Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2005, 4

Маленький человек при большой политике

Об авторе | Алексей Львович Алюшин родился в 1957 году в Москве. Закончил юридический факультет МГУ и аспирантуру Института философии АН СССР. Кандидат философских наук. В 90-х годах работал в различных органах государственной власти. В настоящее время преподает на кафедре теоретической политологии философского факультета МГУ. Печатался в журнале “Новый мир” под псевдонимом Туробов. В журнале “Знамя” публикуется впервые.

 

Записки госслужащего (1990—1994)

 

Это не воспоминания, а именно записи, которые я, распираемый в те бурные годы впечатлениями, делал от случая к случаю просто для себя. На госслужбе я пробыл до 2001 года, закончив свой путь в Центризбиркоме, но к тому времени политические бури поутихли, впечатления поблекли, и перо уже давно не тянулось к бумаге.

1990

Был май. Я шел по лесной дорожке от дачи к станции и думал: когда же на работе что-то переменится? Опека шефа начинала давить меня. Назревал какой-то новый этап, но все никак не мог назреть. Уже восемь лет я в секторе философских проблем политики Института философии. Защищена диссертация, написано много статей, глава в коллективную монографию “Власть”, подготовка которой тянулась почти что десять лет.

Шеф, Владимир Власович Мшвениерадзе — Власыч, явно чувствовал себя все хуже, пил кучу лекарств. Совет по борьбе с буржуазными идеологическими течениями, возглавляемый им параллельно с сектором, имел совсем архаичный вид. Друзья Власыча ушли дальше — кто к Горбачеву, кто в Президентский совет или Верховный Совет СССР, а он застрял в Институте философии. Он выглядел как лев в клетке — со славным парижским прошлым высокого чиновника ЮНЕСКО, которым пробыл восемь лет, всегда приодетый, с неостывшим еще ореолом успеха от избрания в члены-корреспонденты, с вышедшей книгой, с кучей знакомых-иностранцев. Но — лишенный замдиректорства из-за низкого рейтинга в институте (пришли социологи и начали изучать в целях внедрения выборности академического начальства), с кучкой “детей” — сотрудников сектора. Его эпоха, осененная патронатом академика от идеологии Петра Николаевича Федосеева, который и порекомендовал его послом советской науки в Париж, уходила.

Мой образ жизни — с сидением на даче, опаской быть выдернутым Власычем и получением втыка от него, позваниванием лаборантке Кате, начинал надоедать. И тут, 28 мая, известие о его кончине. Признаться, было чувство освобождения — от опекуна, при котором я был вечным дитем-аспирантиком. Шеф умер — и кончилась моя прежняя жизнь.

Летом — поездка в Канаду. Возвращаюсь, в тот же день жена: “Звони Бурлацкому Федору Михайловичу. Ему нужен помощник”. Минут двадцать обдумывал. Потом позвонил и согласился. Это шанс. По трудовой книжке я буду числиться помощником главного редактора “Литературной газеты”, но по большинству реальных функций — депутата Верховного Совета СССР. Ему под шестьдесят, он крепкий, невысокий, лицом похож на болгарина или молдаванина. Чувствуется, рад, что у него теперь, как дополнительный элемент в обрамлении всякими звучными постами и званиями, появился еще и помощник с ученым званием.

И вот я “у власти”. Проспект Калинина, 27, здание Верховного Совета СССР, называемое “Дом депутатов”. Сижу в кабинете Бурлацкого, с прекрасным видом на Арбат с 11-го этажа. Кабинет ему положен как председателю подкомитета по правам человека в Комитете по международным делам. Но здесь он сам почти не бывает, от силы раз в две недели, поэтому я безраздельный обитатель кабинета.

Месяца четыре попользовался я остатками былых привилегий. В столовой икра — красная и черная, рубля по два-три порция, рыба соленая разная, буженина. Потом нас сняли с кремлевского довольствия. В один день все исчезло. Спрашиваю, — говорят, открепили. Пищевые привилегии кончились. Теперь по средам депутаты получают пайки-заказы. Я получаю для Бурлацкого. Осенью 1990 года еще был сыр. Как-то, помню, получал расфасованные куски. Дали кусок, я попросил второй. Нет: даем сыр по 300 граммов. Много вещей в стране творится, но тут я как-то всей душой коснулся глубины падения: члену ВС СССР даем сыра 300 граммов. Вторых 300 граммов не полагается. А к зиме 1991 года сыр кончился.

Депутаты в очереди за пайком шутят, когда один перед другим в очередь влез: “А как это соотносится с моими правами человека?” “Он нарушает мои права человека, мой суверенитет!” Но зрелище мрачное: парламентарии в перерыв с 14 до 16 приезжают служебным автобусом из зала заседаний в Кремле всем скопом за заказами. Две очереди к двум одинаковым продавщицам с одинаковым товаром. Галдят, толкутся впритык друг к дружке. Значки бордовые “Народный депутат СССР”. Видно, что это тот же самый наш народ. Тут и популярные. Жалуются депутаты: почему не могут им устроить раздачу прямо в Кремле, где они заседают? Наверное, чтобы с сумками не таскались там. Та же толпа, те же обыватели, разговоры такие же, пересуды.

Первое ощущение в первый день пребывания в Доме депутатов — взгляд изнутри, а не снаружи. Свой, а не посторонний здесь. И какие-то отголоски ощущения правителя-благодетеля: сижу тут в столовой, кушаю рыбку, гляжу в окно, внизу идут людишки, им хорошо и дешево покушать здесь, на Калининском проспекте, негде. Я кушаю ради их же блага, о них пекусь, для них стараюсь.

И второе ощущение — появление личного политического интереса и чувство самосохранения: если Верховный Совет разгонят, куда денусь я? Хотя это ощущение как бы не вполне реальное, а больше от поиска в себе новых ощущений. На самом деле, если Верховный Совет СССР развалится, — буду только рад. Не пропаду. Но это если есть куда пойти, а если несешь за что-то нехорошее ответственность, боишься падения? Если больше деться некуда?

Четвертый съезд народных депутатов СССР 23—28 декабря. Первые политические впечатления. Началось с курьеза. У меня гостевой билет в амфитеатр. Пришел за полчаса, но в первом ряду, над партером, где лучше видно, места уже заняты. Я, естественно, иду туда, где ближе, направо вниз к трибуне. Смотрю: как раз очень удобные места свободны, вроде тоже считается амфитеатр. Красные кресла. Прямо целый блок мест пустует. Я выбрал место получше — хороший обзор зала, президиума. Собираюсь сесть. Мне: “Молодой человек, вообще-то это места правительства”. Сделал вид, что это знал, просто пришел постоять, поглядеть. А сам про себя смеюсь: во залетел по простоте душевной. Отсел рядов на пять повыше, тоже достаточно близко. Оказался среди каких-то обкомовцев, что ли. Все друг друга знают, помахиванием рук приветствуют. Хари — во! Явно мафия.

Сижу, смотрю: идет Горбачев и садится практически на то же самое место, которое я по простоте облюбовал и откуда согнали. На Михаила Сергеевича объективы целятся, щелкают. Первое впечатление от Горбачева: лицо показалось каким-то неестественно красным. Не знаю, может быть, грим, чтобы лучше по ТВ смотрелся. Царственно подал ручку какому-то министру в своем ряду.

Второе впечатление: его лицо показалось мне в первый момент неживым. Видимо, по телевизору оно воспринималось живым, а когда увидел живьем, — почему-то неестественно застывшим. Хотя было оживленно. Что-то вроде эффекта, когда после яркого солнца в первый момент все кажется черным. И еще он ходит вразвалочку и ноги слегка по-кавалерийски кривятся. Когда выходил из-за стола Президиума (куда потом пересел) за кулисы — казалось, чувствует себя немного неестественно под взглядами всего зала: чуть более прямо держится, руки напряжены, голова задрана немного вверх. Но это все чуть-чуть.

Тут и другие. Я попал как курица в волчатник. Сидел буквально метрах в десяти за всей этой братией. Язов — мордатый, грузный. Крючков — на удивление сухонький, по-стариковски, с сухим затылком, воскового цвета лицо. А по ТВ кажется жирноватым. Бакатин, уже отставленный министр внутренних дел, и Пуго — вместо него назначенный. Жали друг другу руки, и создавалась иллюзия, что все они милые друзья, тесный коллектив. Когда видишь их телесно, возникает иллюзия, что все у них здесь вроде просто, по-человечески, а не отчужденно-безлико.

Второй раз видел Горбачева близко в Кремлевском Дворце Съездов, когда он шел голосовать за Янаева, предложенного им в вице-президенты, по переходу в Грановитую палату. Впечатление: тот же неестественно красно-розовый цвет лица, на фоне которого горят белки глаз, как у пионера, только что, еще с краснотой, загоревшего в южном лагере. Может быть, он загорает искусственно? Невысокий, идет вразвалочку. Впечатление, может быть, от красного цвета лица, налившихся складок над белым воротничком, что он под стрессом.

Вокруг свита. Даже по странно идущей группе издалека видно присутствие в ней наиважнейшего лица. Он посередине, симметрично слева-справа-сзади — окружение. Глаз легко выискивает центр и выходит — слегка ошарашенно от внезапного узнавания — на знакомое лицо. Неудобно таращить глаза, мелькает мысль: можно его тут и прикончить. Эта мысль — как следствие разговоров об охране, то есть не из действительного желания прикончить, а из того, что лицезреешь открытое тело человека, которого так тщательно, вроде бы, охраняют и которого, уже поэтому, кому-то, предполагается, так лакомо было бы убить.

