Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2005, 2

Три земных поры

Стихи. Подготовка текста Дмитрия Полищука. Публикация и вступление Инны Лиснянской

“Когда человек умирает, / Изменяются его портреты”, — писала Ахматова. В обыденном смысле несколько изменился и портрет Семёна Липкина. Трудно было бы себе представить, что педантичный, предельно аккуратный, неукоснительно соблюдающий распорядок дня, знающий место каждому предмету, никогда ничего не ищущий, поскольку ничего не теряющий, Семён Израилевич оставит после себя такой неупорядоченный архив. Вот уж, действительно, он как бы вторил Пастернаку: “Не надо заводить архива, / Над рукописями трястись”. Но стихотворение “Быть знаменитым некрасиво”, как мне думается, мог написать только знаменитый поэт.

Совсем иначе складывалась поэтическая судьба Липкина. Его многие годы знали и почитали как переводчика эпосов народов СССР и классической поэзии Востока. А его оригинальные стихи, едва начав, прекратили печатать в начале тридцатых, да и опубликовано было к тому времени всего несколько стихотворений. Как оригинальный поэт Липкин был известен лишь узкому кругу литераторов. Талант его оценили в его юные годы Багрицкий и Мандельштам, а в зрелые годы — Ахматова, Заболоцкий, Платонов и Василий Гроссман. Борис Слуцкий, любивший поэзию Липкина, способствовал выходу в свет его первого сборника “Очевидец”. Эта книга вышла в крайне урезанном виде в 1967 году, когда поэту было уже 56 лет. Да и могло ли в те годы издательство “Советский писатель” издать в достаточном объеме произведения поэта, религиозного с детства и, возможно, в силу этого говорящего о мире, времени и о себе открыто и ясно? Семён Израилевич и в частных разговорах всегда подчеркивал, что не терпит в изящной словесности темнот и туманностей, не признает таинственностей, ибо сама по себе поэзия есть тайна.

В начале 1980 года Семён Липкин в связи с участием в неподцензурном альманахе “Метрополь”, в знак протеста против исключения молодых составителей альманаха Евгения Попова и Виктора Ерофеева из Союза писателей, вышел из этого союза. Судьба круто изменилась как в худшую, так и в лучшую сторону. С одной стороны — запрет на профессию, всякого рода преследования и гонения. С другой — неслыханное счастье: наконец-то выходят в свет, пусть и за океаном, его стихи и поэмы! Издательство “Ардис” в 1981 году издает “Волю”, составленную Иосифом Бродским, в 1984-м еще один поэтический сборник — “Кочевой огонь”. А в 1991-м, слава Богу, уже на родине увидело свет избранное Липкина “Письмена”. И как был счастлив Семён Израилевич, когда в 2000 году издательство “Возвращение” напечатало “Семь десятилетий” — почти все, что он к тому времени написал стихами за семьдесят лет жизни.

Ныне издательство “Время” подготовило полный свод поэзии Семёна Израилевича, названный, как и его первый сборник, “Очевидцем”. Но эти стихи, которые представляются читателям “Знамени”, войти в книгу уже не успеют, — “Очевидец” к началу 2005 года уже, надеюсь, будет на прилавках книжных магазинов.

Здесь я не стану говорить о прозе Липкина. Но о том, как мечтал Семён Израилевич о переиздании его прозы — художественной и мемуарной, не упомянуть просто не в силах. А вдруг какой-нибудь издатель прочтет это мое предисловие и захочет переиздать в двух томах прозу Липкина?!

