Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2006, 4

Алексей Иванов. Золото бунта

Минуя теснины

Алексей Иванов. Золото бунта. Роман. — М.: Азбука-классика, 2005.

В смысле “внутреннего устройства” “Золото бунта” намного проще предпоследней книги Алексея Иванова (“Сердце Пармы”), но в философском смысле одновременно и сложнее, и уязвимее. “Сердце Пармы” построено было на принципе ослабления позиции центрального персонажа за счет выдвижения на первый план целого ряда боковых линий: голос “солиста” звучит не особенно громко, зато целый хор подголосков выводит ту же песню — каждый на свой лад. Один второстепенный русский князь историей своей жизни, своего трудного, страшного врастания в языческую землю Перми скрепляет всю эту многоголосицу, не дает тексту развалиться; он представляет оригинальный периферийный вариант средневековой русской культуры. Рядом с ним — еще несколько “манифестантов”: духовенство, крестьяне… Это — тенор, плюс тихий баритон, плюс пара-тройка дискантов еще того тише. Ужасающим, немелодичным басом, режущим всю “оперу” поперек течения, звучит глас Москвы: жестокого и невероятно сильного строителя державы Ивана III. А вот лукавое контральто татар, пришедших на пермскую землю пораньше русских, уже успевших вляпаться во все ее вековечные ловушки и безуспешно пытающихся доминировать в политическом и культурном салате. И — какая-то экзотическая силлабика местных языческих народцев, завывающие соло, срывающиеся, переходящие с крика на шепот, а то и вовсе превращающиеся в утробное мычание или, может быть, звуки лесной флейты, немыслимые, не читаемые людьми русского города, чужие для них и этой чуждостью опасные, но против воли входящие в плоть и кровь. С этой землей, любимой и жестокой, можно обвенчаться, только пролив ушаты собственной крови. Уж очень она хороша: игра стоит свеч… Таким образом, главным героем романа “Сердце Пармы” была пермская земля и ее культура, пребывавшая в XV веке на пике синкретизма. Ее Алексей Иванов показывал глазами представителей разных микрокультур, вот и получался этот самый чудовищный хор, таежная поляна, где сливаются коричневый глаз языческого болота с белизной христианских небес.

“Золото бунта” вроде бы тоже представляет землю и культуру. Или, может быть, воду и культуру. Последняя четверть XVIII века, постпугачевские времена, Чусовая. Местная цивилизация отнюдь не монолитна, но ее Иванов предъявляет читателю принципиально иным способом. Никакой многоголосицы! Один, звонкий, графически точно выписанный с точки зрения лексики голос — сплавщик Осташа Переход, старовер из толка часовенных, строгий чашник и большой забияка. На страницах романа он является единственным “носителем камеры”, снимающей фильм для читателя. И в первой трети, может быть, даже первой половине романа кажется: повествование построено по принципу энциклопедического справочника. Вот Осташа Переход на сплаве: появляются имена и описания всех камней-“бойцов”, расшибающих барки сплавщиков на Чусовой; сплавщицкий “профлексикон”, необычное устройство их общества. Вот Осташа Переход явился на диспут представителей разных толков старообрядчества: слышатся витиеватые словеса, а за ними — натуральное изгнание беса во всей красе. Вот Осташа Переход в гостях у магического племени вогулов, почти исчезнувшего, но сумевшего в предсмертной агонии приучить русских пришельцев к силе древнего мира с его полуоткрытыми порталами в сверхъестественное: реальность плывет, душа покидает тело. Вот Осташа Переход сталкивается с казенной, солдатской культурой, испытывает на своих плечах всю мощь и жесткость глыбы-Империи. Вот Осташа Переход… и так раз десять-пятнадцать. На первый взгляд, что ни глава, то историко-художественная статья об одном из аспектов Чусовской цивилизации. Отдаленно напоминает устройство романа-монографии “Туманность Андромеды” И.А. Ефремова.

Если в романе “Сердце Пармы” образ земли обладал самоценностью (почти-самоценностью?), то в новой книге он еще несет нагрузку символической среды для христианской этики, и фокус читательского внимания бестрепетно переводится Ивановым с Земли на Истину, затем на Землю, опять на Истину, вновь на Землю и так далее. Чусовая — не только географическое понятие, не только низка для субкультурных бусин. Река представляет собой также образ человеческой жизни, протекающей среди теснин. Чусовая с ее “бойцами”, утесами, порогами, неожиданными поворотами, мелями, неуловимыми фарватерами подходит для такого образа как нельзя лучше. Алексей Иванов сравнивает жизнь с рискованным сплавом: по пути можно тысячу раз превратить барку в груду щепок, а надо дойти целым и душу свою донести до финала в сохранности. Можно схитрить, пройти с разными “подковырками”, отступить, “прогнуться”, дать фальшивую ноту, очень уж сложная работа — миновать теснины прямо, честно, ни в чем не покривить. Но для души-груза любая кривизна оборачивается непоправимым ущербом. Истина существует, люди-сплавщики знают об этом, каждый понимает меру своего преступления. Значит, пытаться пройти сплав прямо — надо. Высший смысл состоит именно в подобных попытках. Спасение возможно для того, кто жил по правде, а если падал, то не делал из своего падения предмета для гордыни, обращался к небу с мольбой о прощении, поднимался и шел дальше…