Видел и многих других знаменитостей. Увидеть их полезно не из тщеславных соображений — мол, видел! одним воздухом дышал! — а чтобы совместить пространственное бытие свое и их. Когда лишь читаешь о них или смотришь по ТВ, — как будто все политическое происходит не в твоем физическом пространстве, а в ином измерении. А тут — сомкнулся с ними, пересекся в одной точке, и хотя дальше вас пути развели, но — ты продолжаешь жить с политиками уже в одном пространстве. Элемент причащения — ведь подразумевалось, что раз ты можешь находиться рядом, значит, тебя приняли за своего.

Лигачев — довольно высокий, прямо держится, лицо не морщинистое, а как у бодреньких старичков, гладкая кожа. Хотя цвет чуть восковой, желтоватый. Седой. Складки у губ, у носа, но щеки гладкие и чуть припухлые — отсюда и впечатление молодцеватости. Походка немного комичная — близкая к его самообразу строителя светлого будущего. Грудь вперед, в сильную развалочку, руки расставлены чуть в стороны и назад, как при детском изображении летящего самолетика с крыльями. Четкий, целеустремленный шаг. Голова откинута слегка назад. Бодрячок.

Юрий Прокофьев, секретарь МГК КПСС, — живчик, наполеончик с типично русской физиономией. Олег Калугин — невысокий, худой, походка медленная. В каком-то сереньком советском костюме и, не супер, зеленоватой рубашке. Собчак — здоровый цвет лица, улыбающийся. Станкевич — в явно новой пиджачной тройке, модной, просторной. С мешками под глазами. Считаю себя его знакомым — бунтовали на Пушкинской и потом вместе сидели с ним и Юшенковым на скамейке на бульваре, что-то обсуждали. Ельцин — высокий, всегда в окружении репортеров и освещенный их фарами. Алкснис — в своей черно-коричневой кожаной курточке с галстуком, спокойный. Петрушенко, полковник, — комичен, суетлив, чего-то дергается с репортерами — то ли напрашивается на интервью, то ли убегает от них.

Аркадий Мурашов. Помню, зашел к нему в офис в Доме депутатов — над факсом желтые приклеенные бумажки с телефонами Ельцина, Попова, Станкевича, Афанасьева. Запросто — свой круг общения. На полках свой архив, два помощника — парнишка в джинсах и кроссовках и низенькая полная девушка. Мурашов выглядит усталым, измученным.

Иванов, разоблачитель, — все в курилке в сереньком костюмчике, голубовато-синей рубахе, с выпирающим над ремнем пузцом, всегда с сигаретой. Так инженеры в НИИ бесконечно дымят в курилках. И никто к нему из репортеров уже не лезет: поняли, что ему больше нечего сказать — а все грозился. Гдляна все же кто-то спрашивает, светит фарой. Юрий Афанасьев — с набрякшими валиками под глазами, на скулах. Галина Старовойтова — сидела с кем-то в буфете, пересуживала. Прямо как в редакции “Литгазеты” — любят в буфете за столиком сидеть, кофе пить. Та же иллюзия человечности, свойскости, того, что не так уж это все серьезно и страшно-отчужденно. На трибуне попрепирались, а вот так посидели за чаем и все уладили — все добрые, за ложечками друг к другу подходят. Их лица знают, охранники пускают в зал заседаний без документов.

Николай Шмелев — кругленький, академичный, но вблизи его лицо выглядит более серьезным, строгим, чем в телевизоре или на фото. Юрий Черниченко — хороший мужик, но все витийствует, слова в простоте не скажет. Жириновский, лидер либерально-демократической партии, в фойе во время заседания с каким-то грузином спорил — громко! — перед телекамерами. Уж такой бойкий. Видел его раньше на Пушкинской площади. Тоже все кричал, доказывал что-то кому-то. Доказывал грузинам, что враз сомнут их независимость и нечего им выпендриваться. Люди вокруг только ухмылялись — уж больно несерьезный разговор. Вроде в шуточку, — а нехорошие вещи говорит этот Жириновский. Все наседал, слова не давал сказать. И уж до чего информированный — все знает и всех старается осадить, на место поставить. Емельянов — худой, с умными и лукавыми глазами крестьянина. Святослав Федоров покупал в киоске газету, я за ним: в почтовом конверте у него пачка купюр, одна другой крупнее: с трудом и расплатился. Это он агитировал за “дайте человеку обогатиться своим трудом”.

Политики при официальных встречах, при входе в подъезд, подъеме по ступенькам придерживают друг друга за локотки, как больных. И все время ощупывают карманы пиджаков. Скованность. И пиджак: встал — застегнул, садится — расстегивает каждый раз пуговичку.

На том съезде в Кремлевском Дворце были забавные моменты. Мне надо было найти Василия Белова и Валентина Распутина и вручить книжку Бурлацкого с дарственной надписью. Не видел их пару дней и в конце концов передал через сотрудницу “Литгазеты”. А потом встречаю обоих в перерыве в банкетном зале наверху. Белов с колючими глазами, с бородой, Распутин с лицом ненецкого типа, высокий, прямой. Распутин хочет попить чайку. На столах большие термосы: снаружи холодные, а внутри кипяток. Распутин щупает тыльной стороной ладони термосы, все — холодные. Он в растерянности. Я подсказываю: внутри-то кипяток, это же термосы.

Янаева избрали две минуты назад вице-президентом, и руководитель пресс-центра ведет его по темному во время заседания фойе проводить пресс-конференцию. Я иду навстречу. У каждого из нас свои пути, сейчас они пересеклись и разошлись. Но я не хотел бы оказаться на его месте.

В банкетном зале официанты и всякая случайная публика не без интереса смотрят по ТВ происходящее внизу, в зале. Старушки-гардеробщицы спрашивают Бурлацкого: “Ну как там, что-то вы уставшим выглядите — не очень хорошо дело-то идет?” Бурлацкий: “Да, не очень...” Мне: “Вишь ты, все политикой интересуются”. 

1991

18 февраля. Пятая сессия Верховного Совета СССР. Впервые — как написал про себя в книге Собчак — шел на работу в Кремль. Пускают через Спасские ворота и через Кутафью башню. Проверка документов при входе в Кремль, потом второй пост в здании ВС СССР. У меня нет пропуска на балкон в зале заседаний, потому сижу в фойе. Все смотрят заседание по внутренней трансляции. Три старых телевизора, как в 70-х годах в интеллигентной семье, светло-желтый деревянный корпус, на остреньких ножках. Не вяжется с 1991 годом и Кремлем.

Фойе утром. Воротников — некогда могущественный, нелюбимый народом глава российского правительства — уныло стоит в киоске за газетами. Здесь же Рубикс — печально известный лидер литовских коммунистов, устроивших 13 января 1991 года бойню у литовского телецентра. В синем костюмчике, со стеклянными глазами, расслабленно сосредоточенным лицом. Я стою почти за Воротниковым. Та же иллюзия спокойствия, обыденности: “все тут свои”. Смешно — к газетному киоску стоят все вместе, а берет газету каждый свою — “Правду” ли, “Московские новости” ли. Сразу политические убеждения видно. Хотя иногда берут, чтобы знать врага в лицо.

Этажом выше депутатам раздают документы к заседаниям. Я прошу для Бурлацкого, как его помощник, — дают. Лигачева раздатчица замечает издалека, тот энергично подходит, берет протянутую с приветливой улыбкой подборку документов. Журналисты, как коршуны, бросаются на перенесенные на стол пресс-центра остатки обычно не очень важных бумаг. Внизу буфет. Перед буфетом курилка, где депутаты дымят и переговариваются обыденно, не как вершители судеб, а как обыкновенные русско-советские мужички. В буфете: жульены 87 коп., котлеты с картошкой, чай и кофе в пакетиках, бывают куски “Птичьего молока” по 42 коп. В общем, довольно бедно. Рыба дорогущая — один бутерброд три рубля с лишним — потому что это уже по “коммерческим” ценам.

Охрана: проверка документов при входе в здание, потом перед раздевалкой щупание сумок (правда, не всегда) и проход через металлоуловитель-пищалку. Но как-то все это не очень строго. Я несколько раз прошел в обход пищалки, и никто ничего не сказал. Сумку сдаю в раздевалку, хотя все корреспонденты берут с собой. Но я-то не пишу на магнитофон, а просто сижу, кстати, непонятно для чего — прямого задания никакого нет. Охраннику с маленьким значком Дзержинского на лацкане: “Можно оставлю сумку прямо здесь, на полке, без номерка?” Тот: “Да пожалуйста, только как записывать будешь, прямо в голове?” — покрутил пальцем. Но в Кремль ходить приятно — не знаю, привыкну ли? Мимо башни, колокола, церквей — самое красивое место в Москве и высокое — идешь в гору от Библиотеки Ленина. Торжественное ощущение. Может быть, и станет обыденным, — посмотрим. Пока хожу всего неделю.

Таня, секретарь главного редактора, определяет Бурлацкого вслед за сотрудниками “Литгазеты”: “маленький Горбачев”. И верно. Двуличие как будто въелось в него. На собрании перед коллективом редакции он говорит примерно так: “Я вынужден наступать на горло собственной песне, меня цензурируют (кто??), надо писать умеренно, чтобы не осложнять отношения с сильными мира сего. Вы пишете, как хотите остро, а я должен сдерживаться”. В общем: я свой, но, поймите, должен подстраиваться под верхи как член ВС СССР. А вот его разговор с Янаевым по вертушке, совсем уже в другом ключе. Сначала я даже не понял, с кем говорит, — случайно присутствовал. С неким Геннадием Ивановичем... Просил поддержать свою депутатскую левоцентристскую группу “Народное согласие”. Поздравил с получением поста вице-президента: “Очень рад за вас”. Потом: “Я попал в очень левую газету, приходится сдерживать, немножко охлаждать”. Мол, бывают закидоны, но это не я виноват, наоборот, их сдерживаю. “Эм-Эс не критикуем”, — имеется ввиду Горбачев.

