Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2006, 3

Андрей Левкин. Мозгва

Гарожий дегзд

Андрей Левкин. Мозгва. — М.: ОГИ, 2005.

Существует довольно, как мне кажется, расплывчатое, но все же худо-бедно осязаемое понятие “городского интеллектуального романа”. Понятие это такое же сомнительное, как, например, “деревенская проза”. И все же.

Заглавие текста Андрея Левкина, спрессованное лингвистическим архиватором, можно расшифровать как “Городской роман с мозгом” (ср.: “Роман с кокаином”, “Роман с простатитом” и т.п.). Слово “Мозгва” — и каламбур, и “римейк-ремикс” ложной этимологии слова “Москва”. С легкой руки Ключевского в “массовом лингвистическом сознании” укоренилось представление о том, что слово “Москва” происходит из финно-угорских языков: “моск” (то ли корова, то ли болото) + “ва” — вода. То есть мы живем на коровье-болотной воде. Данная этимология сомнительна, но она прижилась. Слово “Мозгва”, таким образом, — это что-то вроде “мозговой жижи” или “разжижения мозгов”.

На самом поверхностном уровне это пародия на городской интеллектуальный роман. Парадоксально “осерьезненная” пародия: прием предельного овеществления абстракций дает оба эффекта, и пародийный и возвратный. Вместо Института мозга — РАО “ЕЭС”. Вместо “интеллекта” — “мозги”, автор физиологизирует интеллект. Шевелящиеся, мокрые… Это вообще по-левкински: сами слова и фразы у него физиологически ощутимы. Оксюморонное начало — ключевое для романа. Подчеркну: автор не “интеллектуализирует физиологию”, как это упорно делалось на протяжении всего ХХ века и по-прежнему делается, а, наоборот, — физиологизирует интеллект. Аналог здесь, пожалуй, один — “Солярис” Лема и Тарковского. В принципе “Мозгва” — это и есть мыслящий(ая) океан-планета. И взаимоотношения героя О. с “Мозгвой” — типологически те же “игры” Кельвина с Солярисом — в память, желания и т.п.

Сюжет (которого, строго говоря, нет, и это принципиально для Левкина) — история временного “разжижения мозга” у главного героя О. Герой называет это “комой”, научное определение которой взято из Медицинской энциклопедии; далее — авторские рассуждения о том, как кома может “плющить” мозги или же, наоборот, идти на контакт с человеком. Коме в романе противостоит амнезия — как инь и ян, как плюс и минус. Кома “вытаскивала все, что с ним (с героем. — В.Е.) было”, а амнезия “перышком смахивала с него пережитое, меняя лист бумаги: живи заново, желай дальше”. Есть в романе и про паранойю, и про то, что герой стал “генетически модифицированным”, но не в этом суть. У комы, захватившей мозг О., есть четкие временные рамки: с последней трети декабря 2001 года до 30 мая. Полгода комы — это полгода контакта “микромозга” О. и “макромозга” Мозгвы, которая то и дело посылает герою свои “мессиджи”. О. (один раз он все-таки называется Олегом) — это “Ноль”. То есть состояние комы — это как бы возвращение к исходной точке экзистанса.

Мозгва-Москва со всей ее параноидально подробной топонимикой, картографией, “предметно-бытовой детализацией городского пейзажа” (как сказали бы литературоведы) — тем не менее, некий “город Зеро”, или “Зона”. О. — сам себе Сталкер. Он бродит по Мозгве и — параллельно — как бы по собственному мозгу, памяти, прошлой жизни. Москва-Мозгва — пространственное измерение; жизнь О. — временно┬┬е. Пространство и время соединяются (преодолеваются) блужданием-движением. Классика.

В принципе у героя романа нормальный кризис среднего возраста. Он ничего не ищет, как, например, персонажи “Сталкера”. Ему не нужна комната, где исполняются желания, или замок, как герою Кафки. Перед нами, если говорить о чисто событийной стороне текста, довольно легко протекающая полугодовая депрессия сорокалетнего, интеллектуально развитого, но ничем особо не выдающегося дяденьки. “Дяденька” О. посещает свою старую квартиру, ездит на метро, листает книги двадцатилетней давности, заходит в какие-то неясные промзоны (в народе такие места называют: “куда собаки приходят дохнуть”), пьет там пиво. Бродит, думает, вспоминает.

Надо сказать, что текст (“дегзд”) Левкина — один из немногих, в которых все это постсоветское запустение, весь этот осмердевший быт (как отмечал еще Р. Якобсон, это слово со всеми его отрицательными коннотациями есть только в русском, откуда он “докатился даже до зырянского”; в европейских языках подобного слова и понятия со знаком минус нет), так вот: все эти станции метро с их, по точному выражению автора, “онтологическим запахом”, мрачные промзоны, пыльные чертановские малометражки и проч. — все это описано, я бы сказал, философски захватывающе.

Взять, скажем, такой сакраментальный (и очень, кстати, “мозговский”) образ, как образ Таракана. Тут я должен выступить как отчасти эксперт в этом вопросе (см.: В. Елистратов. Трактат pro таракана. М., МГУ, 1996): Левкин “выжимает” из образа максимум художественно-философской материи. Тараканы появляются в “Мозгве” дважды. Оба раза текст выстроен на некоем очень, на мой взгляд, тонком “философско-физиологическом параллелизме”. Первый “попроще”: “Теперь тут уже было много нуворишей, в любом подъезде обязательно капитально ремонтировалась очередная проданная квартира, а двор был заполнен большими гладкими темными машинами: похожими на здешних же тараканов. О! Тут были волшебные тараканы: большие, черные, овальные, в самом деле — небольшие “Мерседесы”. Резкие, одиночные. Говорили, что они какие-то “мясные”; откуда они лезли и где именно жили — между жильцами консенсуса не было, но мусоропроводами тут не пользовались, стояли забитые. Тараканы, впрочем, являли себя неизменным способом, хотя и появлялись редко, далеко не каждый день. Бывало, что и неделями не возникали. А потом раз — и тут, но уже почему-то мертвые, лежа, как правило, на спине”.

