Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2006, 11

Александр Агеев

Единственное прибежище свободы?

Так Зигмунт Бауман назвал будущее в своей статье “Пять прогнозов и множество оговорок”, напечатанной в августовском номере “Иностранной литературы”.
Номер этот целиком посвящен польской литературе, есть в нем раздел, обозначенный “PL+50”, то есть, собственно, “Польша через пятьдесят лет”. Это выборка из одноименной антологии, собранной и выпущенной два года назад польским писателем-фантастом Яцеком Дукаем, — там разные тексты, от научно и ненаучно фантастических рассказов до аналитических эссе (в том числе эссе недавно скончавшегося Станислава Лема). Сам Дукай во введении начинает с Адама — с Адама Мицкевича, разумеется, который когда-то написал, а потом сжег объемистый труд под названием “История будущего”. Он рассказывает: “Вот какой виделась Мицкевичу Польша после 1830 года — “Польша плюс…”: Вся Европа покорена китайцами. Потом, правда, Запад спасли женщины — воины завтрашнего дня. В двухпалатном польском Сейме они заседают в нижней палате, мужчины — в верхней.

Мир “расширил свои границы” благодаря тому, что “Земля вошла в контакт с другими планетами”. (Описание Мицкевичем “чужих” не сохранилось.) В небе висят гигантские телескопы, “через которые с воздушных шаров можно обозреть всю Землю, а с Земли увидеть, что делается на ее спутниках”. С помощью “акустических приспособлений” (наше радио) “можно, спокойно сидя в гостинице у камина, слушать концерты, которые дают в городе, или публичные выступления”. Мицкевич верил в аэронавтику. “Когда-нибудь это искусство усовершенствуется настолько, что паровая машина будет летать на собственных крыльях, и воздушный шар не понадобится”. Города накрыты крышами, как дома; дороги выложены паркетом, улицы отапливаются и освещаются, воздух кондиционирован”.

Читая такое, в который раз убеждаешься, что романтизм (не как литературное направление, а как способ мышления) в принципе неистребим, как и воля к свободе. Прошлое не вернешь (хотя многие романтики, по советской номенклатуре — “реакционные”, именно в прошлом помещали и “золотой век”, и образ свободы), настоящее мимолетно и тут же становится прошлым, и только будущее — “единственное прибежище свободы”. Это, вообще говоря, что-то вроде философского “ядра” и фантастики, и футурологии, этакое вечное “нетерпение сердца” и — между прочим — вечный конфликт с наличной действительностью. Положим, любой художник пребывает в таком конфликте, но реалист терпеливо роется в глине повседневности, отыскивая или сажая в неподатливую почву ростки свободы, романтику (фантасту) не терпится (сколько же можно ждать, и обрыдли уже ваши “малые дела”!), он создает другой мир на бумаге, а уж там, в зависимости от умонаправления и темперамента, либо пугает человечество всевозможными катастрофами, либо совращает его лакированными картинками всеобщего благорастворения.

В смысле эмоциональном романтизм — совершенно необходимый литературе витамин, но когда человек питается одними витаминами, у него (и у литературы тоже) начинается гипервитаминоз — болезнь не более приятная, чем авитаминоз.

Надо ли человеку знать свое будущее? Полезно ли мечтать? Во времена моего пионерского детства особого рода мечтательность буквально вменяли в обязанность, в ежедневный духовный распорядок всякого сознательного члена общества. Нормальный подросток мечтает, как правило, о простом, — вот, наконец, зачуханные работой и нуждой родители получат премию и купят мне гитару или магнитофон, а красивая соседка по парте перестанет, наконец, сидеть истуканом и хоть раз посмотрит на меня заинтересованно. Но мечтать полагалось о другом — о Марсе и Венере, о межгалактических экспедициях, о победе коммунизма и прочей сверхчеловеческой муре. При этом гоголевского Манилова, мечтавшего о “человеческом, слишком человеческом”, на уроках литературы безусловно осуждали. А за что?

