возбуждения.

— Зачем... Что — ФСБ?

— Ты понимаешь... Когда это случилось... Она еще живая лежала, какое-то время, ты понимашь? И у нее... Какая-то сволочь... — дыхание у него перехватывало, он пробовал продолжить дважды, и голос сделался — вкрадчивым? — белым от ярости, — какая-то сволочь с нее ценности сняла, ну кольца там, сотовый, с нее, может быть, еще живой. — Отдышался. — Могли, конечно, и в морге... Но я с ними разговаривал, нормальные мужики, клянутся, что не они. Может, и “скорая”. Надо, вот, эту бригаду найти, тоже подъехать-поговорить... Но я вот прямо сердцем чувствую, что это там... на дороге... выродок какой-то...

— Какая теперь разница.

— Мне большая разница. Я этого подонка найду. Я вот тебе обещаю. И я ему оторву яйца. Вот на полном серьезе. Я это сделаю. Я обещаю.

Мы замолчали. Я еще никак не мог поверить в этот дикий свет, электрический, в этот ночной звонок, продолжавший сон, чуже-Женькин голос, и осознание все еще неслось “американскими горками”, перехватывая дух, заполняло меня не сразу, как не сразу топит город.

— Ну так что там ФСБ? Мне их помощь нужна. Они, если захотят, если по знакомству, они любой сотовый вычислить могут. У ментов такой аппаратуры нет. Да и не почешутся, эти менты... Ну?

— Если она там все еще работает... Но я позвоню, конечно.

— Давай! А я тебе через десять минут...

Чудом опередил брошенную было трубку.

— Стой! Сейчас же ночь еще. Не поднимать же человека в такое время, да и что она может сейчас сделать. Давай так. В восемь ровно я ей звоню и договариваюсь, всеми силами. Обещаю.

— Ну давай так. В восемь пятнадцать перезваниваю тебе. Все.

Гудки, — как страшно-истерично-деловито, — а я остался в болезненном свете — болезненной тишине, посреди мертвого города.

Она не то чтобы была его женой, нет, глупое слово, но года полтора уж жили вместе, снимали квартиру. Вроде у нее нелады с родителями. Катерина не любит рассказывать.

Электрический свет, хоть глаза и привыкли, нестерпим в принципе, но подумать даже нельзя, чтобы потушить и лечь как ни в чем... Я, как загипнотизированный, таращусь в чернейшее сплошнейшее окно, как будто там возникнет лицо. А где-то Жека тоже смотрит в такое окно, оставшись один...

И вдруг — прихлопнуло, оглушило... какая ж я свинья, господи, это в голове не укладывается. В эту страшную ночь я не сказал другу ни одного человеческого слова. Бе, ме, зачем фээсбэ. Бездушная скотина. Как будто он всерьез из-за этих чертовых побрякушек звонил.

Скорей! Такси... Обнять... Найти... А черт его знает, откуда он вообще звонил, торопился так, не из дома... Мало ли где он сейчас может шататься. Но я ринулся к аппарату.

Мобильник его не отвечал, домашний тоже, я обзвонил еще несколько вариантов, исключая лишь его несчастных милейших родителей. И только после хорошо поставленного, женщиной-роботом старательно сказанного “телефон временно недоступен или находится вне зоны действия сети” меня прошиб пот. Куда я позвонил. Я Катьке позвонил. На ту самую трубу.

Перед рассветом самый темный час, и ночь давила и давила на меня своими окнами, казалось, выдавит глаза.

II

Как страшно: человек, веселясь и, может, попивая водочку с друзьями, каждый год, как день рожденья, проживает и неведомый пока День своей будущей смерти.

Как страшно: в самые обычные дни, когда человек, может, и голову от насущных не поднимает, в нем срабатывают таймеры: жить тебе осталось пять лет... ровно два года... Это я залез в прошлогодний ежедневник, еле разыскал, и как чувствовал: да, год назад в день Катерининой смерти мы коллективно ездили на пикник на Дему, были шашлыки, светлый лес с ладонями кленов, был речкин проблеск, с ней, с Катей, разговор...

Из-за чего едва не опоздал на вынос.

Когда забежал во двор, это был пруд цветов и народу — почему-то всегда, когда молодые и красивые; прощание уже кончилось, и кто-то бился у гроба. О “неофициальности” Женьки здесь напомнили, он стоял поодаль, как неродной, взгляд внутрь себя, напряженный, как у сумасшедшего, — что-то просчитывал, нет и подобия расслабленно-обалдевшего горя с мокрым ртом.

— Привет, — тронули мне плечо.

Валишин, из нашей компании. Скорбно стали рядом.

— Кто едет на кладбище, па-ажалуйста, в автобусы!

Женя нерешительно двинулся за гробом, надеясь, может быть, сейчас примкнуть к родным и близким — сесть в “пазик”-катафалк; проходя мимо — заметил, вцепился, пробарабанил торопливо:

— Эта, фээсбэшница, не перезванивала еще? Слушай, я вот что узнал, — я в ГАИ ездил, — за бутылку коньяка они мне слили данные мужика, который первым в “скорую” позвонил, — вот это удача, — найдем его, потолкуем... — он не закончил, дальше двинувшись к “пазику”. Цветы втаптывались в асфальт, слабо мочили его соком-красочкой.

— Он совсем помешался на этом телефоне, — распечатал я долгое молчание с Валишиным в умирающем от жары “Икарусе”. Следуя за катафалком, он то боялся его обогнать, то и вовсе терял из виду — и все напряженно следили, искали глазами в переднем стекле.

