Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2005, 5

Лев Дановский. Рельеф

Путем резца

Лев Дановский. Рельеф. — СПб: Еврейский общинный центр Санкт-Петербурга, 2004.

Поэт Лев Дановский (1947—2004) родился в Кирове, учился в Ленинградском электротехническом институте. Всю жизнь прожил в Ленинграде-Петербурге. В небогатой событиями жизни Дановского главным событием были стихи. Первая книга, “Пунктирная линия”, вышла в 1998 году, когда автору был пятьдесят один год. Поэт лишь на несколько месяцев пережил выход второй своей книги “Рельеф”.

Книга не случайно названа “Рельеф”. Любой рельеф — победа над силами притяжения, свидетельство о сдвиге — подвиге — подземных слоев. Архитектурные рельефы, такие как барельефы Парфенона, до краев наполнены воздухом: они дышат, и в этом их главное отличие от посмертной маски. Рельеф — это событие камня, металла, воды — проросшая, прекрасная обыденность: “Черная, мелкая, нервная дрожь на Фонтанке. / Только такой и бывает живая вода. / Плещется слово, ему хорошо без огранки / Пристального, прищуренного труда”.

В книге рельефна не только стихотворная форма. Отражая мир в себе, Дановский напоминает, что в поэзии важна не гладкость сюжетов и смыслов, а внутренняя рельефность изображения, потому что для поэта растекаться гладью — все-таки гадко. Благодаря этой “сдвинутости”, стихи Дановского становятся событием, удерживая стремительное течение времени на своих неровностях: “Речь нарочита, странна, / Заострена. Как рогожа / Шероховата. Свежа. / Ни на что не похожа. / Речь рубежа”.

Стихи Дановского разворачиваются в непрерывную синусоиду человеческой памяти, в напряжение жизни вполоборота, жизни, оставившей за собой череду соляных — не столпов, а оторванных от сердца глыб, на которых глубоким рельефом запечатлелось прошедшее время. Лирическая память поэта соразмерна “памятливости” таких поклонников Мнемозины, как Пруст и Набоков: “Возьми воспоминание, высвободи, / В тесноту стиха отпусти. / Сотри испарину исповеди / С исчерпывающим “прости””.

Есть в этих стихах что-то от Чехова, у которого повседневная рутина разрушает человеческое сознание. В “Рельефе” Дядя Ваня берется наконец за перо, чтобы заполнить свой гроссбух стихотворными поступлениями. И все же у Дановского жизнь — это схватка с буднями, схватка, исход которой предрешен: еще немного — и беспросветность быта поглотит человека. Поэтому-то “Рельеф” и перерастает в трагедию причастности — к ближнему как к самому себе: поэт проживает несколько жизней сразу — свою, чужие, проживая чужие как свою: “Кутаешься в самовязаную ледяную шаль / Одиночества. Понимаю, жаль, / Что на двоих эта шаль мала. / Когда я слышал лепет тепла? / Чужая жизнь, увиденная со стороны, / Поражает: зеркально отражены / Твои беды. У всех и повсюду так. / И эти двустишия — только знак / Равенства”.

Для Дановского утрата рая, человеческая неприкаянность и есть необходимое условие, побудительная причина творчества — когда жалоба рвет струну и становится песнью. Тогда и проступает во взгляде тоска избранного Богом Моисея, не верящего в свои силы, но от этого только выигрывающего: “Прошу, не спрашивай порошу / И не заботься о душе. / “Ты нехороший, нехороший” — / Никто и никогда уже / Не скажет. Пухлая обида / Ребенку раздирает рот. / Гляди, гляди, кариатида, / Как трудно человек несет / По бритвенному гололеду, / Пришептывая “отвяжись!”, / Свою горбатую свободу / И неудавшуюся жизнь”.

Стихи Дановского есть за что хвалить — виртуозная, местами нарочито угловатая огранка строки, выверенность слов и глубина словесных пауз при совершеннейшей простоте высказывания; наконец, отсутствие “позы” и “жеста”, которыми передозирована современная литература. Но главное достоинство книги — не в этом. На мой взгляд, заслуга Дановского состоит прежде всего в том, что он возвращает русской поэзии “маленького человека”, причем этот “усталый служивый человек” (В. Гандельсман о герое Дановского, см. предисловие), обладающий недюжинным лирическим чутьем, каждой строчкой настаивает на своей самодостаточной малости: “Все чего-то боюсь: потерять ключи, / Уходя, включенной оставить плиту. / Хлопочи, мой хозяйственный, хлопочи, / Рассыпай по комнатам суету. / Чтобы только себя отвлечь от той, / Настоящей опасности. Укрупняй / Эти мелочи, начинай запой / Озабоченности, заходи за край”.

Выбор поэтом своего героя не оставляет ни малейшей надежды на подлог, и голос лирика доходит до читателя неискаженным, в то время как исходная “неброскость” стихотворных сюжетов постепенно крепнет, насыщает собой пространство, расщедрившись новыми образами: “Снег сухой летит на пруд, / Перхоть белая небес. / Тростника не видно тут, / Посочувствуйте мне, Блез / Снег сухой летит в лицо, / Почему он так правдив? / Мира хрупкое яйцо, / Шаткий утренний штатив”.

Герой Дановского всегда тождествен поэту, и в этом — одна из основных находок книги. В конечном итоге, книга эта — о честности творца перед своим творением. Такое отношение к лирике и создает поэзию высокого полета: “Когда оглушительно так одинок, / Как в городе этом, когда поперек / Дороги поземка петляет, / Себя убегая, и жмется к крыльцу / Душа твоя — где обитает? / Когда переулок подобен столбцу, / То, праздному, что остается чтецу / Деревьев, искрящихся глухо? / Срезая углы, он к заливу идет, / Он шепота полон и слуха”.

Григорий Стариковский

Версия для печати