Польша — страна с крайне романтической историей. Но вот парадокс — единственный польский фантаст, прославившийся на весь мир, не был романтиком, напротив — был он закоренелым скептиком и рационалистом, что еще раз доказывает его эссе “Белый орел на фоне всеобщей нервозности”, опубликованное “Иностранкой”. Белый орел — это польский герб, если кто забыл, а пишет Лем эту свою статью намеренно скучно и без всяких эмоций. Может быть, ему уже надоело думать о будущем, может быть, хочется стилистически противостоять “нервозности”. Ничего такого особенного для Польши в будущем он не провидит и ничего особенного ей не желает. Да просто все — станьте, наконец, людьми, и все у вас будет по-человечески: “Наш поход в будущее растянется надолго. У нас уже есть передовой отряд, глубоко продвинувшийся в XXI век, вооруженный современными технологиями и электроникой, но есть также и страшно темный арьергард. Когда-то много рассуждали о dark ages, то есть об “эре мрака”; в такой мрак погружено множество людей в Польше. Я считаю, что просвещение народа нам просто необходимо; не могу не сказать и о чрезвычайно важной роли семьи, и о том, что общество, утратившее всякую веру, балансирует на краю пропасти; разумеется, это не значит, что все должны придерживаться одной веры и исповедовать одну религию, но все же в качестве социального стабилизатора, а также источника надежды и взаимного доверия вера как таковая — необходима”.

Нация нервничает (все нации нервничают), а рецепты успокоения нервов для всех наций одинаковы — займитесь делом, учитесь, не забывайте семью и веру, не обольщайтесь обещаниями политиков. Не надо думать о вступлении в какую-нибудь “Межгалактическую лигу”, сначала сделайте простое дело — постройте электростанцию: “Как могли бы обстоять дела, если бы мы порой тщательнее выбирали пути нашего дальнейшего развития? К примеру, я считаю, что в Жарновце надо было, как планировали, построить атомную станцию, но с реактором новейшего типа, хотя, с другой стороны, хорошо, что ее не стали строить по устаревшим образцам, с реакторным котлом из чешской стали”.

Лем здесь скучный, но правда почти всегда скучна и неприятна, что же поделаешь.

Два рассказа, вошедшие в подборку, тоже, в общем, скорее скептические, чем романтические.

Вот оно — будущее: объединенная Европа под предводительством Лешека Бальцеровича, вернее, его “говорящей головы”, подключенной к компьютерным сетям (откровенный привет советскому фантасту Беляеву и его “голове профессора Доуэля”), всеобщее благоденствие, новый матриархат и решение демографической проблемы (родив ребенка, женщина автоматически продвигается по службе на очередную ступеньку, а мужчины, которые рожать еще не научились, в карьере отстают), так много новых технологий, что для поддержания спроса на товары приходится возрождать технологии допотопные (тривиальная мысль — скачок в будущее отзовется скачком в прошлое). Речь о рассказе Бартека Свидерского “Лебединая песнь министра настроений”. В новом мире престижно то, что пришло из прошлого: “Major” — приемник нового поколения. “Дьявольская сложность формы, святая простота звучания”, — Роми процитировала рекламный слоган. — И вообще, это вопрос престижа. А так, с обыкновенной октафонией, даже подругу с работы не пригласишь. Сгоришь со стыда”. То бишь в будущем престижным станет прошлое.

Однако угадать ничего нельзя, о чем многословно и занудно рассуждает Зигмунт Бауман в помянутой уже статье. Хотя и не без сарказма: “Морока с этими людьми... Не поспевают за собственными возможностями. Хуже того — выходят за их рамки, и настолько, что это уму, даже самому проницательному, непостижимо... Построив первый фонограф, Томас Эдисон потирал руки: теперь дивные голоса смертных, но великих политических деятелей или актеров сохранятся в веках на радость потомкам; ему и в голову не приходило, что его фонограф знаменует начало эры массовых тиражей и послужит в основном для перепевов “художественных событий” — раз за разом, до беспросветной скуки, а в конечном итоге — для ускорения “перемен в художественной сфере”, в результате чего понятие “в веках” ужмется до пары месяцев или недель, хитовость хита — до жизни мотылька-однодневки, а дистанция между парадом шлягеров и мусорной корзиной сократится почти до нуля”.

Как все-таки человеку хочется жить “в веках”, и как он мало уважает свою жизнь “сейчас”, вот в этом обозримом пространстве и в этом скупо отмеренном времени…

Свободы ведь хочется от чего? От него, от времени. А есть ли на Марсе жизнь, в смысле, хотел я спросить, — есть ли в будущем время? И свобода?

Александр Агеев

Версия для печати