— Но так ведь даже лучше?.. У него хоть голова чем-то занята. Не было б такой зацепки, он бы, может... руки на себя наложил... тьфу-тьфу, не дай бог! Сам же прекрасно понимаешь...

— Зацепка! Вот “скорая” ехала сорок минут, Катька, может, и выжила бы, вот кому голову свернуть бы надо! Так ведь нет... “Скорая” его не волнует... А вот кольца эти чертовы с телефоном... Да, гадко! Но какое это имеет значение, когда Кати нет!!!

На нас поглядывали.

— Не зна-аю... — Валишин только плечами пожал. — Понятно, конечно, что сволочь эта ее не добила. Но... все же... вот своими руками бы, подонка!

“И ты туда же”.

Дальше было тяжело.

Лицо в гробу, — близкое к незнакомому, — красивая, — что-то неуловимо сиреневое.

Толкотня в проходах меж могил; кусище полиэтилена, вымазанный глиной, путается у всех под ногами.

Валишин просит салфетку, растопырив сопливые пальцы.

Когда народ тянется уже к автобусам, Катина мать поднимает с чьей-то скамейки Катину бабушку, обалдевшую и обессилевшую, подводит к полному живых цветов холму и говорит самые страшные слова, которые я слышал в жизни.

— Посмотри, мама, как красиво.

Потасовка случилась на поминках, точнее, в аккурат перед ними — все уже слонялись по столовой, пропахшей старым деревом и черносливом, и готовились (с)есть.

— Там этот... водитель “КАМАЗа” явился... Принесла его нелегкая! — нашел место и время... Вроде бы, прощения просить.

— Какого “КАМАЗа”, какого прощения?! — оторопел я. — Катька же сама... На сколько она там скорость превысила...

— Сам ничего не понимаю!

Ропот тем временем рос: вот, взвизгнув “пошли-ка выйдем”, Жека схватил мужика под локоть и потащил из зала; кровопролитье надо было пресечь; мы с Валишиным кинулись следом, на закопченную годами общепита лестницу.

Они стояли друг против друга.

— Я, я тоже виноват... Там развилка дурацкая... А я еще встал так неудачно, слева на обочине... Вот она и влетела... Не справилась... — бормотал водила, глядя в пол, Женька схватил его за руки, пытаясь заглянуть в глаза, жесты отчаянья:

— Да погоди! Как все было, расскажи! Когда... это случилось... ты к ней сразу подбежал? Кто подходил к машине?

— Я тоже виноват... Но она скорость не сбросила... Наверное, так... Там часто бьются...

— Кто первый подошел к машине?! Это ты?! Ты взял кольца и телефон?!

— Женька, успокойся!!!

Мало того, что они стояли, не слыша — не понимая друг друга, Жека еще и завизжал, взялся было за грудки, но мы растащили, я не мог опустить его руки, мышцы свело как столбняком, он что-то пытался еще крикнуть в бешенстве... Валишин кое-как растолковывал обалдевшему шоферу.

— Я?! Нет, да вы что... Меня и в машине-то не было, ну в протоколе же написано, ну я же вернулся, когда уже люди, милиция... Меня же чуть инфаркт...

— У-спо-кой-ся! — гаркнул я наконец, тряхнув хорошенько Женьку, и вот тогда он затих. — Ты сошел с ума! Какие, на хрен, кольца! Кому ты яйца собрался отрывать! Катю уже не вернешь, не-вер-нешь!

Женя ткнулся мне в плечо и наконец разрыдался, впервые за весь этот страшный день.

— Воды, налейте воды! — захлопал крыльями Валишин, вот и люди, и мать Катина робко тянет свой флакон с таблетками...

— Какая молодая, какая молодая... — только и бормотал шофер, взявшись за кепку.

III

— Ну и где они? — на двадцать минут опаздывают! — бесился Женька, часто глядясь в часы.

Весь этот спектакль начал мне надоедать:

— О боже. Вот ладно у тебя крыша съехала, но я-то зачем согласился на весь этот маразм!

— Спокойствие... Сейчас придут.

Мы тусовались подле гардероба одного из ночных клубов, вполне себе молодежного, так что наше присутствие здесь... Я устал. Я весь день на ногах, с восьми утра в офисе, у меня от костюма, кажется, просто разит резко-технически-свежим огурцом, ну этот запах ксероксов... А вечером, не переодевшись, не поужинав, я, значит, на крыльях... дружеской любви должен лететь — участвовать в новой Женькиной затее.

Затея-то новая, да на старых дрожжах: найти вандала и оторвать ему семенные железы. Все четыре дня после похорон... Засечь трубку могла техника самого┬┬ оператора сотовой связи, но для этого требовался ба-альшой блат. И Жека пошел на штурм. Он приехал в головной офис МТС, куда заходил еще без всякого плана, а вышел с полезным знакомством. Хорошенькая девочка из отдела корпоративных тарифов, Таня, что ли. В лучших советских традициях в клуб согласилась прийти только с подружкой. Евгений, соответственно, потащил меня. Возражения — не принимались.

— Это же идиотизм, что ты делаешь! Джеймс Бонд нашелся! Я все, конечно, понимаю. Твое состояние... Но это ведь переходит уже всякие...

— Так, значит, в семь у “Скорпиона”. Прихвати бабла. И еще... — он телефонно задышал, пауза. — И еще, ничего не говори при них про Катю.

