Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2005, 6

Академический выбор

В марте нынешнего года в Овальном зале Всероссийской Государственной библиотеки иностранной литературы состоялось вручение главной и двух малых премий Аполлона Григорьева, присуждаемых Академией русской современной словесности (АРС’С). Обладателем главной премии стал Александр Кабаков за роман “Все поправимо”, двух малых — прозаик Анатолий Королев (роман “Быть Босхом”) и поэт Лев Лосев (книга стихов “Как я сказал”). Критики Петр Вайль, Владимир Новиков и Сергей Чупринин выступили с краткими докладами о творчестве лауреатов, которые мы сегодня публикуем.

Владимир Новиков

Смена вех

О нынешних лауреатах Григорьевской премии невозможно говорить вне контекста той общей ситуации, что сложилась в современной русской словесности и в нашей Академии.

Лауреатами стали три литератора, каждый из которых представляет определенную эстетическую идеологию. Это не стихийно-черноземные “чукчи-писатели”, а мастера, отчетливо ведающие, что творят, видящие свое место в литературном ландшафте и не нуждающиеся в поводырях. Таков Александр Кабаков, реформатор жанровых структур, остро ощущающий динамику современности. Таков Анатолий Королев, чьи фантастические конструкции предельно логичны и продуманны. Таков Лев Лосев, один из лидеров филологической школы в отечественной поэзии, практик современного стиха и его исследователь.

В моем представлении они не столько получают сегодня какие-то знаки отличия, сколько вливаются в наши ряды. Каждому из них очень к лицу академический статус. Как инициатор создания АРС’С, я убежден, что пришла пора объединить в ее составе поэтов, прозаиков и критиков. Собственно, это намечалось как перспектива еще в 1997 году, но потом премиальный процесс поставил критиков по одну сторону барьера, а потенциальных соискателей лавров — по другую. В двусмысленном положении оказались те, кто сочетает критику с беллетристической практикой. По этой причине мы потеряли такого активного литдеятеля, как В. Курицын, который ушел из АРС’С. По этой же причине двери Академии оказались как бы закрытыми для Д. Быкова, для О. Славниковой, в работе которых критика является важной частью. Я уж не говорю о том, что довольно странно выглядит Академия современной словесности без таких литературных мыслителей, как Александр Кушнер и Андрей Битов, без мифологизатора литературной истории Евгения Рейна, без поэта-филолога Тимура Кибирова.

Теперь ведомственный барьер устранен самою жизнью. За восемь лет многое переменилось в литературе. Уходит в прошлое созданный советской эпохой тип узкоспециализированного критика, литературного начальника и начетчика, который сам сочинять и не пробовал, природу творчества изнутри не чувствует, но зато твердо знает, “кому быть живым и хвалимым, кто должен быть мертв и хулим”. Каков типичный литератор нового поколения — из тех, кому около тридцати или слегка за тридцать? Это универсал, имеющий в активе защищенную филологическую диссертацию, работающий на трех службах, пишущий романы, повести, рассказы, публицистику, стихи и, конечно же, критические статьи, эссе и рецензии. И это нормально, поскольку наша литературная жизнь закономерно возвращается к обычаям Серебряного века и ранних двадцатых годов. В такой органично-гармоничной системе критик на литературном поле — не судья со свистком, а равноправный игрок, рискующий, как и все, вместе со всеми двигающий вперед литературную мысль. Как Иннокентий Анненский и Андрей Белый, Ходасевич и Набоков, Тынянов и Шкловский. Такими, полагаю, будут и те, кто впоследствии “из мира вытеснят и нас”.

В скором времени уже будет просто невозможно объединение “чистых” критиков по типу “секции” в бывшем Союзе писателей. А сейчас слишком ощутимо противоречие между широковещательной вывеской АРС’С и ее узкоцеховым составом. Все-таки надо жить без самозванства. И реальный выход из неловкого положения — организационно закрепленное братание теоретиков с практиками. Может быть, и премии никакой не нужно. Обретение утраченного контакта с читателями — вот желанная награда для всех нас, и вместе и по отдельности.

В свете этой высокой задачи опыт Александра Кабакова показателен и поучителен. Он писатель векторный. Его творческий путь — зеркало общей литературной эволюции. Славу Кабакову принесла антиутопия “Невозвращенец”. Он заново открыл замятинско-оруэлловский жанр, и он же его закрыл в “Последнем герое”, проговорив до конца все, что можно сказать на этом художественном языке. Антиутопический дискурс к концу ХХ века оказался исчерпанным. Абсолютной пошлостью стало описывать жизнь после глобального взрыва и придумывать людей-мутантов с хвостами или песьими головами. Сейчас Кабаков в “Рассказах на ночь” реформирует “малый жанр”. И показывает, что продуктивной моделью в начале XXI века становится “евроновелла” с наглядной конструкцией, парадоксально соединяющая безумный российский быт с всемирной литературной памятью. Новеллистический опыт “серапионовых братьев” сегодня, пожалуй, продуктивнее, чем распространенная модель бесфабульного лирического рассказа.

