Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2005, 1

Приснится воздух

Публикация Ирины Князевой и Бориса Петровича Рыжего

Документ без названия

 

* * *
Пока я спал, повсюду выпал снег —
он падал с неба, белый, синеватый,
и даже вышел грозный человек
с огромной самодельною лопатой
и разбудил меня. А снег меня
не разбудил, он очень тихо падал.
Проснулся я посередине дня,
и за стеной ребёнок тихо плакал.
Давным-давно я вышел в снегопад
без шапки и пальто, до остановки
бежал бегом и был до смерти рад
подруге милой в заячьей обновке —
мы шли ко мне, повсюду снег лежал,
и двор был пуст, вдвоём на целом свете
мы были с ней, и я поцеловал
её тогда, взволнованные дети,
мы озирались, я тайком, она
открыто. Где теперь мои печали,
мои тревоги? Стоя у окна,
я слышу плач и вижу снег. Едва ли
теперь бы побежал, не столь горяч.
(Снег синеват, что простыни от прачек.)
Скреби лопатой, человече, плачь,
мой мальчик или девочка, мой мальчик.

1997

 

Вот чёрное

Мне город этот до безумья мил —
          я в нём себя простил и полюбил
тебя. Всю ночь гуляли, а под утро
          настал туман. Я так хотел обнять
тебя, но словно рук не мог поднять.
          И право же, их не было как будто.

Как будто эти улицы, мосты
          вдруг растворились. Город, я и ты
перемешались, стали паром, паром.
          Вот вместо слов взлетают облака
из уст моих. И речь моя легка,
          наполнена то счастьем, то кошмаром.

...Вот розовое — я тебя хочу,
          вот голубое — видишь, я лечу.
Вот синее — летим со мною вместе
          скорей, туда, где нету никого.
Ну, разве кроме счастья самого,
          рассчитанного, скажем, лет на двести.

...Вот розовое — я тебя люблю,
          вот голубое — я тебя молю,
люби меня, пусть это мука, мука...
          Вот чёрное и чёрное опять —
нет, я не знаю, что хотел сказать.
          Но всё ж не оставляй меня, подруга.

1996, май

 

* * *
Ты скажешь, что это поднялся туман.
          Отвечу: не верю в обман.
То город — унылый и каменный — сам
          Поднялся к чужим небесам.
Мы в небе с тобою. Мы в небе, дружок.
          На вдох говорю тебе: Бог.
Ты смотришь куда-то, ты ищешь черты.
          Но мы перед Богом чисты.

Ты смотришь, ты ангелов ищешь крыла.
          Но, друг мой, округа бела.
Ресницами чувствуй — белее белил —
          Касание трепетных крыл.
Мы жили с тобою на страшной земле —
          Стояли на чёрной золе.
Мы плакали, и пробивался цветок.
          Но мы умирали, дружок.

За то, что я руки твои удержал,
          За то, что любил и страдал.
Здесь небо и небо — ни страхов, ни ран.
          А ты прерываешь: туман.
Но, друг мой, я чувствую боль на щеке.
          И кровь остаётся в руке.
То ангел печали, как острым стеклом,
          Ко мне прикоснулся крылом.

1994, ноябрь

 

Новогодняя ночь

Новый год. На небе звёзды,
          как хрусталь. Чисты, морозны.
Снег душист, как мандарин
          золотой. А тот — с луною
схож. Пойдёшь гулять со мною?
          Если нет, то я один.
Разве могут нас морозы
          напугать? Глотают слёзы
вдоль дороги фонари,
          словно дети, с жизнью в ссоре.
Ах, не видишь? Что за горе —
          ты прищурившись смотри.

Только ночью Новогодней,
          друг мой, дышится свободней,
ты согласна? Просто так
          мы пойдём вдоль улиц снежных,
бесконечно длинных, нежных.
          И придём в старинный парк.

Там как в сказке: водят звери
          хоровод — по крайней мере
мне так кажется — вокруг
          ёлки. Белочки-игрушки
на ветвях. Пойдём, подружка.
          Улыбнись, мой милый друг.

1994, январь

 

* * *
Ну вот, я засыпаю наконец,
          уткнувшись в бок отцу, ещё отец
читает: «выхожу я на дорогу».
          Совсем один? Мне пять неполных лет.
Я просыпаюсь, папы рядом нет,
          и тихо так, и тлеет понемногу

в окне звезда, деревья за окном,
          как стражники, мой охраняют дом.
И некого бояться мне, но всё же
          совсем один. Как бедный тот поэт.
Как мой отец. Мне пять неполных лет.
          И все мы друг на друга так похожи.