Вот она, политика, — свой со всеми, лавирование. А на Четвертом съезде: “Диктатура не пройдет!”. Горбачев был явно недоволен декларацией, которую там произнес Бурлацкий, — как неадекватной и почти истеричной. И словечки у него в разговоре тогда с Янаевым характерные, сокращения рыцарского ордена партаппаратчиков: “На Пэ-бэ” — в народе так не говорят, означает — “на Политбюро”. Разговор своего со своим. Я думаю, такая конъюнктурность неисправима, она въелась в ЦК в начале 60-х. А вроде либерал. И все же мне Бурлацкий симпатичен как человек. Он художественная натура, талантливая, в сущности, он и не политик, а писатель — в жанре политических биографий великих людей. Писал за него справку-биографию в “Ху из Ху”. Спрашиваю у него, вслед за анкетой: “Ваше хобби?” Он: “Теннис”. — “А еще?” — “Не знаю... Наверное, — женщины”. Депутатов-коллег называет быдлом: приехали из провинции — и давай, будто во всем разбираются.

Как-то заглянул в Малый зал в Кремле — сейчас-то я знаю, где это. А тогда — налево какой-то страшный мерцающий пульт с огоньками, рычажками у стола, за которым сидел в тот момент известный юрист А.М. Яковлев, по телефону звонил. Показалось: пункт какой-то всемирной связи или всемирного контроля (за чем?). Наподобие того, что видел однажды в Академии Фрунзе — пульт дежурного с важными кнопками под стеклянным саркофагом. Правда, непонятно, почему он открыт и у всех на виду. Подходи — врубай. Оказалось потом, — просто радиопульт, где микрофоны в зале включаются. У страха — точнее, почтения к власти — глаза велики.

Москву не узнать. Подумать только, по Калининскому проспекту, где я ходил школьником в кафе “Метелица” клюкнуть сухого и пофорсить, а потом дружинить в “Печору”, колонна демонстрантов с криками: “Горбачев — фашист! Долой КПСС!”. Удивительно именно совмещение того же физического обрамления — те же дома, стены — и совершенно новых человеческих вещей. Как говорится: мог бы я тогда подумать... Кто бы мог представить... Совмещение меня, допустим, в 1972 году — “Метла”, и в 1991 — демонстранты, служебный автобус в Кремль. Столовая Дома депутатов — это та самая “Ангара”, где лимита “задавала” под “Чингисхана”, а мы, студенты юрфака, с повязками, с портвейном под столом, в брючках и галстуках сидели-дружинили.

Что же будет дальше? Можно ли представить здесь же стрельбу: пушки, автоматные очереди? Все может быть. И все в той же Москве, на том же Арбате. Или Манежная площадь — полмиллиона человек, митинг после бойни у телецентра в Вильнюсе. Ведь это та самая площадь, где мирно ходил в 1974 году в университет сдавать вступительные экзамены — “и кто бы мог подумать?”. Арбат как изменился. Нью-йоркцу или даже парижанину это чувство удивительности происходящего в тех же самых стенах, на улицах — наверное, недоступно. Разве что Бухарест, где все резко вспыхнуло. Теперь только танки на улицах дадут такое же чувство новизны.

Цены тоже меняются. Чебурек был госцена 16 коп. Потом “кооперативный” — 35 коп. Сечас 60 коп. — дрянь на вокзалах. Коньяк 14 руб. казался ужасно дорогим. Сейчас у спекулянтов коньяк 35 руб., в Новоарбатском “договорная” цена 35 руб. бутылка. В ларьках коммерческих недавно появились: “Наполеон” — 240 руб., джин и виски — 200—300 руб. Одно время появились вдруг в гастрономах виски “Тичерс” — 80 руб., но быстро исчезли. Джинсы летом 1990 года стоили 380 руб., и все ахали — так как за полгода перед этим были не дороже 200 руб. А в феврале 1991 года “Левис”, правда, хороший, уже 700 руб. Сардельки “Краковские” в кооперативном магазине в подмосковном городе сначала стоили 9 руб., потом 13 руб., потом 19 руб. Пиво недавно стало 1,50 руб. бутылка. Было когда-то 40 коп., потом 75 коп.

Пытаюсь восстановить, как я представлял себе перемены году этак в 1972-м или 1980-м. Умрут “старики” — это уже, думалось, перемены. Придет кто-то новый. Кто — неясно. И главное: как власть будет объяснять невыполненность программы КПСС, непостроенность коммунизма? Это казалось очень важным, тупиковым для нее. Да, вот через трудность с объяснением невыполнения программы КПСС представлялись возможные перемены. Как объяснить то, что необъяснимо, как будут выкручиваться? Но о том, что произошло к 1991 году, и думать не думывал. А вообще-то тогда был сторонником очищения идеи социализма — должны прийти хорошие бескорыстные люди, честно объясниться с народом и увлечь за собой. Очистить от вещизма, влияния жен и т.п. Таким я был и к 1985 году. Лишь где-то к 1988—1989 годам переменил взгляды на либеральные, надеюсь, безвозвратно.

Фраза милиционера при проходе в Кремль у Спасской башни протягивающему пропуск иностранному репортеру (у него — видеокамера, какие-то интересные технические штучки, тяжело ему, в полусогнутом состоянии) дружелюбно, с оттенком мечтательности, но и серьезности: “Вот бы грабануть...”. Корреспондент не очень понимает смысл, смотрит рассеянно. Где уж ему понять наш милицейский юмор.

Февраль-март. Смутное время. Перед референдумом о сохранении Союза ССР. Политическая депрессия — наверное, не только у меня. Политика вошла в нутро как глубоко интимное. Просыпаюсь, как правило, с плохим ощущением. Почему? Докапываюсь: Горбачев оказался вчера в речи еще большей сволочью. Мрачные перспективы. А было время, вспоминаю: сентябрь 1990 года, ждали рынка, программа “500 дней”, “счастье, казалось, так близко”. Или еще раньше: сентябрь 1989 года. Вечерком приходишь с работы, картошечки с редиской, сметанкой навернешь, и ТВ: “Взгляд”, “До и после полуночи”, телемосты — предощущение чего-то грядущего хорошего, светлого, скорого. Наверное, 1989 год — это уменьшенная копия 1962 года: близко все хорошее. Как же... Сметанки-то в 1991-м уже фиг. Не в этом, конечно, дело — общее мрачное настроение.

Показали фильм “Застава Ильича” (1962 год): концентрация всего советского, хорошего советского. Смотришь — и понимаешь: это все прошло, этого больше не будет, разрушено. И не скажу, что совсем паршивое было время. Сам свидетель. Оно по-своему хорошее. Ностальгия осталась по советскому. Какая-то особая чистота в людях — не западная, рыночная, не восточная — хитрая, а советская. И ведь жалко того времени. Действительно — произошло крушение в масштабе столетий. Для Бунина было крушение царского, сейчас (для меня) — советского. (Скажут: сравнил себя с Буниным. Частая ошибка. Просто Бунин на виду, он про себя написал, и с ним поэтому себя и сравниваешь. Миллионы-то других его ровесников то же чувствовали, но не написали). Такая же степень невозвратности. Я сам из того времени, раз оно так в душе отзывается. Потому что я сам простой советский. В одной из глубин души. Музыка, песни — им, новым, не понять. Гимн в 6.00 по репродуктору, от которого столько раз просыпался (включая похмелье). “Интернационал” — действительно торжественная песня, “И снег и ветер”… Осталось внутри где-то. Все люди ласковые на улицах в этом фильме, сейчас — злоба. Только фильм помогает почувствовать противоречие, пропасть. Раньше ждали счастливый билетик в автобусе: 345=750.

В наше время надо быть готовым к любым поворотам: то бутылки некуда девать — в магазинах не любили брать, люди рады были за 10 и 5 коп. отдать кооперативным сборщикам. Вдруг бутылки дефицит. В магазине ими спекулируют по 3 руб. бутылка. Водку без пустой бутылки не продают. А я как-то просто выставил на улице бутылок пятнадцать, чтобы не громоздились. Потом только узнал, что дефицит.

Развелась новая форма торговли: из будок, подобных газетным киоскам, или, скорее, ларькам, в которых продают мороженое. У Киевского вокзала лет пятнадцать назад снесли квартал грязненьких домов с пивной и какими-то лавками. А теперь место заполнили еще более страшного вида ларьки с бижутерией, одеждой, обувью. Все убогое. Вывески: “Уют”, “Все для вас”, “Несси”, “Бодрость”...

По УКВ, на выбор, две забойные станции: “Европа плюс” и “Радио М”. Чуть крутнул, и попал на другую. Конкуренция. Слушай — не хочу. “Радио Свобода” — слышимость, как “Маяк” почти, “Свободное Радио”, “Эхо Москвы” на средних волнах. А не я ли — не так уж давно — выцеживал хоть что-то забойно-роковое из “Песняров”, “Самоцветов”, “Ариэли”. Изредка что-то крутнут такое по радио, — уже было событие. На коротких волнах сплошной рев — глушили. И все изменилось за пять лет.

“Интенсивный поиск развязки возникших озабоченностей”, — ну и язычок у Горбачева.

6 марта. Большой день в Доме депутатов. Предпраздничная распродажа. Вечером в зале артисты цирка и кино “Бабник”. А также заказы праздничные все тащат. На 13-м этаже выдают. Фрукты, апельсины, но главное — парфюмерия. Жены пришли, какая-то еще публика неясная. По талонам дают. Правовед Кудрявцев, конституционалист Алексеев — все в очереди стоят за косметикой. Ажиотаж. Взял на всякий случай две коробки духов индийских. В красивой розовой коробочке. Предложил и Бурлацкому. Тот слегка фыркнул: “Индийские... Наши женщины пользуются французскими”.