Но сегодня речь идет прежде всего о романе. “Все поправимо” — проект романной поэтики двадцать первого века. Это решительный разрыв с модернизмом (в том числе и “пост-”), подменяющим реальность схематическими фантазмами. На смену прежней кабаковской двуплановости приходит синтез, детализированное письмо маслом. Авторский взгляд здесь обладает высокой “разрешающей способностью”, которую дает только большой писательский и человеческий опыт, длительный тренинг всматривания в жизнь и в людей. Язык романа аристократически прост и эмоционально гибок. Это достоинство тона доступно только тому, кто уже не должен доказывать свое умение писать. Такую поэтику я определил бы сочетанием “онтологический реализм”. Главный мессидж ее — утверждение ценности бытия как такового.

Роман такого типа написать непросто. Соединение биографизма с выдумкой, осмысленное взаимоперетекание автора и героя — задача, не имеющая готовых решений. Если попробовать составить рецепт написания романа, он неизбежно начнется словами: “Берется авторская личность…”. И главная проблема современной романной практики — наличие или отсутствие этого базового материала.

Все поправимо. Даже для современной элитарной словесности. У нее еще есть шанс выйти за пределы Овального зала, найти и новый материал, и реального читателя.

Петр Вайль

Лосев: шестая книга

Свой поэтический сборник “Как я сказал” Лев Лосев снабдил подзаголовком — “Шестая книга стихотворений”. Для кого нумерация — не совсем понятно. Читатель не собьется: за двадцать лет шесть тонких книжек, каждая из которых — событие. Как стала ошеломляющим событием первая подборка в парижском журнале “Эхо” в 79-м литературоведа, публициста, университетского преподавателя, который оказался поэтом — и каким: сильным, виртуозным, оригинальным.

Чего стоили его блистательные рифмы! На моей памяти Лосев печатно лишь однажды обиделся на критику: о каком-то его образе написали, что это, мол, “для рифмы”. Лосев с достоинством ответил: “Если я что и умею, то рифмовать”. Как-то мы ехали по Вермонту в машине с Лосевым и Алешковским, и Юз в разговоре о версификации сказал: “А вот на слово “легкие” свежую рифму не придумаешь”. Лосев, не отрывая взгляда от дороги — он был за рулем — и не промедлив ни секунды, отозвался: “Лёгкие? Подай, Лёх, кии!” Даже себя сумел вставить.

Позднее зрелое начало Лосева отмечает каждый пишущий о нем — и правильно отмечает: вряд ли еще найдется поэт такого калибра, публикующий первую подборку в 42 года и первую книгу в 48 лет. Позднейшим исследователям трудно придется без ювенилии.

Нынешним критикам тоже непросто: Лосев с трудом встраивается куда бы то ни было. Как, например, быть с его подчеркнутой литературностью? Сергей Гандлевский эссе о Лосеве даже назвал “Литература в квадрате”, справедливо считая реальность словесности не менее осязаемой и плодотворной для лосевского творчества, чем реальность окружающей жизни. Лосев умен и очень образован, для поэта — редкостно. Но книжная умозрительность в нем перерабатывается удивительно живо, сама по себе, как таковая, автора не волнуя и даже иногда — вернее, часто — раздражая. Вот как начинается стихотворение “Фуко”, случайно не успевшее попасть в книгу “Как я сказал”:

Я как-то был на лекции Фуко.

От сцены я сидел недалеко.

Глядел на нагловатого уродца.

Не мог понять: откуда что берется?

Про Фуко написано резко, даже грубо. Лосев вообще — хулиган, при всем своем профессорстве в Дартмут-колледже, входящем в элитарную “Лигу плюща”. Респектабельный хулиган — оксюморон, потому и звучат лосевские выпады внезапно и броско. А ведь как благородно подается — это из другого стихотворения шестой книги:

Он смотрел от окна в переполненном баре

за сортирную дверь без крючка,

там какую-то черную Розу долбали

в два не менее черных смычка.

Но тут о неведомой Розе, а чем же вызывает у автора такую неприязнь Мишель Фуко, властитель структуралистских дум, “археолог знания”? Как раз тем, надо думать, что умственный археолог — не только иной, но вредно чужой, враждебный: не игра в бисер, а растление умов.

Фуко смеяться не умел и плакать,

и в жизни он не смыслил ни хрена.

Лосев в жизни остро смыслит и остро чувствует. В одном из лучших стихотворений книги “Как я сказал” — “Стансы” — детское послевоенное воспоминание звучит так просто, доходчиво и трагично, как умеет Лосев, а еще уж не знаю кто:

Седьмой десяток лет на этом свете.