Но вернусь к разговору об архиве, как бы изменившем портрет поэта после его жизни. Никаких дневников. Несколько записных книжек, где стихи разных лет перемежаются короткими записями адресов и телефонов, а также краткими дорожными заметками и рассуждениями. На осенние пожелтевшие листья похожи и кипы плохо, вразнобой собранных машинописных страниц, некоторые — от руки. Такое впечатление, что Семён Израилевич относился к своим стихам спустя рукава, ничуть себя как поэта не ценил. Но это впечатление разрушают не только, скажем, строка-заклинание своей поэзии “Чтобы остаться как псалом” или же скромное “Я всего лишь переписчик / Он диктует — я пишу”. Но кто диктует? Господь Бог! А к Нему, а, значит, и к Его переписчику Липкин не мог относиться несерьезно. О том, как серьезно относился поэт к написанному им, свидетельствуют и разбросанные по разным папкам многочисленные оглавления книжек, которые он составлял с юношеских лет. Однако ни одной рукописной книжки не осталось. Эта же публикация выбрана из разных по годам записных книжек и уцелевших страниц. Многие стихи, указанные в оглавлениях, наш драгоценный поэт и вовсе не сохранил. Казалось бы, именно тот, кого так долго не публиковали и кто был в повседневности тщательно аккуратен, должен был с особым тщанием сохранять свои рукописи и трястись над ними. Так не случилось. Это в основном касается стихов раннего периода. Почему? И можно только предполагать, что именно — из отчаянья, из неверия в то, что стихи когда-нибудь дойдут до читателя. В записной книжке военных лет нашлось дивное лирическое стихотворение “На пароходе”. Семён Израилевич, прошедший всю войну от Кронштадта и Сталинграда, в начале 1967 года, когда мы встретились с ним на всю жизнь, много говорил мне о своей давней фронтовой любви, но этого стихотворения мне никогда не показывал.

Что же касается неопубликованных стихов восьмидесятых-девяностых годов, то он их, видимо, просто забыл отдать в печать, занятый своей прозой и увлеченный переводом древнейшего эпоса “Гильгамеш”. И я их непростительно запамятовала, ведь каждое, свежеиспеченное, как выражался Липкин, стихотворение он мне тут же прочитывал по нескольку раз. Писал же Семён Израилевич чаще всего на ходу, обкатывал строки в уме, а уж потом переносил на бумагу. Еще он рассказывал мне, как ему пишется: стихотворение виделось (именно “виделось”) сразу и целиком, он почти точно знал, сколько будет строф, и работа над словом происходила уже внутри увиденных строф и услышанной музыки.

Господь даровал Семёну Израилевичу длинную жизнь и долгую муку непечатанья.

Инна Лиснянская

Мир

Mиp в отрочестве был не в облаках,
А на земле, как наш огонь и прах,
Невидимый, таился как бы рядом
С дворами, где мешались рай и срам,
Где шушера теснилась по углам,
А краденое прятали по складам.

И сладок нам казался переход,
Когда мы видели на хлябях вод —
Нет, не дыханье, — тень его дыханья!
Не часто в жизни думали о нём
И, умирая, знали: не найдём
Гудящего бок-о-бок мирозданья.

Тот мир не то чтоб так уж и хорош:
В нём та же боль жила, и та же ложь,
И тот же блуд, безумный и прелестный,
Но был он близок маленькой душе
Хотя бы тем, что нас пленял уже
Одной своей незримостью телесной.

1934

В больнице

Я умираю в утро ясное,
Я умираю.
И смерть, смерть старчески-прекрасная
Садится с краю.

Она совсем, совсем, как нянюшка.
Мелькают спицы.
Я тихо говорю ей: — Аннушка,
Испить… водицы…

Вот кружка медная царапает
Сухие губы,
И на душу мне капли капают,
О, душегубы!

И чудятся мне пташки ранние,
Луга, болота
И райских дворников старания
Открыть ворота.

1929

В картинной галерее

— Будь нежным, голос мой, будь неземным, —
Душа бормочет, замирая.
Вот сети сушатся. Землянки дым
Чернит покровы молочая.

Четыре кирпича — костер и печь.
Золой, наверно, пахнет ужин.
На берег силятся две тени лечь
От вечереющих жемчужин.

Зачем девчонка рыбу потрошит?
Обиду заглуша земную,
— Будь нежным, голос мой, — душа велит,
Играя с мыслями вслепую.

…Я вижу блеск её холодных глаз,
Передающийся подругам.
Корзины в сторону — бесчестить нас
Они уселись полукругом.

Я вижу торжество твоё, нужда.
Но, просветлённый и нежданный,
Будь нежным, голос мой, как никогда,
Дыши, казалось, бездыханный.

1932

Городу на море

Doch hangt mein ganzen Herz an dir,
Meine graue Stadt am Meer.
                                        T. Storm

Где же страшные вывески меховщиков?
Клейкий запах столярной? Цирюльни альков?
Часовых мастерских паутина?
Где ж турецких пекарен цукатный дурман?
Золотые сандалии тучных армян?
Как мне скучно вдали карантина!

Ты, красавица, нынче как будто не та:
Неприметна родня моя вся — нищета,
Запах моря на старом погосте!
Где ж латальщики, сгорбленные до зари?
Не скрипите подводами, золотари,
Янтари не рассыпьте в замостье.