Сказать, что текст Иванова насыщен словесной стариной, жаргонизмами, церковной речью, субкультурными изысками, что он предельно “густ” и на первых пятидесяти страницах приходится “продираться” сквозь всю эту дебрь, невольно погружаясь в лексическую ткань хронотопа, — значит, ничего не сказать. Что делает современный автор книг, построенных на историческом материале? Либо легкую речевую стилизацию, либо свинцовое подражание разговорному языку древности (“семо и овамо”, “паки-паки”, “трегубо”, “иже и отнюдь”), либо заставляет персонажей говорить точь-в-точь как его современники. Алексей Иванов выполнил задачу тотальной реконструкции регионального варианта русской речи XVIII столетия во всей ее многослойности и поливариантности. Кроме того, язык в романе играет роль инструмента, придающего тексту ореол аутентичности. Один из критиков, писавших о “Золоте бунта”, отметил: “Чусовая Иванова несет свои воды в иной, фантастической реальности. И единственное, на чем держится ее связь с нашим миром, — достоверность описания. Срабатывает эффект стилизации, когда язык волшебным образом подтверждает подлинность сведений”.

Алексей Иванов — очень уязвимый писатель, поскольку вводит в современную русскую литературу новую онтологию. Он отчасти рискует. Роман “Сердце Пармы” был сложным, мультикультурным, “неоднозначным”, роскошным, как именинный пирог со свечками, цукатами, кремовыми розами, коньячной пропиткой, шоколадной крошкой и пластинами желе. И — во всей его роскоши — ризомным. “Золото бунта” — прямее, жестче, нет в нем ризомы, а есть почва, хотя и чрезвычайно отличная от почвы тех же “деревенщиков”. И современный читатель-интеллектуал, “качественный читатель”, любой род внеризомного дискурса, любую попытку отвердить реальность может отторгнуть. Но рискует пермский писатель оправданно: внесение в современную литературу новой почвы, но не фотографического реализма с социальной отметинкой, и скорее… магического реализма или даже мистического — в духе латиноамериканцев, — да еще на подкладке из “густого”, “насыщенного” текста, “бронированного” так, что от него любые упреки в недостатке художества отскакивают, как пелтасты от фаланги гоплитов, — это серьезный эксперимент. Это запомнится. Прав Дмитрий Быков, указавший, что у “Золота бунта” нет ничего общего с реализмом традиционным (“Сплавщик душу вынул, или В лесах других возможностей”. НМ, 2006, № 1). Роман строится на реализме религиозного сознания, с некоторой натяжкой — на христианском реализме, где бес материальнее кирпича или гвоздя. В чем состоит онтология Алексея Иванова? Он рассматривает бытие как подобие бутерброда: хлеб очевидной, ухослушной и пальцетрогательной реальности, которая “…копируется, фотографируется…”, а поверх ячменной (или пшеничной?) тверди размазана почти невесомая, маслянисто-солнечная плоть потустороннего мира, осененного крестом да клеймленого шаманским петроглифом. Одно без другого не существует, зато их единство существует совершенно точно, безо всякой постмодернистской приставки “как бы”. Борис Кузьминский, оторопев от мистической начинки романа, ничтоже сумняшеся вписал его в фэнтези (http://www.global.rus.ru/review/778996). Но это уж, скорее, идет от очень расплывчатого представления о фэнтези. Если Борис Кузьминский готов по критериям условности антуража и наличия мистического пласта вписать в фэнтези древнерусские жития святых, “Гамлета”, “Домик на Васильевском”, “Вечера на хуторе близ Диканьки”, ранние рассказы Тургенева и “Обыкновенное чудо” Шварца, тогда — конечно, почему бы нет…

Две последние книги Алексея Иванова — солидное приобретение для современного отечественного мейнстрима. На протяжении десятилетия, если не больше, в критике преобладала уверенность в исчезновении ниш для новых писателей-онтологов в литературе. Появление романов “Сердце Пармы” и “Золото бунта” ставят этот тезис под сомнение.

Дмитрий Володихин

Версия для печати