— Ну, знаешь...

Все это было уже просто свинством. Сам вандалов хочет наказать. А сам…

— Вот что, запомни, — голос его стал вдруг бешеным, — мы все это делаем ради Кати. Понял? Ты понял?

— Да.

Они все-таки пришли: Таня и дылда-подружка. Смущенно похихикивая. Сели. Мы принесли фужеры. Жека улыбался, как резиновый.

Болтали, переливали из пустого в порожнее. Несчастный мой друг с весельем даже переигрывал. Я тоже старался не сидеть чурбан-чурбаном с этой подружкой телефонисткиной, имя ее все не мог запомнить. Тоска. С Женькой иногда переглянемся: два несчастных мужика, еле-еле, на троечку, тянущих свою роль.

Коктейли брали свое.

— А кстати... Кто такая Екатерина Марфилова?

Я думал, Жека сейчас умрет на месте, прямо физически почувствовал, как дернулось его сердце, чуть не порвалось; но молодец, быстро подобрался:

— А в чем дело?

— Да так, ничего. Интересно стало. Ты же мне свой номер-то оставил, а я решила на работе через комп пробить, ну просто посмотреть, как у тебя фамилия. А оказалось-то, зарегистрировано на женщину...

— Серьезно? Я и забыл совсем. Это так... одна бывшая моя... девушка.

— Вы расстались?

— Да... давно... Понимаешь ли... Словом, имело место предательство, и...

Спокойно наблюдать за тем, как Женька разваливается на части, я больше не мог.

— Я в сортир! Кто со мной? — весело гаркнул я, чтобы хоть непристойностью пробить весь этот абсурд; наших королев этикета, как выяснилось, этим не смутишь. Жека несказанно обрадовался руке помощи:

— Пошли!

Туалет был в темном коридорчике и на весь же коридорчик источал неприличный, мужской запах. Едва вошли, Жека со стоном, с больными глазами извлек откуда-то — сверкнула тусклой рыбиной — фляжку, и хлебнул, и отдышался.

— Коньяк? Водка? Ну ты молодец! Как ты ее пронес?..

Очаровательно.

— Ну и зачем, расскажи вот мне теперь, зачем ты все это устроил?

Он махнул рукой: не спрашивай. Протянул мне фляжку. Отведал и я волшебного напитка.

— Боже. Как я устал. Если бы ты только знал. Как мне плохо без нее...

— Так, все, стоп, только без распускания соплей, пожалуйста! Соберись. Все? Не здесь и не сейчас. И вообще, водкой не маячь особо, мало ли, охрана зайдет...

Он вяло кивнул... Надо было возвращаться на сцену — мы задерживались.

А, да гори оно все!.. Забрав у Женьки, яростно приложился к фляжке, похлестало в пищевод, несколько ха-ароших глотков. Что же, старая-бэ-твое-величество-судьба, я буду драться в полную силу. Потом не жаловаться! И через час яростно же трахал эту безымянную-безликую-безропотную подружку, здесь же, в сортире, в антураже паршивенького залапанного евроремонта, в непристойном мужском запахе.

absque nota (non IV)

Евгений проснулся оттого, что солнца луч золотил ему веко, оттого, что рядом белогрудо-полногрудо раскинулась Татьяна, прекрасная. Сел на кровать. Голый, вышел на балкон. Кого шокировать в такую рань, но боже, какое чистое светлое утро!..

Катькино фото в серванте ликом вниз. Ага, значит, хоть и пьяный явился, а соображал вчера.

Женя вслушивался в себя. Он был странно спокоен, впервые за все эти дни. Блаженно греться на солнышке. Как ее — Татьяна?.. Умиротворение. У-миро-творе-ение. Слово, которое так сладко растягивать.

А небо было голубое-голубое, и облака стояли в нем белые-белые, чудесными клубами, все еще в развитии, как если бы в лужу пролить молоко.

Вельская пастораль

I

17 апреля 2005 года министр путей сообщения издал приказ, со скрипом, но прошедший Минюст, о разрешении проезда граждан на третьей, багажной полке плацкартных вагонов. Либеральная общественность пыталась возмутиться, как и всему в тот год, но против факта не попрешь: ну нет у народа денег на полноценный плацкарт, ну не по шпалам же. Жесткая же полка, вплотную под потолком, без белья, без поручней, без всего, стоила копейки...

— Вот вы сами — смогли бы туда забраться? — спросили министра, типового номенклатурного кабанчика, журналисты, со всеми язвительные в тот год. Но и кабанчик без комплексов. Сам рассмеялся.

— Нет. Да мне и не надо! А вот молодежь у нас без денег сидит. Ни съездить никуда... Вот для них-то лишний раз подпрыгнуть-подтянуться — разве проблема?..

II

За три дня до отъезда Элина в первый раз поцеловалась, ее розовое девичество растревожено, растворожено и прекрасно. Поезд? — а что поезд, не беда, она переживет. Просто Эль не любила поезда. Духота, прах ветхого белья, вынужденное потноватое общение. Прошлым летом ездила на море, с родителями (теперь вы видите, как все запущено). Это было мучительно. Особенно противно — голые ноги с верхних полок повсюду, свешанные в проход. Некрасивые, немолодые, заскорузлые. Ходить осторожно, не то впечатаешься лицом в чью-нибудь ступню, фу, как гадко. Зато ехали с моря — вот чудо соленой воды! — ноги у всех переменились, красивые, чистые, юные...