Я хотел бы, прибывши часам к десяти,
По твоим цеховым переулкам брести,
Никому не известный приезжий.
Только март начался. Задышало весной.
Пахнет мокрым каракулем воздух дневной,
Свежей тиной морских побережий.

1931

Музыка

Флейту я не слыхал городскую,
Но я верю в её бытие,
Ибо музыку знаю другую,
И загадочней свойства её.

Говорят… я не помню преданья,
Но учёного память хранит:
Он играл — это были рыданья
Бледных, запертых в колбах сильфид.

Нет, не звук — очертание звука.
Морем выступит, встанет стеной,
И чужая неявная мука
Этой музыки станет родной.

Вспомнишь: нерасторопный прохожий
Загляделся на вывеску — вдруг
С чем-то схожий и всё же несхожий
Нежный голос — блаженства испуг.

И целует, и нежит, и носит,
И поёт, — но пройдёт колдовство, —
Засмеёт и, как женщина, бросит…
Это длилось минуту всего.

И не знаешь, что ж это такое:
То ли шёпоты пыльных вершин,
То ли вашу мечту за живое
Неуклюже берёт Бородин.

1933

Письмо в сторону Понта

Михаилу Скалету

Долго беседу веду с любезными сердцу друзьями
                                                  Овидий. Письма с Понта

Только невежд рассмешить Скалета фамилия может,
        Знающим слышится в ней венценосной Венеции речь
Или Толедо. Когда иду я кладбищем еврейским,
        Повесть скитальческих лет в фамилиях тех мертвецов
Мне открывается: вот — смотрю — Малой Азии отпрыск,
        Явно голландец другой, а третий — Германии сын.
Далее дети Литвы, белорусских, польских местечек,
        Русь и Кавказ говорят окончаньями “швили” и “ов”.
Был твой отец меховщик, и вывески на Ришельевской
        Золото выпуклых букв горело, когда поутру
Мимо я в школу ходил... Очень рано мать овдовела,
        Трудно ей стало одной меховую торговлю вести.
Замуж вторично она удачно, казалось бы, вышла:
        Муж — ювелир, и вдовец, и видный мужчина, силач.
В городе знали: хитёр Паромщик, еврей свиномордый,
        На Дерибасовской он в доме Вагнера лавкой владел.
В красное мясо лица были вправлены два бриллианта —
        Точечки глаз, но знаток понимал поддельный их блеск.
С дочерью юной вдовец и с мальчиком-сыном вдовица
        Объединились в семью и квартиру нашли без труда
В доме у нас, на втором этаже. Вливалась к ним в окна,
        Что против наших окон, весеннего нэпа заря.
Мы подружились с тобой: ты был крепышом, забиякой,
        Я — созерцателем дня, жадным глотателем книг.
Ты восторгался моим беспомощным стихоплетеньем,
        Я — сочетаньем в тебе и умницы, и драчуна.
Нравилась мне и Адель, сестра твоя, нежный подросток
        С зрелостью ранней груди, с пленительной лживостью глаз.
Позже призналась она, что с умыслом, полунагая,
        Будто Бог знает, о чём в мечтание погружена,
Передо мною в окне стояла и тайно следила,
        Как я зубрю иль черчу. О, я плохо зубрил и чертил,
Странным волненьем томим — необычным, мучительным, чудным.
        Было четырнадцать мне, шёл ей шестнадцатый год.
Только тебе открывал заключённое в ямбы томленье,
        Памятлив был ты и ей читал эти ямбы, смеясь.

1935

На пароходе

Черты лица её были, наверно, грубы,
Но такой отрешенностью, такой печалью сияли глаза,
Так целомудренно звали страстные губы...
Или мне почудились неведомые голоса.

Как брат и сестра мы стояли рядом,
А встретились в первый раз.
И восторг охватил меня под взглядом
Этих нечеловечески-печальных глаз.

Она положила слабые руки на борт парохода
И, хотя была молода и стройна,
Казалась безвольной, беспомощной, как природа,
Когда на земле — война.

И когда, после ненужного поцелуя,
После мгновенного сладостного стыда,
Ещё не веря, ещё негодуя,
Неуклюже протянула мне руку, сказав: навсегда, —

Я понял: если с первоначальной силой
Откроется мне, чтоб исчезнуть навеки, вселенной краса, —
Не жены, не детей, не матери милой, —
Я вспомню только её глаза.

