Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2005, 3

Николай Кононов. Нежный театр

Шатучая асимптота существования,
или Барочный театр Николая Кононова

Николай Кононов. Нежный театр. — Новый мир, 2004, №№ 7—8.

Роман Николая Кононова оставляет очень сложное, в высшей степени неоднозначное впечатление. Наверное, это и входило в задачу автора. В сверхзадачу. А у автора была именно сверхзадача. Это видно.

То, что текст, говоря по-простому, хорош, вряд ли у кого-нибудь вызовет сомнения. Роман, безусловно, очень хорош: густ, сочен и т.д. И, я бы сказал, даже слишком густ и сочен. Местами. Объяснюсь. Хотя любые объяснения по поводу “Нежного театра” неизбежно будут выполнены в духе самого “Нежного театра”, то есть в некоем “субъективно-метафизически-импрессионистическом” духе. Впрочем, чтобы выразить этот “дух”, нужно задействовать еще пару десятков дефисов.

Дело в том, что в романе, как в Греции, “все есть”. И этого “всего” — невероятно много. В нем есть что-то от монументальной лепнины, что-то эклектически-барочное (это не обвинение).

Ну, например, если бы рецензенту задали сакраментальный, но при этом плоский и неполиткорректный вопрос, чью же “линию” в литературе продолжает Кононов, рецензент, не задумываясь, ответил (даже, может быть, и скорее всего, вопреки мнению самого Кононова): “линию” Андрея Платонова. Герой романа — “радикально” страдающий и сострадающий. Он из тех, кто не может есть, не поняв смысла жизни. Как платоновские дети, Вощев, Дванов и др.

Характерного платоновского нарушения лексической сочетаемости у Николая Кононова почти нет, но метафорика — из платоновской парадигмы: “я был продырявлен двумя отсутствиями” (уехавшего отца и умершей матери) и т.п. Многое — непосредственно из платоновского лексикона: “вещество”, “существование”, “сокровенный”, “сиротство”. Эти и ряд других слов у Кононова очень частотны. Прежде всего — конечно, “сиротство”. Потому что роман — о сиротстве. От Платонова же его “ненатуралистическая плотскость”, типично платоновское не то что небрезгливое, а, наоборот, любовное отношение ко всему “низменно-телесному”. Болезненная нежность к тленному и бренному человеку. Герой-ребенок украдкой лижет в кинотеатре руку отца, чтобы навсегда запомнить этот солоноватый вкус. Описание того, как отец мочится и “струя урины, резким шумом буравя холодающий час, ввинчивалась в обочину, в ее мякоть”, занимает несколько страниц. Философия текста при этом “густеет” и “бухнет” до такой степени, что становится как-то не по себе: “Что-то во мне переменилось. Я упал в пропасть, у которой далекое упругое дно. И смог встать там сразу на обе ноги. Я пережил некий знак равенства, вспыхнувший между мной и этим человеком. Равенство, смененное чувством острой потери и сожаления о быстротечности. Нет, не струи отцовской урины, что текла мощно, разбиваясь у земли в хаос капель, а всего неостановимого, что мне сигналит о смерти. Словно он абсолютным образом доказал мне, что именно жидкой ипостасью своего тела, в каком-то смысле уменьшением себя, подвижным жгутом субстанции, истекающей из его тела, он вызвал к этой жизни меня. Подозвал к себе и поманил. Оттуда, оттуда, где у меня не было ни склада, ни имени, ни оболочки. Я стоял вблизи него, и мне казалось, что струя, стекающая из его члена, жалко продолжая его тело, увеличивающееся в моей памяти, может меня задеть, утянуть вниз, в почву, как можно дальше от этого человека, который все ближе и пронзительнее делался моим единственным отцом. Могущим меня породить еще один раз. Если я вдруг умру. У него на глазах”. И т.д., и т.д.

Ничего не скажешь, “густо”. Сам стиль похож на титаническую струю урины какого-нибудь “матерого человечища”, гибрида Канта, Фрейда и Шолохова. И это, опять же, — не критика, не упрек.

Когда в своей знаменитой книге “Ни дня без строчки” Ю. Олеша рассуждал об И. Бунине, он писал примерно следующее: текст Бунина изумителен, метафоры — потрясающе точны, но их так много, что после каждой страницы хочется отдохнуть. Так вот, “субстанция” текста Кононова (особенно в начале романа) настолько “плотная”, что кажется избыточной. Дело, конечно же, в воспринимающем текст, в его привычках, вкусах. Автор данной рецензии (если угодно) — Весы по знаку Зодиака и слегка помешан на чувстве меры. Ну, “золотое сечение” и прочее. Вы понимаете. В романе Кононова есть, как уже говорилось, все. Но меры, сдержанности, дозированности нет. Потому что все это не входит в сверхзадачу.

Читая текст, то и дело испытываешь, так сказать, маленький, “локальный катарсисик”, особенно от словесных образов — то по-платоновски, то по-бунински емких и точных: “Торопливость преодоленной брезгливости” (на похоронах). Ей богу, хорошо. “Она смотрела в мою сторону, как в зеркало, которого не стесняются”. Очень хорошо. Бронетранспортер оставляет за собой “не тающий на ходу скульптурный выхлоп”. Замечательно. “Кошка, полная деликатной грации, как знак параграфа или интервала”. Чудесно, хотя еще чуть-чуть — и перебор (для Весов).