Сейчас не море и даже не очень-то уже и лето. Но они едут! Эль трясет от счастья, с нотой “вдруг сорвется, вдруг сорвется”. Родителям, милым, трогательным в своей бестолковости, соврала что на язык пришлось. Что-то про подружку и Самару. Что за подружка? Ну как же, папа, ну тогда, на море, познакомились!

Он — Мартин, по паспорту Марат, но это совсем неинтересно. Когда парень не носится со своим хаером как с писаной торбой, а позволяет себе небрежно так закинуть волосы за плечи, это особенно... шикарно. Фактурное лицо, глаза широко поставлены. С Эль такое было впервые. Но боже, как ее плющило.

Он был ролевиком, часа два “втирал” ей про движение, про состояние души, что это не просто “деревяшками махать”, а она да, она все была готова принять и полюбить. Согласна ли она поехать с ним на тусовку ролевиков в далекое местечко Вельск? Да не вопрос. Да только бы взаправду. Да она на все. Да. Только стоп, голову не теряем. Ты еще не его девушка. Кроме того, он фрилавщик, сам же сказал.

— Ты когда-нибудь ездила третьей полкой? — спросил.

— Нет. А как это?

— Да сейчас же разрешили. Вообще дешево. Мы уже два раза ездили... Там главное — научиться держаться. Несложно. Я тебе покажу. Вот смотри...

— Ай!..

Ну что же, — научусь, — и бледная улыбка самой себе. Я сделаю все.

III

Мама надавала в дорогу “до Самары” неприлично столько еды, что, едва свернув от родительских окон, Элина, доброта, многое выложила у помойки кошечкам и собачкам. Было стыдно, что ее так опекают. Потом-то жалела, конечно. Мартин и Леха, его друг и верный оруженосец, взяли с собой немногим больше банки сахару.

— Скорее, скорее, опоздаем! — переживала Эль, на ужасном уфимском вокзале — приземистая “стеклотара” брежневской поры — грязно. Они бежали, сталкиваясь с отхлынувшим от электрички бежевато-бомжеватым потоком, и боялись уже; но нет, поезд смирненько стоял на месте. Леха, смазливый — с гладким черепом, неизменный детский чепчик он в карман убрал, — успел и покурить на перроне, полсигареты, но с каким светским видом.

— Вот. Леш, ну ты идешь, — Мартин протянул билеты проводнице.

Потом выяснится, что и звали ее хрестоматийно, Верка. Быть грудастой да разбитной приходилось по статусу, и даже украинский акцент, от которого назавтра не мог отплеваться весь вагон, в ней ощущался.

— О! Явились не запылились! Бабоньки, да шо ж такое! Опять дармоедов третьей полкой везу! Ну есть справедливость на свете?!

— Будь готова к хамству обслуживающего персонала. Мартин не предупреждал? — Леха, очень аристократично, Эльке, будто бы речь совсем не о них, и можно еще разок шикарно затянуться.

— Вам все-таки придется нас впустить.

— От шо делают, хады!

Эль сгорала от стыда, когда грудастая, с диском, из которого вырастали крылья, вела их, кроя на чем свет, по вагону, по сбитой паласной дорожке, как арестантов, и все с любопытством глазели.

Дошли до какой-то из секций.

— Граждане пассажиры, па-здра-вля-ю! Эта шобла поедет с вами. Сымайте сверху матрасы, багаж! Откуда ж я знаю, куда? Руководство-то наше головой не думало...

Эль умирала. И только один пассажир, пока тетки бухтели, молодой мужик в “адидасе” с трогательной опечаткой в названии, как и у всех вьетнамских подделок, без всяких разговоров, сразу стащил вниз сумку.

— Запрыгивать умеешь? Ну ты даешь. Мартин, ты своей даме совсем ничего не объяснил?..

“Своей!!!”

Тем временем ребята проделали пару ловких показательных “заскоков”, несколько, правда, рисуясь, — даже тетки притихли, а потом и Эль рискнула. Ме-едленно-ме-едленно. Не смотри вниз. Не виси, как лапша. Тебе погибнуть в воздухе.

Когда же улеглась-таки на жесткую, пыльную полку, без постели — без ничего, под самым потолком и длинной желтоватой лампой... Спуститься нельзя. Эль поняла это, решившись глянуть далеко вниз, на столик. Руки в панике заскребли, хоть как-то держаться, но гладкие стены-потолок, и... Здесь невозможно. Высота — невозможная. Страх падения до тошноты...

Куда она поехала. Зачем. Мамочка. Эль беззвучно рыдала, некрасиво раскрыв рот.

А по вагону — звучное, Веркино:

— Ах вам еще и кипяток? Ну уж нет! Никакой кипяток вам не положен — ироды!

IV

Все знали, что Костик из девятого “г” в нее влюблен, и ждали объяснения. И сама Эль ловила на себе его короткий, слишком короткий для обычного, взгляд, и сама уже ждала. Наконец он деревянно произнес:

— Пошли сегодня. Погуляем.

И сердце сладко зашлось в истоме!

Эль забежала домой, чтобы сбросить сумку, кожу серенькой школьницы, ну и поесть, конечно, а также самую чуть, небрежно так, поколдовать над собой. Юбка — эта. Заметалась над полкой с косметикой сестры. Ох, неужели все так и будет, как девчонки рассказывают? — в самом этом выражении, “он съест твою помаду”, было что-то... от чего сердце хотело выскочить. Губки порозовели. Нет, не то. Может, лучше тогда красный цвет взять?..