Ибо нет на земле ничего совершенней забвенья,
И только в том, быть может, моя вина,
Что ради одного, но единственного мгновенья
Должна была произойти война.

20.08.41. Кронштадт

После инфаркта

Заснула роща сном истомным,
Лишь рокот слышен отдалённый, —
То трудится трудом никчёмным
Дом отдыха белоколонный.

Деревья на зиму надели
Из снега сделанные шкуры,
А на снегу, где зябнут ели,
Чернеют резко две фигуры,

Инфарктник с палочкой таёжной,
С женою новой, полнокровной,
Походкой тихой, осторожной,
Гуляет рощей подмосковной.

Он за женой скользит, сползает
В овраг, где мягок снег, как вата,
Затем очки он протирает
Застенчиво-молодцевато.

Семнадцать лет в тайге он прожил,
И вывез палочку оттуда.
Себя душил, себя корёжил,
И снова жизнь, и снова чудо.

— Послушай, Люда, что такое?
Да что такое, в самом деле?
В застывшем снеговом покое,
Где стынут сосны, зябнут ели,

Где розовое от мороза
Им небо головы кружило,
Где сумасшедшая берёза
Вдруг почками стрелять решила,

Где валенок следы несмело
Легли на толщу снеговую, —
Под настом теплота запела
Без удержу, напропалую!

Они стоят на снежном спуске,
Внимая песне речки дерзкой,
То плавно плещущей по-русски,
То бурной, как мятеж венгерский...

1957

* * *

Инне

Раскольничьи твои слова грустят,
То яростью сжигаясь, то стыдом,
И сумрачно твои глаза блестят —
Два зеркала, облитые дождём.

И в этом жарком, влажном пепле глаз,
Столь соприродных мирозданьям двум,
Открыл я бред и боль двух древних рас,
Души дремотной бодрствующий ум.

1979

Липа

Вода из тучи грозовой,
Грозясь, никак не выльется.
Трепещет плотною листвой
Моя однофамилица.

Одной заботой занята, —
Чтоб туча отодвинулась,
Чтоб роковая темнота
На лес не опрокинулась,

На той тропе, где жухнет пень,
Местечко есть лукавое:
Не сохнет в самый жаркий день
Болотце медно-ржавое.

Его мне надо обойти,
А надо, так попробую,
Я должен до дому дойти
И не залечь с хворобою.

И липа — ближе, чем родня
Иль чем сестра названая, —
С какою жалостью в меня
Уткнулась, деревянная!

А я пойду и над водой
Падучей или вязкою
Вновь посмеюсь, как молодой,
Согрет медовой ласкою.

Пусть липовый густеет цвет,
Дыша стихом невянущим.
“В ней есть любовь”, — шепчу я вслед
За Фёдором Иванычем.

09.08.79

* * *
Зачем же я прячу,
Скрываю, таю
И всё-таки трачу
Отраду свою?

Отраду-отраву,
Чья горечь сладка,
Заботу-забаву,
Чья сладость горька.

А как не истратить?
А как уберечь?
Иль законопатить
Шалавую речь?

Пускай задохнётся,
Когда не судьба,
Но если очнётся,
Не будет слаба.

А будут родниться
Друг с другом слова,
Как с небом зарница,
Как с полем трава.

05.10.80

Вдвоём

Из страны раскатов грозовых
Я пришёл к блюстителю живых;

Из страны глупцов, слепцов, хромцов
Я пришёл к владыке мертвецов;

Из страны метельных холодов
Я пришёл к хозяину плодов

И сказал: “Я прожил жизнь, греша,
Но виновна плоть, а не душа.

На меня без гнева погляди,
Кровь сожги, а душу пощади”.

Он сказал: “Вчера горел закат.
Я вступил в свой финиковый сад.

Возле пальмы, в ямочках следов,
Косточки валялись от плодов.

Двое смолкли пред моим лицом,
Был один слепцом, другой — хромцом.

— Bop и вор! За страсть к чужим плодам
Вас обоих каре я предам!

Но спокойно возразил слепой:
— Посмотри, слепец перед тобой,

Посмотри на мой потухший взор:
Я плодов не вижу. Я ли вор?

Закричал в волнении другой:
— Как я мог с моей хромой ногой

Влезть на пальму и плоды сорвать?
Разве мне под силу воровать?