1997

 

Кальян

Так и курят кальян —
дым проходит сквозь чистую воду.
Я, сквозь слёзы вдохнув свои годы,
вижу каждый изъян.

Сколько было всего.
Как легко забывается детство
и друзья. Я могу оглядеться,
а вокруг — никого.

Остаётся любовь;
что останется той же любовью,
только станет немного бессловней,
только высохнет кровь.

А стихи, наконец,
это слабость, а не озаренье,
чем печальнее, тем откровенней.
Ты прости мне, отец,

но, когда я умру,
расскажи мне последнюю сказку
и закрой мне глаза — эту ласку
я не морщась приму.

Отнеси меня в лес
и скажи, в оправдание, птицам:
«Он хотел, но не мог научиться
ни работать, ни есть».

1993, ноябрь

 

Соцреализм
1
Важно украшен мой школьный альбом —
молотом тяжким и острым серпом.

Спрячь его, друг, не показывай мне,
снова я вижу как будто во сне:

восьмидесятый, весь в лозунгах, год
с грозным лицом олимпийца встаёт.

Маленький, сонный, по чёрному льду
в школу вот-вот упаду, но иду.

1995, ноябрь

 

2
Мрачно идет вдоль квартала народ.
Мрачно гудит за кварталом завод.

Песня лихая звучит надо мной.
Начался, граждане, день трудовой.

Всё, что я знаю, я понял тогда —
нет никого, ничего, никогда.

Где бы я ни был — на чёрном ветру
в чёрном снегу упаду и умру.

1995, декабрь

 

3
«…личико, личико, личико, ли...
будет, мой ангел, чернее земли.

Рученьки, рученьки, рученьки, ру...
будут дрожать на холодном ветру.

Маленький, маленький, маленький, ма... —
в ватный рукав выдыхает зима:

Аленький галстук на тоненькой ше...
греет ли, мальчик, тепло ли душе?»

1995, декабрь

 

4
Всё, что я понял, я понял тогда —
нет никого, ничего, никогда.

Где бы я ни был — на чёрном ветру
в чёрном снегу — упаду и умру.

Будет завод надо мною гудеть.
Будет звезда надо мною гореть.

Ржавая, в чёрных прожилках, звезда.
И — никого. Ничего. Никогда.

1995, декабрь

 

* * *
Старенький двор в нехорошем районе —
Те же старухи и те же качели.
Те же цветы и цветы на балконе,
Будто не годы прошли, а неделя,
Как я отсюда до капельки вышел.
До испарившейся с века слезинки,
После упавшей на серые крыши
Капелькой. Радиоактивной дождинкой.
Здравствуй и ты, покосившийся столик,
Ты и роднее, чем школьная парта…
Здесь собирались, мне помнится, трое —
Время и деньги проигрывать в карты.
Их-то и нету. Куда подевались?
В память мою удалились, быть может,
Так что тенйй и тенйй не осталось.
Благо, коль я в чьей-то памяти тоже.
…нет, не присяду, не буду ответа
ждать, вопрошая плохую погоду:
«О, помогите мне, милые ветры —
сдайте листвы пожелтевшей колоду.
Дайте, родные, на этом же месте,
Где проиграл драгоценное сдуру,
Всё отыграю. На кон свои песни
Кинув и полуистлевший окурок».
Нет, потому что не падок на чудо.
Благо и то — постоять, оглядеться
И навсегда удалиться отсюда.
Ты отпусти меня, глупое сердце!

1994, май

 

* * *
Я и мрак в пустом вагоне,
Я и мрак.
Выпил водки, залил горе
Натощак.
Вышел в тамбур, поднял ворот
У пальто.
Видел лица, видел город.
Город тот:
Умереть пытался
Или просто так,
Расползался и сжимался,
Как слизняк.

Вскоре люди. Были песни
И вино.
Были девушки. Чудесно
И смешно.

Мимолётно бросил взглядом
За окно:
Ничего там нет, лишь грязно
И темно.

1992

 

Фонари

Фонари, фонари над моей головой,
будьте вы хоть подобьем зари.
Жизнь так скоро проходит — сказав «боже мой»,
не успеешь сказать «помоги».
Как уносит река отраженье лица,
век уносит меня, а душа
остаётся. И что? — я не вижу конца.
Я предвижу конец. И, дыша
этой ночью, замешанной на крови,
говорю: «Фонари, фонари,
не могу я промолвить, что болен и слаб.
Что могу я поделать с собой? —
разве что умереть, как последний солдат,
испугавшийся крови чужой».