Стояло бабье лето, и красиво, взросло вечерело. Костик болтал, размахивал руками. Дошли до жилого дома в двенадцать этажей. Предлагает зайти. “Что-то покажу”. Элина в ауте. Но зачем-то пошла.

Смертельно долго ехали в лифте, тупо уставившись в плевок.

— Вот!

На крайнем этаже в потолок был не заперт люк, к нему вела шаткая лесенка.

— Я сам это место нашел. Тут офигительный вид на город — тебе понравится! Полезли!..

Эль послушно лезла и всем телом ощущала хлипкость конструкции. Все в ней сжималось. Как ухнет в пролет. Судорожно, люк...

...Крыша являла собой рубероидное, в простынях-заплатах, пространство, с шахтами лифтов, про которые все дети нашей страны, о, полет фантазии, думают, что это и есть домик Карлсона. По Карлсону на подъезд. Летом крыша под сильным солнцем, и, наверное, рубероид жидким стоит.

За край... лучше больше не смотреть. В Эль все рухнуло и разбилось. Тут еще и ветер, и она сразу села, вцепилась ногтями в чернь рубероидную, и страх падения. Высота — заслонили в ней все мысли и чувства...

— Посмотри, как красиво!!!

Костик радовался, бесновался, только что не прыгал, телячий восторг. Апоплексического вида своей спутницы он просто не заметил.

— Подойдем ближе... Элина, я хочу тебе одну вещь сказать... важную...

И он говорил эту вещь, наверное — проникновенно, прижимая к себе ее кисть и заглядывая в глаза. Но Эль ничего не слышала. В ее горле стояла Высота, так, что не дышалось. Удивительное дело, в таком долгом слове — Высота — как с телебашни, голося, летишь — и в коротком, как выстрел, Смерть, в них букв — одинаково.

Костик не замечал, он ублюдочно не видел ничего. Это место, запретное, только-его-собственное, этот вид, горизонт, желтый сентябрьский закат — там, внизу, с трудом и импотентской дрожью еле-еле прошивающий окна, а здесь, наверху, такой свободный... — и Костик задыхался от восторга. Он скакал, подбегал к краю бездны, зачарованный волей и смелостью. Сме(лос/р)ть. Эль же тихо оседала, сползала по домику шахты лифта, пытаясь вытошнить, выкашлять из горла эту вставшую там так, что сердцу места не хватало, страшную, убойную Высоту.

V

Эль боялась спать. Здесь, мимо незнакомого поселка — на безымянной высоте, особо как-то качало; далеко внизу, по столику, и обратно, по верху, пробегали огни полустанков, и снова ничего. Как затекло тело на жестком и холодном, как напряглась шея — нужно бы поправить сумку, и.о. подушки, но страшно шевелиться. Одной рукой — судорожно — за закорючку какую-то, за плафон. Она уже не плакала, нет, но глаза мокли, как рана, так и не переставали. Господи. Зачем она? Будь ты проклят, неведомый Вельск.

Иногда со страхом ловила себя на том, что подремала, и тогда еще крепче — за закорючку потным кулаком; какой-то бред, перебиваемый огнями — как автоматные очереди, со звяком переездов.

Человек, из-за которого она во все это пустилась, темно и мерно вздымался на соседней полке, он-то точно спит, ему-то всяко не страшно. “Где ты его откопала?” — сказала сестра, встретив их на улице.

Где, где. Какая разница. Как ни банально, с Маратом-Мартином Эль познакомилась на концерте, с той только поправкой, что она-то знакомилась так впервые. Эль вообще была розовой-домашней. Отпустили на концерт ее только потому, что огромноплощадное шоу превращено было в Уфе в событие вселенского масштаба. После долгого перерыва Zемфира выступала на малой родине.

Элина не то чтобы следила за Z, но... Излишне-сестра всей молодежи страны когда-то, Z с годами, с пластинками все дальше уходила от публики в какие-то свои, заоблачные дали, и ей было плевать, пойдет ли кто-нибудь за ней. Видно даже по тому, как она пьет воду на концерте, как запрокидывает баллон. Но все же шли и шли и за этим “плевать”.

— Поднять тебя? — повернулся вдруг длинноволосый парень, немного сально-русый, с чем-то конским и очень мужским в лице.

Наверное, пиво ей в голову стукнуло, не надо было так лихо бутылку, но... да!

Сидя на плечах, чужих и развитых, она плыла и плавилась, от высоты и... шаткости? — гибкости! всей конструкции, от пива, струи ветра в лицо, оттого, как волшебно полоскались в воздухе электрогитары...

Эль вертелась на полке в бреду, дурела от страха, и полусна, и возбуждения, и ее прошивали цепи огней, мгновенные и вороватые, расстреливали ее; и в голову врывалось, как локомотив, зычное Веркино:

— Сы-ызрань! Белье брать будем!.. Чай брать будем!..

VI

Это было давно, очень давно, когда Марат открыл дверь, а на пороге стояли приятели.

— Ну что? На елку идем?

Обдолбались уже.

— Ты забыл, что ли?.. Сегодня же суббота! Ну?