“Последние известия” по Первой программе радио — именно по ней всегда утренний гимн. Молчит трехпрограммный говоритель всю ночь, — забудешь выключить, и вдруг как заорет! Любят пенсионеры именно эти “Последние известия” слушать. Март 1991 года, — а тот же стиль, так и остался фирменный: спокойно, уравновешенно докладываются новости — как будто ничего вокруг и не происходит особого. Но на фоне других “Новостей” и дикторов спокойствие Первой программы выглядит не успокаивающим, а, наоборот, мрачным, загробным, неестественным.

19 марта. Достал сыру. В Кремлевском буфете. Четыре бутерброда. Не ел сыр уже месяца три. В буквальном смысле забыл его вкус. Заново очень понравился. Съел в охотку, со сладким растворимым кофе. В том же буфете какой-то депутат спрашивает Воротникова: “К чему мы идем?! Даже страшно становится!”. Тот, унылый всегда, молча присоединился к ремарке, жуя кремлевский бутерброд.

20 марта. Юрий Лонго, гипнотизер, выступал у нас в Доме депутатов. Полный зал. Дикая смесь язычества, деревенских суеверий (лечил от заговоров и проклятий), христианства и цирка. Переодевался во все новые фраки, да еще музыка хрипящая из плохого репродуктора, что-то типа группы “Зодиак”. Я был поражен. Снимал заговоры так. Велел: “Встаньте, руки ладонями вверх” — и все, кто меня окружал, военные чины, депутатов много, поднялись, как стадо, как школьники. Постояли под молитву “Отче наш” из репродуктора (ну и смесь). И все на полном серьезе это принимали. После того как постояли: “Оберните ладони вниз, стряхните, ушла с них вся гадость” (а вверх ладонями значило — чтобы космическая энергия шла в них сверху), — и весь зал засверкал ладонями. Вот бы видел трезвый Герцен! Или я чего-то не понимаю в этой мистике? Сидел, ухмылялся над этим шутовством, потом, когда пятьдесят человек на сцене заснули от гипноза, — ушел. Но вообще-то ощущал гордость, что я выше этой обывательской фигни.

Премьер-министр Павлов спешит на заседание, где ему выступать. Толстячок-здоровячок. Красноватый цвет лица. Быстренько перемещается, ручками отмахивает назад при спешке. Его слуга-охранник, видимо, спешит еще быстрее — опередить и вызвать лифт на второй этаж (пройти по лестнице, что ли, чуть-чуть не может?). Смог ли бы на месте охранника быть я — вызывать боссу лифт? Ведь я тоже “помощником” числюсь. С Бурлацким как-то идем из Кремлевского Дворца по мосту к Кутафьей башне, разговариваем, он мне так вдруг невзначай портфельчик свой — раз, и передает, понеси, мол. Я понес-понес минуточки две, поразговаривал-поразговаривал о важном, и портфельчик ему молча обратно — раз: ну поправил там свои дела, ремень, галстук или еще что, — и принимай личное имущество. Может, он со времен Хрущева, при котором был советником, мечтал сам кому-нибудь портфельчик спихивать, помощника для того завел, — а тут такой облом. Взял обратно, ничего не сказал, больше никаких поползновений не было.

А вот и председатель Комитета по конституционному надзору Сергей Сергеич Алексеев. Вылезает из черной “Волги” с сиреной синей и важно-целеустремленно идет ко входной двери желтого здания в Кремле. Все бы ничего, вот только курточка у него подкачала. Невообразимой расцветки курточка, сиренево-фиолетового пронзительного цвета, из материала наподобие того, из которого делают игрушечных медведей, и всего чуть ниже пояса. То ли под ней еще пиджак, то ли она вместо пиджака. Да еще пронзительно красный галстук. Представляю сетование, про себя, бывалых аппаратчиков: что за публика наводнила Кремль?!

Меняется страна, меняемся мы сами. Чтобы хоть как-то закрепить в памяти, восстановить свои былые убеждения, неплохо бы зафиксировать какие-то показательные эпизоды.

…Год эдак 1984. Я провожу “дискуссию” в комсомольской “первичке” в Институте философии. Доказываю, полулживо, полукоммунистически убежденно: выборы без альтернатив — это все же выборы, ведь есть выдвижение, выделение из всего населения кандидатов, их одобрение избирателями. Значит, есть в каком-то смысле выбор. Алик Осовцов, соратник по аспирантуре, мне на это: “Ты что, дурак?”. Да, верно, дурак был. Потишенным голосом спрашиваю позже у Юрия Батурина, с которым был соавтором в одном сборнике: “Так кто же выдвигает кандидатов в депутаты?” “Райком КПСС”, — отвечает. Был поражен — не то что не догадывался об этом (кому же еще выдвигать), а как-то внезапно открывшемуся в совершенной достоверности элементу хитрости системы, ее неявного, но уходящего куда-то в глубину обмана. Сотрудник нашего сектора Валерий Подорога: “Нет, там точно (в “Литгазете”. — А.А.) пишут: “Бюрократия”. “Не может быть, наверное, “бюрократизм”. “Да нет, бюрократия”, — отвечает кто-то, прочитавший статью. Подорога поражен смелостью того автора и до конца не верит.

В те дни, в 1986 году, когда писал статью о воле народа у Руссо с намеком против КПСС, я напоминал собачку, тявкающую на мертвого страшного хозяина. Тявкаю на него с некоторой опаской, и от этого с обостренной смешной отвагой, — а вдруг он снова зашевелится, что-то там у него еще внутри.

1988 год. Говорю с американцами, с которыми меня свел Фред Эйдлин, политолог из Канады, зачастивший одно время к нам. Тогда была модна некая абстрактная рекомендация Горбачеву: “Ему, мол, нужен явный, видимый, пусть и не столь существенный, успех”. Я ее и повторяю. Вопрос девчонки-американки: “Ну, а национальные вопросы — как вы их трактуете?”. Я вял, не знаю, что сказать. “Вас это не интересует?” “Да, не увлекает”. Что интересно было, так это рынок, реформа, лидерство. Теперь-то ясно: это как раз абстракции маложизненные, а нацвопрос — главная глыба, главная бомба. Теперь смешно: Горбачеву нужен маленький ощутимый успех. Как наивны были представления о прямой дороге к свободе.

Впервые кушал негосударственный, кооперативный, — как будто из иного, потустороннего мира — чебурек, у станции метро “Профсоюзная”. Стоил 30 или 35 коп., а казался ужасно дорогим по сравнению с государственным чебуреком — 16 коп. Но был заметно вкуснее, богаче, любовнее сделан: внутри гора мяса свежего, да с зеленью, да со свежим лучком. А как все это выродилось через три года: стал 60—70 коп., мяса — комок, тяжелое, мокрое тесто. Да, надежды... Быстро спали.

Был и кооперативный рынок у метро “Юго-Западная”. Коробейники на нем высыпали в разгар зимы — замерзли, носы синие, а скачут, в бубны бьют, скоморошествуют, изображают бурный рост общественной активности после десятилетий задавленности, воссоздание славного народного прошлого. Ельцин, когда был во главе Москвы, поощрял такие вещи. Теперь все ушло в лотки. Жуткое впечатление производят, тесные, грязные, с лужами на подходе, все зарешеченные, как дзоты, — “Уют”.

Открываю для себя мир, где живут по исключениям, а не по правилам. Понимаешь: политика состоит из людей, из их отношений, личных тоже. Получить за два дня и паспорт, и визу для Бурлацкого — вроде невозможно, стена, глухо, но: если будет звонок лично от него Кузнецову, руководителю ОВИР, — быстро сделают. И сделали. Звонки, звонки. Если Горбачев попросит Рейгана не бросать бомбу, — не бросит. По личным отношениям.

Понял, зачем жмут руки при встрече. Происхождение обычая: один псих все атаковал Бурлацкого, добивался встречи, и по телефону таинственно мне заявил: “Запомни, я начинаю действовать” (??) Что задумал? И вот он у Бурлацкого за дверью приемной тишком, в коридоре. Секретарь Таня мне: “Вас ждут, из Мурманска”. Я: “А ну его”. Не видя. Тот, может быть, слышал. Входит в приемную. Правая рука в кармане. Смотрит ласково-сосредоточенно, усмешливо. Чего от такого ждать? Сообразил: подал ему руку, он пожал. И опять в карман. Вроде обошлось, но сам нутром понял логически происхождение обычая. То есть воспроизвел его с нуля.

Возвращаюсь в 1991 год. 19 августа, 10.15. Не хотел слушать радио, зарекался, надоело. Случайно включил — передают замогильным голосом. Поехал с дачи. Жена Лена мне в дорогу: “Постарайся узнать, где там Горбачев”... Здрасьте, тут весь мир ищет, а мне как будто кто-то шепнет сейчас по-свойски... Но я же все-таки в Верховном Совете, булочки из буфета ей оттуда ношу — должен, считает, быть причастен к высшей информации. Площадь перед Белым домом в баррикадах. Запомнилось: мужик пытается позвонить из поваленной телефонной будки, сам не особенно веря, что работает. До 19.30 стоял у одного из входов в Белый дом, Ельцина не дождался, он, оказывается, выступил с противоположной стороны — из соображений безопасности. Дождь периодически начинает лить. А в городе как будто ничего не произошло. Магазины открыты, только Садовое кольцо застопорилось из-за трудности у Калининского проспекта. Ощущение реальности, но шокирующей. Главное — как решилась эта мразь, на что рассчитывала — непонятно, не умещается.