Я сказал им: — Слышу ложь словес.
Ты, хромой, слепцу на плечи влез,

Вы, бесчинствуя в саду моём,
Воровали финики вдвоём.

Ты один, но состоишь из двух,
И грешат вдвоём и плоть, и дух”.

04.11.81

Распад

Произошёл распад ядра.
И с бешенством больным и ярым
Достигло облако Днепра,
Остановясь над Бабьим Яром.

И тот, кем был когда-то я,
Давно лежащий в яме тёмной,
Увидел: красная струя
Во мрак вонзилась чернозёмный,

И кровью став, вошла в меня,
И мясом остов мой одела,
И вновь из праха и огня
Цветущее возникло тело.

Я оглянулся: не костей
Сыпучий тлен, не пыль бесполых,
А много женщин и детей,
Отцов и юношей весёлых.

Наверх! Скорей наверх! О нет,
Слои земли нам не преграда,
И нас не мрак изверг, а свет
Обетованного распада!

Мы по Крещатику идём
Средь ламп, зачем-то днём зажжённых,
И видим в ужасе кругом
Ослепших или прокажённых,

И плачем — пожалейте нас,
И руки снова окровавьте!
Стреляйте в нас! Убейте нас,
И памятников нам не ставьте!

09.05.86. Красновидово

Сумасшедший

Сын профессора был сумасшедшим,
        Жил на даче круглый год.
Вышел вечером к вишням расцветшим,
        Слышит, — соловей поёт.

Очарованный звонким рассказом,
        Вдруг почувствовал больной,
Что такой жe измученный разум
        Бредит в местности лесной.

Пусть грохочет насмешливый поезд, —
        Легче мучиться вдвоём:
Тот же бред и серебряный посвист
        В сердце слышит он своём.

05.06.80

* * *
О дождя стариковские слёзы,
О как хочется верить слезам,
И трёхпалую руку берёзы
Поднимает земля к небесам,

Чтобы заново с ними наладить
Им и ей столь потребную связь,
Чтоб на небе морщины разгладить
И самой рассмеяться, светясь.

Но калек небеса не жалеют,
Ни трёхпалых берёз, ни людей,
Лишь по-старчески плакать умеют
В час, когда нам не нужно дождей.

<80-е>

Кесария

Кесария, ты не забыла
Тех, столь разно одетых людей.
Как недавно всё это было:
Крестоносцы, а раньше Помпей.

Как недавно всё это было,
Если зорким глазом взглянуть.
Преходяща земная сила,
Вечен духа высокий путь.

Легион уходил с легионом,
Отступал с отрядом отряд,
Но под тем же стою небосклоном,
Что синел столетья назад.

Тот же ров перед мощной стеною
И театр слепит белизной,
Но мне кажется: солнце иное
Да и самый воздух иной.

Там, вдали, замирание зноя,
Вечность сводится к счёту минут,
Здесь волна гудит за волною:
— Вы уйдёте, другие придут.

Но в незримом, неведомом хоре
Неожиданный слышится гром:
— Замолчи, Средиземное море,
Никогда никуда не уйдём!

21.04.91

Три дочери

Женщина трёх дочерей родила.
Первая трудно и чисто росла.
Даже в пределах извечного зла
Жизнь без неё невозможна была.

Средняя — дочери первой близнец.
Это — основа и это — венец,
Ангел и жница, мечта и стрелец,
Ярость, безумье и счастье сердец.

Мудрой Софии последняя дочь,
Та, что одета в денницу и ночь,
Может легко погубить и помочь,
К телу прижаться — и выскользнуть прочь.

08.06.92. Переделкино

Никогда

Кто вдохнул в меня душу,
Тот со мной до сих пор.
Никогда не нарушу
Давний тот договор.

Только выпрямлю спину,
Долгий сделаю вдох, —
Никогда не покину
Одного ради трёх.

11.04.93. Переделкино

Три бабки

Вот бабушка русской эстрады,
Покуда кассовая.
Светясь и меняя наряды,
Поёт, приплясывая.

Колдуя, лаская, играя,
А речь пророческая,
Шаманствует бабка другая,
Стать стихотворческая.

На площади бабушка третья,
В словах натасканная,
Неистова в дни лихолетья,
Никем не ласканная.