Ах да. Мудаки, блин. Нашли себе развлечение — как третьеклассники... По субботам в “Буревестнике” в воде живого места не было, занимались какие-то секции, команды... — в том числе и девичьи, а напротив женской раздевалки росла душевная такая, разлапистая ель. Детство в одном месте заиграло — эти лбы и лезли, как будто баб голых никогда не видели. Посидят на ветках, полюбуются. “Повтыкают”, как это звучно именуют. Ну чисто эстетическое удовольствие. А потом в парк — пиво пить. Ритуал такой субботний. Марат над ними все смеялся, и вот гляди ж ты, дал спьяну себя уговорить.

— Не-е, ты переоденься! Елка, знаешь, как смолой пачкается. Вон, смотри, мы по субботам специально... как бомжи какие-то...

Одобрительный гогот.

Дорогой выпили портвейна — так, для вкуса, для настроения.

Особо, по-осеннему темнело, и город лихорадило светом фар в сумерках, лихорадило и птиц над парком, где лениво потягивали из бутылки, ожидая, когда же стемнеет совсем.

Бассейн “Буревестник” — это желтый, запотевший свет, пар из окон и, главное, непередаваемый, сиплый запах хлора, так, что носоглотки посводило.

Еще бы вспомнить, как лазить по этим деревьям. Вот балбесы. Поднимались по двое. Остальные неспешно потягивали (уже было пиво) под елочкой. Душевно...

Первым полез Севка, Марат за ним. Господи, ну дурдом. Ствол неприятный, липкий, того гляди зацепишь бронтозавра какого-нибудь. Долго размещались на нужной развилке...

Ну девки. Ну голые. Смазанно — грудки. Тоска-то, господи... А Севка-то таращится как честно, добросовестно, а смешно даже...

— Шухер! Эй! Марат!..

И прежде чем сидящие на елке что-то вообще поняли, их товарищи внизу похватали бутылки в мазнувшем свете фар и врассыпную. Ментовский “бобик”! Встал неподалеку, всю душу вынув скрипом тормозов.

Помолчали.

— Доигрались. Блин.

— Сиди тихо! Авось, и не заметят... Может, не за нами...

И они замерли, вглядываясь в светлую, как ладонь, крышу “уазика”, напряженно. Он тоже не подавал признаков жизни. Чего приехал? Чего выжидает, двигатель, однако же, не заглушив?

Тс-с. Не хрустнуть веточкой. Дышать ро-овно.

А тут еще как тревожно — налетел ветер, злоосенний, стал шуметь в ветвях, качать — с земли и незаметно — старую елку. Только что не прижавшись щекой к гадкому, бронтозавровому стволу, Марат физически чувствовал весь скрип, все напряжение дерева. Как неуютно, господи, ведь на земле-то, оказывается, — земля помогает, а здесь, в метрах и метрах, на высоте, от ожидания сойти можно было с ума.

В черном небе угадывались пропасти птиц, они в те дни беспокойно кружили над городом, целыми одеялами, сложно волновались в воздухе, как из ведра поливали почему-то именно парки. Тоскливый их крик, и ветер, безмолвие “уазиковое”, внезапный страх, и Высота, Высота, Высота...

VII

Та особая вагонная скука, от которой и умрешь. Симптомы: истерзанный кроссворд с жирными следами. Резиновое время. Серенькое жэ-дэ утро за окнами. Чай, которым дубишь и дубишь желудок.

Мартин и Леха просыпались, зевали — сладко и бесстыже. Эль, с тяжелыми глазами, без смысла таращилась в пустоту, в окно напротив, где пролетали столбы, с той примерно апатией, с какой муха — на первый снег.

— Кофе в постель не хотите? Э! Романтики! С ба-альшой дороги! — Верка, с плоским веником у неплоской груди, занялась бедненькой паласовой дорожкой и, видимо, настроилась шутить.

Ей в поддержку, вяло и нестройно, забухтели несколько теток со следами замученного в дезинфекциях белья на лицах — утро только начиналось. Пассажиры все еще не простили наглецам спущенных сумок, их — гадов — копеечных билетов, их — гадов — молодости.

— Вот ладно сами — здоровые детины, а девчонку-то чего потащили? — это парень в “адидасе” громко заговорил. — Она же не обезьяна, под потолком скакать! Чего я, не видел, как она всю ночь там вертелась? — (Эль мучительно вспыхнула.) — Сами-то спали, небось... Девушка, спускайся! Я серьезно. Давай, давай, поспишь тут у меня по-человечески... Днем я все равно валяться не любитель... Давай. Во-от так.

Тетки, поначалу кивавшие и дакавшие, увидев такой альтруизм — мигом остыли и потеряли всякий интерес.

Адидас подсадил Эльку, зардевшуюся отчаянно, — ну вот. Жалеют. Подачки какие-то. Поzор. Зачем она поехала. Зачем связалась. Что нашла.

Леха и Мартин наблюдали с насмешливым любопытством:

— А может, тогда и нас... Верка к себе в купе положит?

Поржали, вместе с Веркой, поднявшейся на цыпочки и веником треснувшей Мартина по самому пробору (сводившему Эльку с ума). Так, запросто. И его не передернуло. Иначе у них и нельзя. Брезгуешь еду поднять с асфальта — ну и подыхай от голода.

Говорили, что однажды, в Москве без копейки, Мартину со товарищи пришлось убить собаку и съе... Эль уже не думала, она “поплыла” мгновенно, едва коснувшись нормальной подушки, едва растянувшись на — такой родной, такой приземленной — нижней полке...