У здания российского парламента разбросаны листовки, указы Ельцина. Есть ощущение угрозы, но и твердости ельцинской власти — он не пахан, а командир, старший среди единомышленников, нами же выдвинутый, не то что он сам все сделает, а что надо всем скопом помочь ему сделать. И ощущение плеча, причастности. Женщина на призыв-сообщение о всеобщей бессрочной забастовке от студентика: “Что, на работу можно не ходить теперь?” — “Не ходи!”. Всеобщий смех.

20 августа, 12.00. Митинг у здания российского парламента, то есть Белого дома. Огромный. 200 тысяч человек. Баррикады стали сильнее. В Москве комендантский час, что выяснилось только позднее, к вечеру. Казалось, что ничего не произойдет: как же танками разгонять такую махину людей? Да и зачем? Дождь почти беспрерывный. По углам Белого дома танки, завалены едой, в цветах, парнишка-танкист смущенно разговаривает с заинтересованными и ласковыми участниками.

21 августа. Оказывается, было ночное столкновение. В 14.30 я у подземной эстакады на Калининском. Три обозначенные могилки на асфальте. Рассказ очевидицы, наблюдавшей с балкона дома рядом: стрельба оглушающая, трассирующими, троих задавило, одного якобы застрелил майор КГБ, которого взяли в плен. Потом спрашивал у Сергея Юшенкова, там всю ночь присутствовавшего, ведшего переговоры как военный с военными, были ли нужны те смерти, переломный ли действительно был момент? Ну, наподобие убийства Баумана, ставшего искрой революции. Он: “Не совсем, не сказал бы так”. Объяснил: всего примерно пять военных машин продвигались, они раздвинули нагроможденные троллейбусы, с трудом, и завязли в тоннеле. Ни туда и ни сюда. Но приказ был у них все равно не стрелять в людей. То есть когда поняли, что дальше не продвинуться, встали и фактически сдались.

21 августа, 17.00. Прошел в здание Белого дома — Верховного совета РСФСР. Несколько рядов цивильной охраны. Все добрые ребята, заботливые. Поддерживали под локоток при проходе по металлическим прутьям. При выходе обратно охрана мне: “Бери, у нас полно” и дали целиком пачку сигарет. У некоторых лица бледно-усталые, некоторые пьяны. Один такой мне не давал прохода к ограждению, удостоверение “Литгазеты” не воспринимал, пока не растолковал ему еле-еле, что газета наша за них. В здании буфет — круглосуточно. Вышел на балкон. Целое скопище знаменитостей. Хазанов (несколько раз выступал), Молчанов, Гурнов (“Вести”, обозреватель), Марк Захаров, Караченцов, Малинин. Понаблюдал на открытом балконе Белого дома, как выходят в прямой эфир важные люди — волнуются, выкуривают последнюю сигарету, приглаживают волосы, нервно шутят по-простецки.

Ушел в 22.00 на 11-й этаж — в пресс-центр, к телевизору. Белла Куркова, телеведущая Ленинградского канала, по-простому о Кравченко, председателе Гостелерадио: “Ну, сука!”, когда тот с экрана: “Я с негодованием встретил весть о перевороте”. Басилашвили, когда узнал, что во Внуково прилетает Горбачев: “Кстати, есть вариант туда и съездить, встретить — и в ресторан”. Во Внукове только и можно было раньше ночью выпить.

На крыше двадцать защитников с автоматами, многие в здании носят автоматы. Толпа внизу. Выход эмоциям. Девушки — влюбленные глаза, иногда счастливые плачущие при взгляде на любимцев. Один верующий высоко поднял в руках книжку с религиозными картинками, переворачивал страницы при речи священника-демократа Глеба Якунина. Церковь вообще-то знает свое дело: и отпели тех убиенных, и послание от Патриарха быстро поступило — явно заполняют пустоту, спешат.

И уже ночью на 22-е все кончилось. Точно, как в сказке, выручили Горбачева, попавшего в беду. Местный корреспондентик, кажется, из владимирской газеты, по радио первый передал весть: нашелся Горбачев! Самый острый интерес, какой я когда-либо испытывал, и его удовлетворение. Пропал. Где? Что ждет мир? Нашелся! Завязка мрачная, кульминация тревожная, развязка — нашелся Горбачев. Некоторые говорили: надо готовиться на годы. Теперь смешно, ощущение несоответствия оборонной собранности с силой поступившего удара. Как бы слишком быстро кончилось. Не все готовящееся напряжение нашло себе поле для действия. Мрачное впечатление пустого Калининского проспекта, перегороженного автобусами, поздно вечером.

За несколько дней люди освободились от патернализма, отца. То за спиной Горбачева шли, а теперь почувствовали, что они без него, и вернули из изоляции его себе уже не как отца-патриарха, а как престарелого и немощного родителя, о котором самом надо заботиться. Не то чтобы психологический переворот в умах всех, а новая матрица восприятия политиков. Действительно за три дня прошли путь трех-пяти лет. Сразу, рывком.

Накопившееся, назревшее вырвалось, прорвалось единовременно в указах, на одной волне. Сразу — конец Старой площади, газет коммунистических, новый флаг России, расформировано КГБ и пр. Буквально в зале в Белом доме родилось и на балконе выплеснулось во время праздничного митинга. Прорыв — в психологически, институционально размягченном пространстве, готовом для реформирования.

Горбачев теперь и морально, и реально не вправе задавать тон. Это перелом в умах. Массы почувствовали себя самостоятельными, взрослыми. Раньше демонстрации — с ноткой плаксивости, детской обиженности или требовательности. Армия действительно оказалась сама по себе — ничто, не способной на переворот. Августовская революция. Торжественный миг. Ощущение величия минуты — и не дутого.

Ощущение катарсиса, расслабления после напряжения, да еще с таким приварком вдруг. Как в хорошем приключенческом фильме, к тому же за две трети времени до ожидаемого конца, как бы слишком быстро и слишком хорошо — но все же нет тревоги, что слишком что-то уж быстро. И Горбачев повержен, теперь незагадочен, как будто его загадка сама собой сразу разрешилась, всем он стал понятен. А какое торжество в народе, что вся эта мразь мигом — в болото. Их ненавидели, особенно Павлова за обмен купюр. Пресс-конференция Горбачева вечером. Такое ощущение, что он как будто попал в вытрезвитель, напившись со случайными дружками, а мы его всем миром оттуда вызволяли.

Правый нижний край вывески при входе в здание ЦК КПСС на Старой площади отбит. И никто не приклеивает, никому нет дела. Это мне сказало больше, чем все остальное, чем все перестрелки, шумы, демонстрации, крики.

Рухнул Бурлацкий с поста главного редактора “Литгазеты”. Когда не приехал из Крыма, с отдыха, под предлогом, что не было билетов. Другие-то, кто хотел, приехали. В редакции все кипит, а его нет и нет. Сотрудники митинговали, и его сместили. Я ему: “Сказать, какая ваша главная ошибка?” Нервно: “Какая?” Сам был советчиком, теперь ему советуют. “Не надо было выступать на Верховном Совете по поводу отстранения вас от должности главного редактора. Только раздули, а так бы притушили”. Да еще хотел перед приехавшим в тот момент госсекретарем США при личной встрече шуметь: “Вопиюще нарушают права человека!”. Его личные.

Пятый Съезд народных депутатов СССР, последний. Съезд самораспустился: Верховного Совета, как его органа, нет, должностей у Бурлацкого как депутата тоже уже нет. Спустя несколько дней готовлю ему письмо в США, для очередной поездки, надо посылать факсом. Бурлацкий мне: “Пиши внизу подпись: “Председатель комитета по правам человека”. Я: “Какого комитета, при чем?” Он раздраженно: “Ни при чем, не надо писать, при чем”. Ну не надо, так не надо. Я-то знаю, что весь этот комитет уже липа. Было и прошло.

1992

23 января. И вот я снова на Калинина, 27. Но теперь уже в аппарате Конституционной комиссии при Съезде народных депутатов России. Своеобразно чувство возврата туда, где при СССР и советской власти провел полтора года. Все то же в здании, — а власть не та. Наглядно виден ход истории. Бывшая охрана — остались те же ребята, но перешли под Россию. И хозяйственники те же. Депутатов нет, а раньше все бурлило. Пустые комнаты, покинутые. Видишь: пришла новая власть. Шеф мой теперь — Олег Германович Румянцев, депутат Верховного Совета Российской Федерации, ответственный секретарь Конституционной комиссии. Лет тридцати, высокий, видный, смуглый, с неуемной энергией, мастер спорта по фехтованию. Выше, над ним — Хасбулатов, заместитель председателя Комиссии, еще выше — Ельцин, ее председатель.

Стол заказов в Доме депутатов: всего полно, но дорого. Уже три недели как “либерализация цен”. В “Новоарбатском” гастрономе явно виден результат. Торты: бывший “Арахис” 1,15 руб. стал 48 руб. “Вазисубани” — 48 руб. Пиво “Карлсберг” 42 руб. Колбас я никогда в “Новоарбатском”, с детства, столько и таких не видел. Радует глаз. “Докторская” — желто-розовая, небольшие батончики. Филей говяжий, шейка говяжья. Цены 170—220 руб. кило. Сыр 175 руб., но есть. Сметана — 31 руб., хорошая. Обед в нашей столовой 10—11 руб. Скромный, но нормальный. Пиво 6 руб. кружка. Портвейн “Карабах” 0,5 л. 42 руб. Что-то дальше будет? Ожидали повышения цен в три раза, а оказалось, в десять раз скакнули. Много нищих в метро. Курс: 1$ — 120 руб. 1 DM — 80 руб.