При мне посередине площадей

живых за шею вешали людей,

пускай плохих, но там же были дети!

Это, кажется, называется нравственный императив. Псевдоним совести. Может быть, оттого стихи Лосева не свести к богатой версификации, едкому остроумию, глубоким мыслям. Мало, что ли? Мало. Про себя его строки бормочешь потому, что они про тебя. Лосев написал о чтении Чеслава Милоша: “И кто-то прижал мое горло рукой, и снова его отпустил”. Это о нем тоже.

Сергей Чупринин

Встречным курсом

Критики — существа странные. Выдвигая своего кандидата на соискание престижной литературной премии, мы ведь все равно держим в голове не только достоинства конкретной книги и даже не только удельный вес, роль приглянувшегося нам писателя в литературном потоке, но и — простите мне это выражение — еще и тенденцию. Которая может наиболее полно, наиболее ярко передавать собою вектор общего движения художественного процесса, а может — и в случае с экспертными премиями это мне кажется особенно достойным отметки — противостоять этому движению, демонстрируя возможности, сегодня никем почти не реализуемые.

Так вот Анатолий Королев — из противостоящих или, лучше бы сказать, из тех, кто идет встречным курсом.

Он, во-первых, едва ли не единственный у нас демонстративный, воинствующий эстет, то есть человек, который абсолютно уверен, что искусство — не отражение и вовсе не исследование жизни, а ее оправдание и одновременно ее противоположность, крем де ла крем, сливки сливок, та сфера, какая только и защищает нас от грубого давления обстоятельств времени и места, позволяя сохранить самоуважение. Возьмите номинированный на премию роман — ведь зачем Босх-то понадобился офицерику, немилосердно оторванному от привычных университетских, книжных забав? Да затем, чтобы от грязных и скучных ужасов жизни отгородиться величественными и упоительными ужасами искусства, чтобы фантазмы Босха погасили, сделали терпимым то, чего иначе и терпеть-то невозможно, то, от чего так легко либо сойти с ума, либо оскотиниться. Над брюсовской фразой: “Быть может, все в жизни лишь средство для ярко певучих стихов”, — у нас столетие уже принято потешаться, а Анатолий Королев — так мне кажется — мог бы взять их своим девизом.

И второе. Он — безусловный и безоговорочный, я бы даже сказал, эталонный постмодернист. И это сейчас, когда постмодернизм не пинает только ленивый, когда от подозрения в постмодернизме принято открещиваться как от подозрения в дурной болезни. Впрочем, примите во внимание, Королев — постмодернист не столько российского розлива, сколько западноевропейского образца. То есть отнюдь не знакомое нам по 1990-м годам существо, которое с бессмысленной и беспощадной ухмылкой пэтэушника объявляет нам, что все дерьмо, кроме мочи, превращая собственное невежество и нелюбопытство в норму жизни, а собственное неразличение добра и зла, собственную склонность к свальному греху — в гадкую моду. А человек, который оттого и подвергает культуру деструкции, что ценит ее выше жизни, оттого и испытывает на прочность моральные категории и принципы, что нуждается в новых доказательствах их бытия. Так было еще с романом “Голова Гоголя”, с “Эроном”, который легко прочитывался как энциклопедия мировой культуры в избранных писателем мотивах и лицах, с его коллажами по мотивам Пушкина и Гоголя, с романом “Быть Босхом”, например.

Придет время, я уверен, и именно на книгах Королева будут оттачивать зубки будущие аспиранты, ибо там — в вихре ассоциаций, в толпе фантазмов — уж точно найдется что подвергать постструктуралистскому развинчиванию на первоэлементы. В этом смысле, я уверен, век постмодернизма для России еще не наступил, и Анатолий Васильевич — один из первых его провозвестников.

И наконец, последнее достоинство, теснейшим образом связанное с тем, о чем я уже говорил, и тоже вызывающее. Он — лучший, может быть, у нас выдумщик, фантазер, и это органичное свойство таланта тоже выглядит выпадом и вызовом на фоне нынешнего нового реализма и гиперреализма, нынешней мемуаризации художественной словесности, когда в ход идут только факты личной биографии автора, и на фоне, наконец, нынешних романов с ключом, где образы не порождаются вдохновенным вымыслом, а выглядят бледными и грубыми фотографиями легко опознаваемых прототипов.

Конечно, спор правды и вымысла — из вечных для искусства, но сейчас, когда правда, вне всякого сомнения, взяла верх, должен же кто-то остаться на стороне вымысла, романтического преображения действительности.

Королев — остался, и это, наверное, главная из причин, отчего его имя не часто возникает в премиальных списках и отчего я дерзнул предложить его вниманию своих коллег, которые, как я знаю, тоже склонны привечать тех, кто взамен Индии открывает Америку.

Версия для печати