Кононову этого мало. Он подключает еще как минимум два словесных начала.

Во-первых, если так можно выразиться, абстрактно-математическую, или, как сказали бы умные филологи, “сциентическую” метафорику. “Он вступал в дисперсное поле сплошной неуверенности”. “Негустая асимптота дороги”. “Линеарность движения будущего”.

Во-вторых, писатель вовсю эксплуатирует некую “посконно”-простонародную выразительную корявость слова: “кажет”, “желть”, “посейчас”, “дубоголовый”, “шатучий”… Очень пахнет строго-рассчитанным, математически-архаизированным текстом Солженицына, его “Русским словарем языкового расширения” и прочими родимыми пятнами шишковизма.

Вместе получается что-то вроде “шатучей асимптоты существования”…

Оговорюсь. Ссылки на Бунина, Платонова, Солженицына и т.д. ни в коем случае не есть выяснение “пунктов творческой несамостоятельности” Николая Кононова. Кононов — самобытный писатель, одаренный очень многим и это “очень многое” нам охотно демонстрирующий. Нет, Платонов и прочие — всего лишь “костыли” рецензента. Просто чтобы нагляднее “подсветить” грани таланта рецензируемого.

Если опереться еще на один “костыль”, на Пруста (а текст Кононова — это не что иное, как собирание “утраченного времени”), то хочется сказать следующее. Главный принцип Пруста, о котором он неоднократно говорил, — зафиксировать впечатления до того, как их “деформировал разум”. Трудно сказать, разум “деформирует” впечатления у Кононова или, наоборот, впечатления — разум. Материя ли здесь определяет сознание, или сознание — материю. В тексте “Нежного театра” словно бы существуют три измерения. Во-первых, явный импрессионизм, “мимолетность”, “сиюминутность” схваченных на лету воспоминаний детства и юности. Во-вторых, овеществленность, плотскость, серьезное, даже угрюмое раблезианство, гиперболизм телесности, материи. Как у Данте в аду. И, в-третьих, совершенно абстрактная метафизика. “Чистый разум” да и только.

Мгновенная, летучая, ностальгически обжигающая вспышка памяти вдруг превращается в разрастающуюся, как тесто на дрожжах, плоть. А плоть эта, разросшись в устрашающую барочную лепнину, вдруг растворяется, аннигилируется в потоке абстрактной лексики. Сюжет как-то не важен. Сюжет — жизнь. Тут все ясно: жизнь, смерть, любовь, сиротство. Главное — “переливы текста”. Чисто, как мне кажется, языковые.

Как ни странно, создается впечатление, что Николай Кононов больше “поэт-метафизик”, чем прозаик-реалист. Хотя — куда уж, казалось бы, реалистичней?!

И несмотря ни на что при чтении романа совсем не верится в “костыль”, без которого тут не обойтись никак. Во Фрейда, который, прочитав роман Кононова, наверное, захлебнулся бы от творческих планов. Вроде бы “Нежный театр” — развернутая метафора фрейдизма. (Вернее — “антифрейдизма”. Потому что ни о каком эдиповом комплексе говорить тут не приходится. Испорченный ум скорее заподозрил бы писателя в чем-нибудь обратном). Но (не знаю почему) не верится ни во фрейдизм, ни в антифрейдизм Николая Кононова. Просто здесь, как и во всем остальном, писатель не хочет знать меры. Что логично в контексте все той же сверхзадачи.

Текст развивается волнообразно. Или диалектически, по Гегелю. Тезис — это впечатление, вспышка памяти. Впечатления-вспышки — самые прихотливые. Затем впечатление осуществляется в более чем “добротный” психологический реализм, это — антитезис. Когда же критическая масса психологического реализма достигает предела, она становится философией “чистого разума”. Синтез получается не менее “плотный”, чем тезис с антитезисом. Автору словно бы не хватает пространства страницы, он задыхается от полиграфической клаустрофобии, не может в полной мере развернуть все три элемента своей творческой диалектики и показать их связь. Поэтому в романе много обширных сносок петитом внизу страниц. Продолжая этот прием, доводя его до логического конца, можно было бы из сносок в конце страниц делать еще сноски к обширному приложению.

В завершение своей сбивчивой — под живым впечатлением от прочитанного романа — рецензии хотел бы поделиться вот чем.

Говорю истинную правду: после прочтения “Нежного театра” Н. Кононова я увидел во сне знаменитую статую Бернини “Экстаз Святой Терезы”. В свое время в Риме она произвела на меня очень сильное впечатление. Барокко как-то принято ругать. Но — мало ли что принято ругать… Если помните, экстаз там передан огромным количеством складок на платье святой. Великое, грандиозное передается шквалом деталей, подробностей… В романе Николая Кононова есть что-то от поэмы “Адонис” Марино и от пьес Кальдерона. Вроде бы — что общего между Бернини с Кальдероном — и воспоминаниями о детстве в советском военном городке? Подведение итогов старой эпохи? Или предчувствие начала эпохи новой? Не знаю. Время покажет.

Владимир Елистратов

Версия для печати