28 января. Магазин, где дача. Почти месяц после либерализации. Ничего не прибавилось из еды. Очередь за макаронами. Есть: черный хлеб, приправа перечная, пряник, солянка овощная грибная (17 руб. банка) Это все. Хорошо исполненный гуашью плакат на дверях магазина: “Собрание коммунистов”. Проходя, какой-то рабочий дядька удивленно, полушутливо: “Ишь ты, снова эти сбиваются в кучу”. И действительно удивительно видеть это теперь. А давно ли?..

Слышал о договоренности Румянцева с Хасбулатовым как Председателем Верховного Совета России. Хасбулатов утверждает выделение трех хороших комнат для Конституционной комиссии, а Румянцев за то — фразу на пленарном заседании, что критика Хасбулатовым действий правительства и Гайдара — “небезосновательна”. И была, говорят, действительно такая фраза у Румянцева в выступлении. Вот так: стулья на политику. Но благодаря этому мы и сидим на Калининском проспекте, в дополнение к Белому дому.

Поездка членов Конституционной комиссии и нас, аппаратчиков, в Бурятию 11—14 февраля 1992 года. Банька у Байкала под Иркутском: “Дом отдыха”. Классическая схема: выпить, угостить, челобитную человеку из центра от главы администрации по какому-либо вопросу — потом попариться, разве только без баб. 230 долларов за ночь — для иностранцев. А для гостей местной власти? Бесплатно. Буш и Шеварднадзе были в этом домике. На следующий день Румянцев с братией на площадке с видом на Байкал — вдаль и не смотрит, спиной повернулся. Политический разговор, беспрерывный треп политических болтальщиков. По поводу: правительству или парламенту утверждать бюджет. Я: “Слушай, ну осталось на озеро великое поглядеть пять минут, может, больше не увидишь”. “Да-да!” — проникся, замолчал, засозерцал, но через минуту — опять. Как же мозги засорены чепухой.

Румянцев на радостях напился в буддистском храме на ужине-приеме. Поддержали-таки на заседании ВС России его проект Конституции — донеслась в поездке весть из Москвы. (На обратном пути: “Ох, тошно, очень плохо мне”. А пересидел в самолете, — и снова в бой. Во, политики. Уже успел после прилета в Москву утром, не заезжая домой, выступить и по радио, и с трибуны).

19 марта. Будут и мои слова в Конституции. Кой-какие технические поправки, вышедшие из-под моего пера, учли. Ощущение — не влияния на ход истории, не монументальности, а как будто свой шаг случайный впечатал в свежевыложенный асфальт или (как у нашего овощного магазина) — пивная пробка впечаталась в разгоряченный крыльцовый битум. И приятно, когда твоего производства документ читает высокое начальство. Приобщение к великому, непосредственная физическая связь. Когда читал с трибуны Хасбулатов мою таблицу поправок к Конституции, приглядывался, как дальнозоркий, как бы на отлете рука, отстраненно держит бумажку — но все равно: держит мое... Природа приобщения к телу лидера. Буковки, что я делал, вот Он видит.

Румянцев звонит по АТС-1 — высшей из вертушек — в их справочную: “Дайте телефон Генерального прокурора РФ Степанкова”. — “А мы не знаем...” — “У, е... ну и бардак в стране, нужно связаться с прокурором республики по АТС-1, правительственная связь, а они — не знают!”

Сивцев Вражек. Кремлевская поликлиника. Теперь и я сюда вхож. Пятнадцать лет назад с трепетом, по чужому пропуску — друга-студента, у которого папа, за дефицитной оправой ходил. А сейчас — сам. Новая мафия. И выкормышей своих тянут. “Душ Шарко” попробовал. Человек тебя с расстояния метра в четыре из мощного шланга поливает — массирует. Но не стал ходить — очень больно бьет струя. Зато записался утром к восьми, до службы, на физкультуру — приходят служивые, бегают по кругу, какие-то потягивания с палками, потом душ — и снова в галстуки. Диспансеризация достала — звонят, приглашают, официально на нее можно с полдня со службы уходить — берегут, лелеют свой контингент. А в комсомольские годы дивился: как-то раз попал в ЦК ВЛКСМ — один деятель в разгар дня в районе обеда: “Пойду на Сивцев схожу, массаж сделаю...”. Думаю — ничего себе заявочки. Он же мне с гордостью, в их буфете: “Вот кефир, стакан 7 копеек — в особом цехе делают для нас, маложирный...”.

5 апреля. День до Съезда, где должны либо принять, либо отвергнуть наш проект Конституции. 23.40. Румянцев на ковре коридора 15-го этажа вписывает последние слова в проект Конституции — ручкой, грубо, и сразу на размножение. А полчаса назад — дрожали над каждым штришком, чтобы красиво было. Ночи перед этим работали, дергались. Румянцев осатанел — не слушает никого, претензии сотрудникам несправедливые, глаза в пустоту — только доработка текста. Останется ли человеком? Или станет политиком?

23 апреля. Закончился шестой съезд, приняли в основных положениях нашу Конституцию.

26 мая. “Суд над КПСС” в Конституционном суде. Тепло, солнце. Иду от Лубянки в сторону Старой площади. Демонстранты на подходе к Суду с красными флагами — за КПСС. Стараюсь увидеть картину глазами какого-нибудь Молотова — то-то ему было бы непривычно. Попал в зале в самую середку — справа Лигачев, сзади — Долгих. Портреты. “Товарищи Долгих, Капитонов, Катушев...” Так и въелось с детства. Кто-то из них сзади у меня за ухом шипит другому: “Горбачев — мразь, предал партию. Только разглагольствует, ничего решить твердо не может. Такую страну развалил”. Депутат Слободкин — вызвался отвечать за КПСС. “За каждый ее день существования и каждое ее дело лично готов ответить!”. Сзади: “Молодец!” Что это за люди — до сих пор понять не могу. Иная даже физиология у них, и лица по строению какие-то другие. Правда, глянешь на Гайдара…

Зорькин, мой научный руководитель по юрфаку двадцать лет назад, впервые в судейской мантии — думал, будет смешно, а ничего, солидно. Потому, наверное, что без камилавки с кисточками. Кувейтский журналист в коридоре: “А ведь все-таки нормально раньше жил народ, а сейчас неясность, нестабильность”. Я ему: “А у вас есть коммунисты?” — “Не-ет. Мы все богатые”. Везет. К Лигачеву подходят его соратники, он всем с удовольствием отвечает, и журналистам. Своих знакомых поддерживает за локоток, тепленько. А вообще смесь дикая в коридоре. Какие-то политические трупы бродят вперемешку с нашими. Волки и овцы.

Приятно, что и я приложил к этому руку. Писал исковое заявление по “Делу о КПСС”. Румянцев: “Давай, быстренько, к завтрему надо написать”. Ну, здрастьте: тут 70 лет царствовали, а мне за два часа обвинение слепить... Тупик основной юридический — как советско-коммунистический строй наказать, исходя из советско-коммунистической же Конституции. Вор у вора отмычку украл. А впрочем, все с этим ясно — жизнь ушла уже вперед. Пригласили на суд и Горбачева. Румянцев хотел отличиться, лишь бы отличиться. Ухватился за этот источник политического капитала.

Интересно: “мразь” — слово, которое мы с коллегой по Комиссии Валерой употребляем о них, а они — о Горбачеве. Кто-то у Лигачева спрашивает: “Егор Кузьмич, интересно, Горбачев сам-то формально вышел из партии?” — “Я даже точно не знаю. Надо полагать, конечно, что он покинул партию”. Сказать-то по человечески не может, весь насквозь какой-то гадостью пропитан: “покинул”. В каждом слове пустая напыщенность. Разговор тех же сзади. “Говорят, все пошло от Яковлева. Он — семя. Вы помните, он учился в Колумбийском университете. Там его и взяли на крючок. Чтобы через него выйти на Горбачева”.

Сидим с какими-то посетителями в креслах в холле Дома депутатов, бумаги ворошим, сестра-хозяйка второго этажа: “Есть и пить воду в холле Дома депутатов нельзя. Закажите комнату переговоров, там и пейте”. Я ей: “Покажите на то инструкцию”. Заткнулась, ушла. Вот такие и сидели по райкомам. Принцип свободы и принцип запрета. Непонимание, неимение в себе принципа свободы, отсутствие свободы внутренней. А от отсутствия — прикрепление к разным “общностям”. Стадность, ощущение внутренней неполноценности без стада, желание причаститься к силе.

26 июня. Последний день моей госслужебной жизни, но пропуска остались — формально считаюсь в долгосрочном отпуске. Ровно два года назад Бурлацкий возник. Уезжаю на год преподавать в Америку. Рассказывать там, что видел, — плохо ли?

1993

Вернулся из Америки в конце июля, вышел обратно на работу в августе. В Конституционной комиссии как будто ничего не менялось. Сразу дали мне в работу ту же таблицу поправок к проекту Конституции — сколько их было без меня: десять, двадцать вариантов? Те же коллеги-кореши, так же пьют пиво, водку и вино. Год прошел тут впустую. Одно достижение — Конституционное совещание.

Сразу загонял меня Румянцев с законом “О безопасности” — потом он же пошел как поправка к Конституции. Все бегал по Белому дому по этажам, как у Кафки, по кругу: восьмой этаж (РИО, редакционно-издательский отдел), десятый этаж (юридический отдел), восьмой этаж (протокольный отдел), и снова по кругу. Румянцеву взбрело на ум внести поправку в Конституцию и об утверждении на Верховном Совете представителя России в ООН. Подозреваю, что он и хочет быть таковым представителем, тут ничто не делается без тайной мелкой корысти. Эта поправка меня достала. Юридический дурной круг: раз это изменение Конституции, значит, должно утверждаться на съезде, но закон уже приняли на сессии Верховного Совета, а съезда не ожидается. И вот тут казуистика: как, в какой форме, постановлением о введении или еще как принять? Причем типично для Верховного Совета и этого времени: меняют Конституцию, как хотят, а съезды редки, и вообще эта двойная система Верховный Совет плюс съезд — дурная. В общем, не Кафка, а прямой результат выжившей из ума еще год назад системы законодательной власти.