1993, декабрь

 

Бледный всадник

Над Невою огонь горит —
бьёт копытами и храпит.
О, прощай, сероглазый рай.
          Каменный град, прощай!

Мил ты мне, до безумья мил —
вряд ли ты бы мне жизнь скостил,
но на фоне камней она
          так не слишком длинна.

Да и статуи — страшный грех —
мне милее людей — от тех,
с головой окунувшись в ложь,
          уж ничего не ждёшь.

И, чего там греха таить,
мне милей по камням ходить —
а земля мне внушает страх,
          ибо земля есть прах.

Так прощай навсегда, прощай!
Ждать и помнить не обещай.
Да чего я твержу — дурак —
          кто я тебе? Я так.

Пусть деревья страшит огонь.
Для камней он — что рыжий конь.
Вскакивает на коня и мчит
          бледный всадник. В ночи.

1994, октябрь

 

* * *

Урал — мне страшно, жутко на Урале.
На проводах — унылые вороны,
как ноты, не по ним ли там играли
марш — во дворе напротив — похоронный?

Так тихо шли, и маялись, и жили.
О, горе — и помочь не можешь горю.
Февраль, на небе звёзды, как чужие,
придёт весна — и я уеду к морю.

Пусть волосы мои растреплет ветер
той верною — единственной — рукою.
Пивные волны, кареглазый вечер.
Не уходи — родной — побудь со мною,

не отпускай — дружок — держи за плечи —
в глухой Урал к безумству и злословью.
О, боже, ты не дал мне жизни вечной,
дай сердце — описать её с любовью.

1995, февраль

 

Ночной прохожий

«...Пройди по улице пустой —
          морозной, ветреной, ночной.
Закрыты бары, магазины.
          Прекрасны дамы, господа
в витринах. Дивные витрины
          горят. О, загляни туда.

Не ад ли это? Высший свет
          чудовищ? Да. А впрочем, нет.
Она как ангел человечна —
          ладони повернула так,
как будто плачет, плачет вечно.
          И смотрит милая во мрак.

О, этот тёмно-синий взор —
          какая боль, какой укор.
И гордость, друг мой, и смиренье.
          Поджаты тонкие уста.
Она — сплошное сожаленье.
          Она — сплошная доброта.

...Прижмись небритою щекой
          к стеклу холодному. Какой
морозный ветер. Переливы
          созвездий чудных на снегу.
И повторяй неторопливо:
          «Я тоже больше не могу...»

1996, январь

 

Осень в парке
                    Я не понимаю, что это такое...
                                                            Я.С.

Ангелы шмонались по пустым аллеям
          парка. Мы топтались тупо у пруда.
Молоды мы были. А теперь стареем.
          И подумать только, это навсегда.
Был бы я умнее, что ли, выше ростом,
          умудренней горьким опытом мудак,
я сказал бы что-то вроде: «Постум, Постум...»,
          как сказал однажды Квинт Гораций Флакк.
Но совсем не страшно. Только очень грустно.
          Друг мой, дай мне руку. Загляни в глаза,
ты увидишь, в мире холодно и пусто.
          Мы умрём с тобою через три часа.
В парке, где мы бродим. Умирают розы.
          Жалко, что бессмертья не раскрыт секрет.
И дождинки капают, как чужие слёзы.

Я из роз увядших соберу букет...

1996

 

Нежная сказка для Ирины

1
...мы с тобою пойдём туда,
          где над лесом горит звезда.

...мы построим уютный дом,
          будет сказочно в доме том.

Да оставим открытой дверь,
          чтоб заглядывал всякий зверь

есть наш хлеб. И, лакая квас,
          говорил: «Хорошо у вас».

2
...мы с тобою пойдём-пойдём,
          только сердце с собой возьмём.

...мы возьмём только нашу речь,
          чтобы слово «люблю» беречь.

Что ж ещё нам с собою взять?
          Надо валенки поискать —

как бы их не поела моль.
          Что оставим? Печаль и боль.

3
Будет крохотным домик, да,
          чтоб вместилась любовь туда.

Чтоб смогли мы его вдвоём
          человечьим согреть теплом.

А в окошечко сотню лет
          будет литься небесный свет —

освещать мои книги и
          голубые глаза твои.

4
Всякий день, ровно в три часа,
          молока принесёт коза.

Да, в невинной крови промок,
          волк ягнёночка на порог

принесёт — одинок я, стар —
          и оставит его нам в дар,

в знак того, что он любит нас —
          ровно в два или, скажем, в час.