Второй отрывок, страниц через сто, “посложнее”: “Физиологически (у героя. — В.Е.) имелось ощущение оболочки, из которой следовало выбраться, — как если внутри таракана прорастает что-то светлое: какой-нибудь добрый червячок. Как ему вылезти из таракана? Через рот, наверное. То есть данные просветления (случившиеся с героем накануне — В.Е.) оба были промежуточными, да и не конструктивными, не предоставляя алгоритм выхода из внешнего таракана. Но давали ощутить субстанцию, которую ждет свобода. Субстанция ощущалась как нежная и легкоранимая. Но некоторые лица иной раз публично, в том числе в прессе, позиционировали себя как лиц, освободившихся от оболочек, трактуя дело именно так, что все находятся в хитине своих привычек, а они, значит, победили. К сожалению, лица, объяснявшие ситуацию на примере тараканов, были не лучшим примером духовного развития. Уж лучше бы сообщали, что те, кто покинул своего таракана, теперь воспарили, либо после лишения панциря молчат, не зная, о чем говорить с остальными. Брезгуют не молчать. Тем более что лица выражались как-то так, что внятно поведать о своей победе не получалось, а веры им не было. Например, никто из них не говорил о том, что существо внутри таракана — нежное и легкоранимое отчасти — бело-розовое под голубым небом. Почти как внутренность хвоста креветки”.

Тараканы-“мерседесы” (у С. Довлатова есть сравнение тараканов с гоночными автомобилями), “мясные тараканы” (гоголевское: “тараканы, выглядывающие, как чернослив, из всех углов”), “тараканья оболочка” и “нежное и легкоранимое” внутреннее существо (тут нельзя не вспомнить кафкианского Грегора Замзу) — целый букет аллюзий, подтекстов, интеллектуальных провокаций — “дегзд” Андрея Левкина очень плотный. Любой бытовой штрих тут же перерастает в художественно-философский шлейф, который хочется читать. Увлекательная метафизика души. Если угодно — диалектика, но это словосочетание занято... Нет, все-таки — метафизика. Не случайно в романе присутствует (пусть беглое) упоминание имени Григория Паламы, основоположника исихазма, религиозного иррационального “душезрения”.

Но вместе с тем у Левкина очень сильно рациональное, картезианское начало: он то и дело вводит в текст физико-математические, логические, компьютерно-программистские и т.п. “примочки”. Декарт вообще постоянно “мелькает” в романе. Ему, например, приписывается определение мира: “Мир — это сказка, рассказанная идиотом”. Левкинский мистический рационализм — где-то между Паламой и Декартом. Или рационалистический мистицизм — это уж как больше нравится. Его интересует “все тайное, разумное, вечное”.

Но пафоса нет. Автор слишком умен, чтобы впадать в какой бы то ни было пафос. Есть пародирование всего этого “тайного, разумного, вечного” в духе сократизма. Находясь в “коме”, герой, в частности, находит старую брошюру некоего В.П. Калошина, человека, придумавшего новую науку — “тасентоведение”. В.П. Калошин заново дает классификацию всем вещам мира — “тасентам”. Делая вид, что до него ничего не было. Он считает себя Логическим Богом, творцом классификационного порядка в мире... Левкин называет эту болезнь “классификационным зудом”. Трактат Калошина чем-то очень похож на знаменитый “Логико-философский трактат” Л. Витгенштейна. И на уйму других трактатов. Калошин — собирательный структуралист-утопист ХХ века, стремящийся создать универсальный метаязык, который объяснит все сразу. А мир вокруг героя О. — постструктуралистский и деконструктивистский. Иначе говоря, нестабильный. Декарт, структурализм, Калошин, Витгенштейн и т. д. — это некое упорядоченное прошлое. А Палама, деконструктивизм, кома и мистическое общение с Солярисом-Мозгвой — это наше сейчас. Опять же, ян и инь, как они ни надоели. А между ними, как между Сциллой и Харибдой, — герой О. со своей экзистенциальной комой, со своей по-левкински печально-ироничной растерянностью: самое частотное словечко во внутренних монологах героя — “что ли”.

В принципе это ситуация вечная. Но с О. она произошла в 2001 году. Символически. В начале третьего тысячелетия. В Третьем Риме по кличке “Мозгва”. А главное — заканчивается все хорошо. Что уж совсем редко встречается в мировой “серьезной” литературе, где царствует лозунг: “Смело мы в бой пойдем, все покалечимся и умрем”. “Он, О., был здесь, но, что ли (сократическое левкинское словечко. — В.Е.), и нигде: солнце грело, ветерок обдувал, еще сохранившаяся утренняя прохлада холодила. От Триумфальных ворот до дорогомиловской развилки было пусто, совсем пусто, кома ушла. Или все приросло и срослось, будто и не было ничего”.

Все “приросло и срослось”. “Что пройдет, то будет мило”. И никаких ком.

Владимир Елистратов

Версия для печати