Вообще, вся законодательная техника на протокольном и редакционно-издательском отделах держится. Они — обладатели какого-то эзотерического знания. Власть языка и формы. Например, слово “постановляет” на бланке постановления Верховного Совета надо печатать в разрядку, и масса таких мелочей. Особая тонкость для посвященных: подпись “Б. Ельцин” на указе внизу надо печатать именно с “Б.”, а не с “Б.Н.”. Николаич почему-то отбрасывается, как последний кусочек котлетки на тарелке, жеманно, или как во французском языке последняя буква при произношении. Если Хасбулатов, пониже рангом, — то уже “Р.И.”. А монарший — принципиально без отчества. Откуда повелось? И передается по поколениям службистов без возражений. И даже на самом первом экземпляре указа, оригинале, — подпись его чернилами не стоит, а только печать: “Подписано”. Он, значит, где-то втихаря в уголочке самолично подписывает, и тут же прячут.

Стенограммы заседаний есть правленые, есть дважды правленные, есть опубликованные, но есть и совсем неправленые, которые стенографистки с магнитофона печатают. За ними можно уже часа через два-три бежать, поручения оттуда аппарату выуживать — они устно вякнут, а нам “к исполнению”. Есть даже формула такая: “Протокольно:”, а за двоеточием как раз формулируется поручение.

Румянцев стал еще более барином. Коллега Игорь ему лично готовит материалы по диссертации. И водочку стал пить чаще, охотнее. Говорили, с самим Руцким пьет — с патроном. Как люди меняются на глазах — явно оторвался от реальности. За какими-то своими забытыми листочками машину гонял в пансионат “Снегири”. В метро и не ездит. На концерт “Аквариума” вдруг собрался, помощнице — пожилой, преданной: “Нина Ивановна, достаньте билет”, и все тут. С неба, что ли, достать? Та, бедная, с ног валится. Румянцев уже стал невосприимчив к советам, критике. Все хором увещеваем: с кем, куда вы идете?

Как хвост за Румянцевым, его партийка “Социал-демократов” — горстка разношерстных “сподвижников”. Через год я вернулся, они с Румянцевым уже против Ельцина, за Руцкого, августовский путч называют “комедией абсурда с обеих сторон”. Как может так говорить человек, у которого зуб вышибли крышкой танка в том легендарном подземном переезде? (Румянцев сам рассказывал, потом, наверное, протез вставил, не видно стало). Как можно так меняться? Или выявляться? Был в стане демократов, а теперь носится с каким-то “панславянским братством”. Нина Ивановна призналась — она за Ельцина, оказывается. А служила против сердца по крайней мере полтора года. О Ельцине Румянцев отзывается: “С ним невозможно стало разговаривать, я вообще его больше не понимаю”. А может, действительно так: мы не видим, а он с ним постоянно дело имеет?

Когда приехал из Америки в июле 1993 года, пугали: тут за 100 долларов убивают. Развелось ларьков, стало грязнее, рекламы полно иностранной. Машин полно иностранных. Дух какого-то вырожденчества и декадентства. CD полно, вместо кассет — а я пустых для записи привез. Цены в августе: водка поллитра — 1200 руб., пиво — 300 руб., вино сухое — 500 руб. Радиостанций на FM стало полно: “Радио Надежда”, “Радио Максимум”, “Радио Рокс”, “Радио 101”, “Ностальжи”. ТВ-реклама лучше стала, а то были одни биржи. Сейчас почему-то шоколадки: Mars, Bounty, Twix. Еще: “Ваша киска купила бы вискас”. И явно повторяют, сдирают у американцев: рубаха сопрела, жена нюхает, сокрушается, но появляется порошок, и... И жвачку жуют после обеда. И все носятся с ваучерами — куда их вложить. Я свой отдал Лене — на фиг мне такое счастье. Стоит ваучер до сих пор 10 тысяч — номинал. А вообще цены сейчас считают так: умножить на 1000 от цены до всяких повышений. При моем отъезде в США надо было умножить на 100. Уезжал — доллар был 100—120 руб. Сейчас, октябрь 1993, — 1200 руб. Но пока стабильно, даже октябрь почти не поколебал. Полно магазинов с западной жратвой. В городе цены: колбаса 2200 руб., сардельки 3400 руб., хлеб 140 руб. После путча с Бауманского рынка погнали черноголовых. Сейчас — одни русичи, но, наверное, ненадолго. Ларьки исчезли с Калининского.

В общем, американскее самой Америки теперь стало. В кинотеатрах — эротика. В Матвеевском, у родителей, — кабельная эротика и полицейские приключения. Все даже пить стали, держа бутылку и банку подолгу в руках. Видимо действительно удобно, зачем сразу вылакивать? Холодильник стоит 200 тыс. Откуда у этих гадов за год денег гора взялась? Даже обидно. Там работал-работал, думал 10 тыс. — большая сумма. А тут теперь оказывается — тьфу! Ну да ладно, значит, страна наша богатая.

Помню, в 1989 году на заграничном рейсе “Аэрофлота” многие запасали пустые импортные двухлитровые баллоны из-под фанты. Как полезный предмет, сгодящийся в хозяйстве и быту. Запасал и я. Не далее как год назад мужики дивились на мою двухлитровую стеклянную бутыль от итальянского вина, используемую под разливное пиво. Я даже стеснялся, что “больно умный”. А теперь все хлещут кока-колу из полиэтиленовых бутылей, и в руке несут импортную банку пива запросто. Как быстро эволюционировало наше общество!

21 сентября. Вот уже второе крушение советской власти на моих глазах. Ельцин объявил Верховный Совет распущенным. Ночью Президиум Верховного Совета заседает, Конституционный суд заседает. Утром прихожу на работу — оказывается, наши, аппарат Конституционной комиссии, вечером на службе собрались и ночь сидели, водку пили. Я назначен дежурить в ночь на 23 сентября. Румянцев поручил мне подготовить проект закона о неправомерности совмещения должностей — что-то вредное про Ельцина. Я (мне неохота, да и по политическим мотивам): “Слушай, продиктуй основные тезисы, я чего-то не секу, слишком пьян”. Но утром маленько посвежел, написал. Видимо, чувство личного долга. Просьба же была от, в общем, симпатичного мне человека — как в ней отказать.

С 23 на 24 сентября в ночь опять выпивка. Собрали поесть, пир во время чумы. Возбуждены. Всем нравилось повторять: “Революционная романтика!”. Телефоны уже молчат — АТС и городские. Весело. Выпили всю водку Румянцева с березовыми почками, целебную, что у него под столом стояла, он обиделся, что без него. А депутаты заседают. Кого-то все отстраняют и назначают. Пресс-конференция Руцкого.

Чувство раскованности, отпустили тормоза — как кругом в обществе, так и в микроколлективе. Падение, перемена авторитетов. Я Андрею, руководителю нашего аппарата, на его поручение: “А ты кто такой? Чего я теперь должен тебя слушаться?”. В шутку. Но и выполняем из чувства солидарности, личной симпатии. Держаться в связке.

Вспомнил кто-то на этой посиделке эпизод. На одном из съездов народных депутатов шеф наш, Андрей, схватил первый попавшийся листок, чтобы завернуть банку майонеза, которую в буфете купил, а это оказался оригинал постановления съезда — настоящий первый экземпляр с подписью Хасбулатова. Чтобы сотворить этот текст, можно неделю пробегать по этажам. Юротдел — РИО — юротдел — РИО — протокольный. Какая-то строчка, и все опять не так. На том Съезде весь аппарат разместили в Грановитой палате, под низкими покатыми сводами, расставили столы, наволокли компьютеров. Замыслила наша тесная группка устроить здесь же по окончании пьянку. Забавно было бы попить портвейн, где Иван Грозный мальвазию пивал и бояр за бороды таскал, поразила такая возможность наше чиновничье воображение. Да как-то не получилось, дела захлестнули. А один из нашей компании, Валера, любил называть Грановитую палату Гранатовитой. Знал, как правильно, а говорил неправильно. Так ему почему-то больше нравилось.

В буфете пожилой человек в костюме, депутат, с автоматом через плечо. Их начали раздавать. У Белого дома толпа этих воинственных в черной форме. В уголочках, закутках у здания строятся, равняются уже, в портупеях, некоторые с автоматами. Их командиры — физиономии знакомые, имен не знаю. Митинг на площадке — Хасбулатов и другие.

24 сентября. К вечеру подъехал на работу. Взяли спирта. Японские корреспонденты пришли за интервью. Румянцев им: “Подождите”, а сам ценные указания горстке пацанов и девчушек — своим социал-демократам дает перед ними. Мы с коллегой Игорем ухмыляемся: больно комичная у него бригада. Тут уже полностью свет погас. Тьма, свечка. Румянцев лихорадочно: “Так, что с собой взять?”. Из сейфа — ноутбук, ботинки, одежда. Верной помощнице Неклюдовой личное поручение — найти полиэтиленовый пакет и упаковать ботинки. Та рыдает от переполненности чувствами — пробил ее час, теперь она проявит преданность не очень-то замечавшему ее начальнику. И при свете зажигалок вышли. Черный Белый дом. На улице — толпа Румянцева осаждает. Кто-то его поддерживает, хвалит. Все краны им Ельцин перекрыл, но оставили все же несколько разъездных машин для руководства. Еле выбил он себе: “Я член Президиума Верховного Совета!”. Привык — не пешком же идти.