А поезд шел и шел через сознание, взбалтывая тишину. Какой-то долей мозга, еще — по недосмотру — не спавшей, Эль все пыталась понять, был ли это только шум колес или кто-то правда говорил вполголоса, “Адидас” ли, Мартин, — и что они говорили... Школа, кабинет литературы, мел. Серенькую отличницу Элину навсегда потряс чеховский рассказ про санки, там катались с горы на санках, и барышне то ли ветер шептал про любовь, то ли он, сидевший за спиной... Так она и не узнала... Но это было самое счастли...

Снег не похож на настоящий. Бел и скрипуч, нетаем, как пенопласт. Гора на окраине. Господи, когда ее туда водили, в негнущихся валенках... У-ух! Как живот сжимается. Какая Высота, сверкающая, Высота, которая есть Счастье... И когда несутся с Высоты, с вставшим от восторга дыханием, он — губы! — шепчет ей: “Люблю”... Санки внизу. Восторг оседает со снегом. Он — это Адидас. Но какие его глаза. На Эль никогда не смотрели с такой любовью. Казалось, этот снег, киношный, не будет таять, даже если ловить его ртом.

...Она проснулась, когда солнце вовсю уже тиранило вагон, по всем признакам несколько часов она была в полной, горячечной отключке. Рядом сидел Адидас, болтал ржавый пакетик чая в кружке, повернул голову и посмотрел так.

— Ну! — засмеялся. — Доброе утро, что ли!

Эль не могла говорить.

— Яблоко хочешь?

Кивок.

Яблоко.

— Дай откусить! — смеется и тянет обратно...

Мартин и Леха спустились с небес, сидели тут же, в проходе на паласике, резались в потрепанного дурака. И очень внимательно посмотрели на этот хохоток.

VIII

— ...И охрана супермаркета вызвала милицию, ты представляешь? И ведь приехали. Меня хотели увезти! Что бы было! Мама с папой с ума бы сошли. Они меня в Сам... мару-то отпускать не хотели. Но слава Богу — со штрихкодами все-таки разобрались...

Мартин снисходительно посмеялся, хоть и рассказано не ему. Очаровательно. Детский сад.

А Эль было все равно! — она не видела и не слышала никого кроме... С Адидасом болтали уже почти весь день, весело, непринужденно, про жизнь свою, приколы всякие рассказывали, поочередно. Адидас партизанскими тропами — подметенной дорожкой — сбегал к кипятку заварить две лапши, партизанскими, потому что накануне Верка гаркнула в пространство: “Титан нагреться не успевает, вы уже все выдаиваете!” — и попыталась навесить замок. Но ничего. Зато ели весело, как ворованное. Как он на нее смотрел.

— Я покурить. Пойдешь со мной?

И Элька отправилась за Адидасом, в сизо-сквозяще-громыхающий тамбур.

Затягивался он красиво; усмехнулся, кинул байку в топку разговора.

— А нас однажды менты с дерева снимали! Не веришь? Идиотски получилось, конечно... Да давно было. Уговорили меня эти придурки залезть на елку, в раздевалку женскую посмотреть. Да не всерьез, так, прикол был такой. Залезли мы, значит, с Севкой... Друг у меня... был. Утонул. Потом. — (Две затяжки.) — Так вот. И тут слышу, снизу кричат: “Марат, шухер!..”.

Эль в трансе.

— Марат? Ты что, тоже — Марат?!

— Что значит “тоже”?..

Бывает же такое в жизни! Хотя чего здесь странного. У нас в Уфе каждый третий — не Марат, так Ринат какой-нибудь.

Странно другое. Надо же — душу весь день изливаем друг другу, а имя-то и не спросила. Ой!

— А я Элина. Между прочим.

Засмеялся.

— Ну вот мы и знакомы — да?

Привлек к себе и...

Поцеловал.

Какое-нибудь из предсердий всяко этого не выдержало, оборвалось, ухнуло в живот, — она же чувствует!

Они занимались этим долго, бесконечно долго, и такой это был жар, такое совершенство, что... Целовались и целовались. Кто-то прошел через вагоны, грохнул железными дверьми, обдал грохотом поезда. Им дела не было! Взлеты и падения, взлеты и падения, полные сказочного сердцестояния... Высота, прекрасная и такая... А какие слова волшебные — солнечное сплетение!

— О, — только и сказал Мартин, когда голубки вернулись, и вставил наушник на место — они с Лехой делили плеер, это был ритуал, батарейки же экономили. Эль не сразу поняла “О”, а только заглянув потом в зеркальце, — Адидас ойкнул и подсказал... Маленький синячок такой, засос на верхней губе, справа. Она смеялась над собой безудержно, смотрелась и снова валилась в приступе хохота. В этом на лице — для приличной девушки верх непристойности — что-то такое... вольное, счастливое... чего еще не было.

IX

— Спать сегодня ложись у меня.

Закат размазывался по вагону.

— Нет, ну если хочешь, сам я могу лечь на эту твою третью полку, — добавил Адидас, видя ошарашенную Эль. — Но тебя туда я точно не пущу!

Минутное раздумье, — не знала, что ответить. Нашлась, в итоге:

— А посмотрим. Еще ведь не ложимся. Еще вон станция какая-то...

И поезд действительно подъезжал. Тетки забегали, нашаривали тапочки и под подушкой сумки; Верка крикнула откуда-то от кипятка:

— Стоим только семь минут!.. Опаздываем!.. Семь минут!..