5
...а когда мы с тобой умрём,
          старый волк забредёт в наш дом —

хлынут слёзы из синих глаз,
          снимет шкуру, укроет нас.

Будет нас на руках носить
          да по-волчьему петь-бубнить:

«Бу-бу-бу. Бу-бу-бу. Бу-бу...»,
          в кровь клыком раскусив губу.

1996, январь

 

* * *
                    «От меня вечор Леила...»
                                                  А.П.

1
«...друг мой, друг мой, перед Богом
я ни в чём не виноват —
в смысле, право, самом строгом.
Почему же прячу взгляд,
словно гость незваный, скучный
перед милыми людьми?
Одинокий, злополучный,
нелюбимый, чёрт возьми,
в чём виновен перед ними —
или что-нибудь украл,
или милыми моими
я их всех не называл?..»

2
«...пред людьми на свете этом
ты виновен в том, что жил —
любовался их рассветом,
их звездбми дорожил.
Ты виновен в том, что сладкий,
чистый воздух их вдыхал.
И украдкой, и украдкой
их манеры перенял —
научился расставаться,
улыбаться с теплотой,
водку пить и целоваться
и шептаться за спиной...»

3
«...друг мой, друг мой, как мне плохо —
словно камень лёг на грудь.
Тихо-тихо без подвоха
расскажи мне что-нибудь.
Расскажи мне сказку, что ли,
о Иване-Дураке —
он не корчился от боли,
с чудом был накоротке...»
Тихо льётся голос милый,
нежно за душу берёт —
так над чьей-нибудь могилой
дождик ласковый идёт.

1996, январь

 

Кино

Вдруг вспомнятся восьмидесятые
с толпою у кинотеатра
«Заря», ребята волосатые
и оттепель в начале марта.

В стране чугун изрядно плавится
и проектируются танки.
Житуха-жизнь плывёт и нравится,
приходят девочки на танцы.

Привозят джинсы из америки
и продают за ползарплаты
определившиеся в скверике
интеллигентные ребята.

А на балконе комсомолочка
стоит, немножечко помята,
она летала, как Дюймовочка,
всю ночь в объятьях депутата.

Но всё равно кино кончается,
и всё кончается на свете:
толпа уходит, и валяется
сын человеческий в буфете.

1997

 

* * *
Красавица в осьмнадцать лет,
смотри, как тихо мы стареем:
всё тише музыка, и свет
давно не тот, и мы робеем,

но всё ж идём в кромешный мрак.
Но, слышишь, музыка, иная
уже звучит, негромко так,
едва-едва, моя родная.

Когда-нибудь, когда-нибудь,
когда не знаю, но наверно
окажется прекрасным путь
казавшийся когда-то скверным.

В окно ворвутся облака,
прольётся ливень синеокий.
И музыка издалека
сольётся с музыкой далёкой.

В сей музыкальный кавардак
войдут две маленькие тени —
от летней музыки на шаг,
на шаг от музыки осенней.

1997

 

* * *
...Облака над домами,
          облака, облака.
Припадаю губами
          к вашей ручке: пока.
Тихой логике мира
          я ответить хочу
всем безумием Лира,
          припадая к плечу.
Пять минут до разлуки
          навсегда, навсегда.
Я люблю эти руки,
          плечи, волосы, да.
Но прощайте, прощайте,
          сколько можно стоять.
Больше не обещайте
          помнить, верить, рыдать.
Всё вы знаете сами
          на века, на века.
Над домами, домами
          облака, облака.

1997

 

* * *
Не в августе, а в сентябре
деревья сбрасывают листья,
покачиваясь на ветру.
Так безотраден и так пре-
красен парк, что, оглянись я,
расплачусь сразу и умру.

Летит листва, я не забыл
любовный шёпот, шелест платья
и падающий сапожок.
Угаснул юношеский пыл,
и неизвестно, в чьи объятья
теперь ты падаешь, дружок.

Одно известно, не в мои —
и я от мысли этой слёзы
со щёк стираю или нет.
Зажглись небесные огни —
так избегает жалкой прозы
в стихах посредственный поэт.

Не в сентябре, а в октябре
стоят одни под небесами
деревья в белом серебре,
покачиваясь на ветру.
Ужель тебя отдали сами
мои хладеющие ру?

1997

 

* * *
Отправлю сына в детский сад,
          а после — сам себе не рад —
я вспоминаю детство,
          тебя о жалости моля
— о жизнь моя, о смерть моя —
          моё больное сердце.

Как смог я детство пережить,
          чтоб иногда счастливым быть?
но, отражаясь в сыне,
          всё время чувствовать — что, сплин? —
какой там сплин, когда один,
          стоишь один в пустыне.