4 октября. Утром пошел смотреть штурм. В Москве спокойно. Вокруг Кремля ничего. Только на улице 25 Октября баррикада. Вертолеты высоко кружат. Сразу вспомнилось слово из чего-то диктаторского, латиноамериканского, — “барражируют”. На Новом Арбате — какие-то гражданские личности с автоматами через плечо, озираются. Рядом — наряды милиции. Почему-то не забирают их. Погода хорошая, ясная — бабье лето. Чуть прохладно. В 10.30 у Белого дома стрельба. Заметил стрелка на крыше жилого дома. Потом танки: бабах! Громко ухает, до нутра пробирает. Задымился, кажется, восьмой этаж. Запомнилось, снарядом в окно — а оттуда мириады белых бумажек по ветру и спокойно вниз опадают. Туда им и дорога. Радовался — горит мой материал о безопасности, который меня тогда достал. Но оказалось потом, цел редакционно-издательский отдел, где моя бумажка лежала.

Эхо отдает при выстрелах — от гостиницы “Украина” и больших домов. Зевак полно. Прямо вплотную к стрельбе. За Москвой-рекой, ближе к Киевскому вокзалу вдруг кучка сбилась, вокруг кого-то на земле суетятся — наверное, попало. В Сером доме (Доме депутатов) в фойе толпа милиции с автоматами. У Игоря в кабинете даже дырка в стекле от пули осталась — на память. К вечеру все кончено, арестовали. Потом комиссары стали хозяйничать в Сером доме. Еле спасли мы свои кабинеты. Румянцев появился только через неделю, отпустил бороду. Белый дом огородили бетонным забором. Верхние этажи закопчены, туда не ходят, а внизу довольно мало разрушений. Стекла битые, паркет снят — сгорел, что ли, в стенах, особенно на лестничной площадке, — выбоины от пуль. А столовая работает.

Наша команда по-прежнему вместе. Задача — разбирать архивы. Зарплату даже дали. 1 ноября должны дать снова, а 3 ноября — отпускные. В кабинете Конституционной комиссии в Белом доме уже новые люди — Ресин, от московских властей. Все наши бумаги перевезли к себе в гнездо, в Серый дом. Социал-демократы румянцевские исчезли, вся эта публика. Падение советской власти, пережитое в Доме Советов. А нам-то что, мы люди маленькие.

Депутат Анатолий Медведев смотрит с любопытством и тоской на закопченный Белый дом. Чего теперь, надо было раньше думать. Профукали, проупорствовали. Они, а не Ельцин — антиконституционалисты. Конституцию десяток раз меняли под себя — сикось-накось перекроили, а новую принять — рогом уперлись, это же им пилить сук, на котором засели плотно и мягенько. Считается, что только высшее лицо может действовать антиконституционно, проводить переворот — да нет, оказывается, и законодательный орган может, что он и делал: проводил ползучий переворот, чтобы законсервировать свою власть. Я тому свидетель.

Что же, не будет больше Нины Ивановны, “автоответчика” Андрея, на который у него отпрашиваешься: “Я на обед в Белый дом” — и на полтора часа ты нигде, комнаты нашей общей светлой на этаж ниже кабинета Хасбулатова? Жаль всего этого. Не будет столовой Белого дома, волчьей рыси по коридорам, этажам. Дерганий Румянцева, прекрасных видов с 19-го этажа на всю Москву, гостиницу “Украина”, да и с нашего 2-го этажа. Жалко.

12 декабря. Выборы. Убогое шоу по ТВ. Задумали как триумф, оказалось — драма. Все сидели с кислыми лицами. Ошеломительно-удручающие цифры ночью: один за одним избирательные округа — за Жириновского. Идет волна новая — русско-националистическая, фашистская, демагогически-гипнотизерская. Ну вот, была идея большевистская, пришла националистская.

Румянцев морально убит. Поставил на “Гражданский союз”, а зря. Победили не разумные социалисты, а гипнотизеры. Румянцев: “Что делать? Ночь не спал. Утром свой “Москвич” уже успел стукнуть по дороге сюда”. Оказывается, все это время у него и свой “Москвич” был. Служебную, видимо, уже не дали. Явно в шоке. Предлагаю ему выпить сто грамм. Он: “Я себя удерживаю, чтобы не напиться. Ведь я теперь никто! Работать в аппарате? Ну нет! Я — лидер!” Я: “А что если в Америку — преподавать?” Тут же хватает трубку (его стиль): “Какой код в Америке?” Едва отговорил: “Да ведь сейчас там пять утра, не стоит”. Опять хватает — Черномырдину, премьеру. Нет его. Я: “Хорошо хоть не в тюрьме”. Румянцев: “Были моменты, что думал, хорошо, что жив”.

1994

26 февраля. Выпустили всю “белодомовскую” команду из тюрьмы. Они, оказывается, тогда в Белом доме еще и на гитаре играли в зале заседаний, и пели при свечах. Того парня, который на гитаре подыгрывал главному враждебному хозяйственнику Воронину, полгода не хотели обратно на работу брать. Потом взяли. Я сам наконец осел в Совете Федерации, комната 406. Доллар сейчас 1700 руб. Оклад полностью реально 360 тысяч руб. Много.

Попал в легендарную столовую ЦК, бывшую, ныне Администрации Президента. В глубине цековского комплекса на Старой площади отдельно стоящее двухэтажное стеклянно-бетонное здание. Именно попал: пришлось немножко подфинтить — показать красненькое удостоверение аппарата Совета Федерации издали, ведь по нему не пускают, вход только для своих, президентских, и изобразить охраннику любезность, как старому знакомому. Прихватил меню с собой, копию из стопки можно взять каждому, чтобы поразмыслить в очереди. Вот оно. Супы — борщ московский со сметаной 367 руб., суп картофельный с горохом и свининой 141 руб., суп-пюре с гренками 154 руб., суп молочный с макаронными изделиями 181 руб. Вторые блюда: судак отварной, соус польский 947 руб., поджарка из белуги 3674 руб., кнели из говядины паровые 460 руб., бифштекс натуральный из вырезки 1611 руб., свинина по-горьковски с грибами 577 руб., бризоль из индейки 623 руб., пудинг витаминный из творога 415 руб., шампиньоны в сметанном соусе 882 руб., каша гречневая молочная с маслом 142 руб.

Вроде никакой особой роскоши. Названия простые, добротные, почти домашние. Но что ощутил: в этой добротной простоте вся суть цековского питания. Картофельное пюре — и то какое-то особо вкусное. Не биточки, а Биточки с большой буквы. Во все вложена не то чтобы душа, а бережение правящим классом самого себя, любовь, даримая им самому себе через руки повара. Подавальщицы все ласковые, в передничках и кружевных кокошничках.

Субботники. Смотри-ка ты: за 21 и 22 апреля двор наш преобразился. Чистый стал, дымятся кучки старой листвы. Люди вышли на субботник. Тетки в основном среднего возраста, есть и мужики, и это на втором году буржуинской власти. Это те тетки, наверное, которые у Белого дома орали с искаженными лицами против Ельцина. Здесь они мне больше нравятся. Я хоть не работал — “некогда”, но душой был с ними.

На троллейбусе по Калининскому проспекту мимо снесенного памятника Калинину. За мной мамаша с сыном лет девяти. Из бодрых интеллигенток-театралок: “Квадрига — от слова “квадрат”. Ну вcпомни, как этот cтиль называетcя, я же тебе говорила?” — “Иcпанcкий?” — “Да нет же — мавританcкий!”. Громко, на полтроллейбуса чаcтит. Наверное, одиночка, вcе вкладывающая в cына. Сын: “А чего памятника нет, одна тумба?” — “А он большевик был, cейчаc большевиков повcюду cноcят”. — “И дедушку Ленина?” — “Да, и его выcмеивают”. Это бы уcлышать в 1974 году, когда на юрфак на улицу Герцена мимо памятника утром каждый день ходил. Кто бы мог поверить. А к поликлинике напротив Библиотеки Ленина мощный “ЗИЛ”, с лихим разворотом, с остановкой всего движения, как раз подкатывал. Кто-то выходил, делал три шага до двери. Чуть не сам Брежнев, не разглядеть. На улице Грановского куча черных “Волг”, а к ним из двери челядь или “сами” с коричневыми бумажными пакетами-пайками. Один раз только содержимое попробовал, на Кутузовском проспекте, у подружки-студентки, у которой — папа. Запомнил красную икру в зеленой банке.

Еcть на cтанции метро “Арбатcкая” закуток под леcтницей. Нет-нет, зайдешь туда: на окошке в cлужебной дверце — фигуры рабочего и колхозницы c cерпом и молотом, в порыве. Небольшая картинка на матовом cтекле, в широкой дубовой отделке — как раньше делали. Годов от 30—40-х оcталоcь. Подойдешь поближе, вокруг никого — поcтоишь, и хорошо делаетcя на душе. То ли оттого, что те времена прошли, то ли оттого, что они были.

Август. Скучно стало в Совете Федерации. Чего-то не хватает. Романтики, ночного восторженного писания Конституции и не хватает. Пулевых дырочек в окнах. Внимания всего мира. Была дурь хоть с пушками, осталась дурь без пушек. Иной раз только едешь в лифте, смотришь, знакомая физиономия. Бегал к нему на 8-й этаж в Белом доме. Улыбнемся друг другу понимающе. Ветераны. Новеньким не понять. Если к такому с бумагой придешь, он тебя без очереди пустит или еще что. Ельцин аппарат Совета Федерации в маленьких комнатах по пять-шесть человек сгрудил, компьютеров не допросишься, на машинах не раскатаешься. Обжегшись о тот непокорный Верховный Совет, на воду стал дуть. Прошло золотое время российского парламентаризма.

Версия для печати