— Хочешь чего-нибудь? Рыбку с пивом? Кукурузки вареной, а?

Эль замотала головой.

— Ну я тебе еще яблок куплю, — и Адидас взялся за сигареты...

На перроне, отмахиваясь от безумных бабулек с лотками и сумками, он взял пакет яблок, семеринка, хорошие, сама растила, немного ржавой рыбки и мокрого, скользкого пива из ведра с холодной водой. Заходило солнце, так здесь было прогрето и уютно, хотелось блаженно поежиться и...

— Пошли-ка, — Леха с Мартином взяли его с обеих сторон.

— В чем дело? Э!

— Пошли-пошли, надо поговорить.

— Да в чем...

Ребята деловито отвели Адидаса на дальний конец платформы, где не шныряли взбесившиеся торговки, а пассажиры, важность изображавшие, так далеко опасались ходить. Перильца, а внизу — высота три-четыре метра — кустарник, зелень с черным бубликом покрышки, и что-то мило и патриархально журчало.

— Поставь пакет.

Адидас и дернуться не успел, как Мартин сжал ему руки, а Леха мгновенно вытащил из карманов все самое главное — паспорт, чуть пузатый от перегнутых денег. Радио бубнило что-то про отправление...

— Да вы что!.. Я же...

— Раз-два-взяли!

Подняв Адидаса под мышки, они перевалили его за перила... Шлеп и стон. Ничего, невысоко. Максимум сломал что-нибудь. Он обалдело подымался...

— Быстрей! Да пакет-то, пакет!..

Сильно работая ногами, скалясь от напряжения, они бежали к поезду, набиравшему ход.

— О господи! Горе мое!!! Ну давайте, давайте... Господи...

Верка помогла им забраться.

Когда все лязгнуло и дернулось, Эль в ужасе заметалась меж полок, хотела бежать к стоп-крану, как же, никого нет, но боже, что же делать... уф-ф, вон, возникли в коридоре. Она не сразу поняла, что парни вернулись вдвоем.

Мартин ответил на ее взгляд: подошел к полке Адидаса, опрокинул пакет, и яблоки рассыпались, попрятались в сером железнодорожном белье.

X

Поезд шел, и ночь за ним была непролазная, с редкими, псевдолунного света, огнями вдали. Ночной заоконный пейзаж почему-то один всегда — черные поля, за ними, разноудаленные, черные же стены леса. Эль вспомнила, как прошлым летом ехала с родителями. Было свежо, последождливо, ей разрешили высунуться в окно. Печальные, темные поля, бесконечные. Но удивили странные помосты, в эти поля уходившие. Эль сначала поняла, что это и есть волнорезы, а уж потом заключила, что поля не поля, и так прозаично, на основе одной сухой логики, и состоялось ее знакомство с Морем.

Да, только поняв, что есть что, она разглядела и белую пену, бушевавшую почти под ногами состава (было неспокойно). Потом, уже в Сочах, она придумала такое, что вечная белая кромка морской воды, даже когда штиль, это, как ноготь — тонкая кромка человеческого пальца... А иногда море выпускало когти.

Но теперь не море.

По вагонным меркам было уже поздно, народ вяло перечитывал газеты, морально готовый к тому, что вот-вот и.о. Господа Бога проводница Верка объявит ночь и выключит рубильник. Впрочем, половине секций было решительно все равно, при каком свете тихо и осмысленно бухать.

Выпивали и Мартин с Лехой, не будем забывать, что среди боевых трофеев было и пиво. Все в лучших традициях. Победителю достается койка, жратва и женщина. Так они и сидели на нижней Адидасовой полке, негромко трепались о своем мужском, закусывали обнаруженной лапшой быстрого приготовления, от которой жир на ложках стыл ультражелтый.

— Спускайся! — крикнули Эль.

— Спущусь...

Расклад ей уже объяснили. Мучения на третьих полках кончились. Мартин ляжет с ней на место Адидаса. Разговорчики! А с Лехой вообще умора вышла. Слово за слово, и пожалела его Верка. К себе в купе спать положит. Уже и рюкзак его перетащила, сама (чтоб не убежал). Ну что же. Мартин ржет и по плечу хлопает. “Брезгуешь еду поднять с асфальта — ну и подыхай...”

Но пока еще Верка не сыграла отбой, Эль полежит здесь. На старом месте. Последние минуты. Как странно, не было больше страха падения, и с Высотой она — как будто? — подружилась. Лампа дневного света над самым ее лицом, даже сдержанное “э-э-э” напряжения слышно сквозь колесный перестук, и если глаза закрыть, то красно, не темно вовсе. “Ну вот. И солярий почти бесплатно”. Едва улыбка — даже без губ.

До Эль долетало, о чем говорили парни — типовой мужской треп, с нотой самодовольства, с “воспоминаниями о Царском Селе”. И даже в детство залезли.

— А помнишь, как мы по телефону прикалывались, помнишь? “Алло, это морг?” — “Да”. — “Позовите Васю с третьей полки!”

Ржут, а Эль как током дернуло. Да. Она увидела себя. Жесткая, холодная и именно третья полка. Пластом вытянулась. Отпущены все мышцы. Лампа вплотную, с гудением, со светом таким, что губы сиреневы. А над верхней губой, справа, темное пятно, совсем как...

Поезд летел сквозь поля, мимо лесов и кустов, служа и источником света — обжигая мир отблеском окон вагонных и снова бросая его одного в темноте.