07.04.94. Переделкино

Могилёв

Мои две родные тётки
Были мечтательны, кротки.
Двоюродные братишки
Запоем читали книжки.
От них не осталось и крови
В захваченном Могилёве.

Миля, врачиха зубная,
Жила без мужа, страдая.
Рахиль, моя тётка вторая,
Девушка полуседая,
Деточек беспечальных
Учила в классах начальных.
От них не осталось и крови
В захваченном Могилёве.

На площадь, подобие Красной,
Смотрели окна прекрасной
Трёхкомнатной квартиры,
А на балконе кумиры
На полотне рисовались,
По праздникам красовались,
Но и от них в Могилёве
Не осталось и капли крови.

19.04.95. Переделкино

Земная звезда

Божественная, ты прекрасна
Безмолвьем твоего лица,
Ты звёздам неба сопричастна,
Ты облаками правишь властно,—
И это не слова льстеца.

Ещё ты в материнском чреве
Сияла скрытой красотой,
В травинке в каждой, в каждом древе
Рождались повести о деве,
Земною названной звездой.

Но ты свой свет порою прячешь.
Ты удаляешься? Куда?
Нам слышен плач. Но ты ли плачешь?
Кого зовёшь? Кому назначишь
Свиданье? Кто придёт сюда?

Вернись. Тогда в ночном тумане
Откроются его врата,
И горы в снежноглавом стане,
И волны в грозном океане,—
Откроется без одеяний
Твоя святая нагота.

06.12.97

Возрождение

Каждый месяц на небосводе
Уменьшается луна,
Наконец, в мировом просторе
Исчезает, но видим: вскоре,
Будто чудом, возрождена.

Я скажу о родном народе:
Превращаясь в пепел, в кровь,
Уменьшаясь в смертельном горе,
Исчезает, но чудом вскоре
На земле рождается вновь.

27.5.1998

* * *
Мир в окне — это племя листвы
И высоких столпов белоствольных,
И гуляющих, самодовольных,
Обходящих цепочкою рвы.

Мир во мне — это свойство души,
Это чувство, что близко засека,
Властный голос предсмертного века
В предвечерней, тревожной тиши.

10.8.1999

Лорд

В белом фраке, унизанный кольцами тёмными,
Лорд не очень-то жаловал близких коллег,
Никогда не общался с чужими бездомными,
Не терпел безымянных нерях и калек.

Так случилось: ходил он с годок искалеченным,
(Наскочил малолетка велосипедист),
Но потом целиком оказался излеченным,
А красив, до чего же красив и казист!

Как всегда, он махал пред двуногими хвостиком,
Притворяясь хромым ради их пирогов,
Впрочем, он даже в юности не был агностиком,
И охотней богинь почитал, чем богов.

Вот в садочек выходит хозяйка с тарелочкой,
Он виляет, хромает: гляди, пожалей!
Как-то свадьбу сыграл с рыжеватою целочкой,
И она понесла под навесом ветвей.

Мимоходом целует её снисходительно,
Счастье входит в глаза её так глубоко,
И ложится жена на него упоительно,
Рыжей лапкой погладит, укусит ушко —

И сползает. А Лорд с горделивою важностью
На траве растянулся, супруга — у ног,
И трава, после дождика, радует влажностью, —
Так приятна она в жаркий летний денёк.

16.5.1999. Переделкино

* * *
Как всегда, перед завтраком вышел
Погулять, — вот и все дела,
И от встречного слово услышал,
Уколовшее, как игла.

Это слово не месть Немезиды,
Но оно овладело мной,
Мной, столь чуждому чувству обиды,
Мне оно — как зерну перегной.

21.07.98

Дробь

Поняв: ты родом из дробей
С огромным знаменателем,
Ты поумнел. Так не робей,
Представ перед читателем.

Ты в гуще многих наособь
Держись как неотмеченный:
Вдруг станет маленькая дробь
Потом очеловеченной.

И если знаменатель твой
Негаданно уменьшится,
Удаче, женщине пустой,
Не смей на шею вешаться.

23.12.1997

* * *
Молодые несли мне потёртые папки,
С каждым я говорил, как раввин в лисьей шапке,
А теперь, отлучённый, нередко унылый,
Хорошо различающий голос могилы,
Я опять начинаю, опять начинаю
И, счастливый, что будет со мною — не знаю.

27.05.80

Подготовка текста Дмитрия Полищука.
Публикация Инны Лиснянской.

Версия для печати