1997

 

* * *
                                                  Н.Ч.
«...Ты выше, ты моложе, ты стройней...» —
я бормочу, когда, простившись с ней,
иду домой. Закат стекает с кровель
чужих домов и льётся по лицу.
Но, как Петрарка, я свой римский профиль
с любовью и достоинством несу.

1997

 

* * *
Столичный бард мне сухо говорил,
          Что я стихи дурные сочинил,
А я ему почти не возражал,
          И как я возразить мог в самом деле,
Учитывая то, что Слуцкий жал
          Ему однажды руку в ЦДЛе.

Я пожимал плечами: нет так нет,
          Он был, конечно, неплохой поэт,
Но я его ни разу не читал,
          А Слуцкий на меня наводит скуку.
Но года не прошло с тех пор, и руку
          Мне Александр Семёныч Кушнер жал.

1997

 

Элегия

…И вечно неуместный, как ребёнок,
самой природы вечный меньшевик,
я руку жал писателям, поэтам,
пил суррогат в посёлке приисковом,
кутил, учился в горном институте,
печатал вирши в периодике.
Четыре года занимался боксом,
а до того ещё четыре года —
авиа-моделированием.
Лечился. Пил. И заново лечился.

— Ты должен быть авиамоделистом, —
мне говорил Сергей Петрович Комов.
— Ты должен стать боксером, — говорил
мне чемпион Европы А. Засухин.
И приглашал меня в аспирантуру
Иосиф Абрамович Шапиро.
А некто Алексей Арнольдыч Пурин
сказал: вы замечательный поэт.

Я жить хочу. Прощайте, самолёты.
Висите на гвозде, восьмиунцовки.
И крепко-крепко спите под землёй,
мои месторождения урана.
Стихи, прощайте. Ждёт меня тайга.
Два трогательных ангела над драгой.

1998

 

* * *
В длинном пальто итальянском.
В чёрной английской кепке.
В пиджаке марки «Herman».
В брюках модели «Dublin».
Стою над твоей могилой,
Депутат сталинского блока
Партийных и беспартийных
Пётр Афанасьевич Рыжий —
Борис Борисович Рыжий,
Не пьяный, но и не трезвый,
Ни в кого не влюблённый,
Но и никем не любимый.

Да здравствуют жизнь и скука.
Будь проклято счастье это.
Да будет походка внука
Легче поступи деда.

1998

 

* * *
Россия. Глухомань. Зима.
Но если не сходить с ума,
на кончике карандаша
уместится душа.

Я лягу спать. А ты пари
над бездною, как на пари,
пари, мой карандаш, уважь
меня, мой карандаш.

Шальную мысль мою лови.
Рисуй объект моей любви
в прозрачном платье, босиком,
на берегу морском.

У моря, на границе сна
она стоит всегда одна.
И море синее шумит,
в башке моей шумит.

И рифмы сладкие живут,
и строчки синие бегут,
морским подобные волнам,
бегут к её ногам.

1998

 

* * *
Лейся, песня, — теперь всё равно —
сразу же после таянья снега
мы семь раз наблюдали кино
про пиратов двадцатого века.

Единение с веком, с людьми,
миром, городом, с местной шпаною —
уходи, но не хлопай дверьми,
или сядь и останься со мною.

После вспомнишь: невзрачный пейзаж,
здоровенный призрбк экскаватора.
Фильм закончен. Без малого час
мы толпимся у кинотеатра.

Мы все вместе, поскольку гроза.
Только вспомню — сирень расцветает —
проступает такая слеза,
и душа — закипает.

Жили-были, ходили в кино,
наконец пионерами были.
Зазевались, да — эх на говно
белоснежной туфлёй наступили.

1998

 

* * *
Весенней заоконной речи
последний звук унёсся прочь —
проснусь, когда наступит вечер
и канет в голубую ночь.

И голубым табачным дымом
сдувая пепел со стола,
сижу себе, кретин кретином,
а жизнь была и не была.

Была, смеялась надо мною,
рыдала надо мною, но
лицо родное тишиною
из памяти удалено.

Но тихий треск, но тихий шорох,
крыла какого-нибудь взмах,
убьёт чудовищ, о которых
скажу однажды в двух словах.

И на рассвете, на рассвете
уснув, сквозь сон услышу, как
за окнами смеются дети,
стучит за стенкою дурак.

Но, к тишине склоняясь ликом,
я заработал честный сон —
когда вращаются со скрипом
косые шестерни времён.

А вместо этого я вижу,
душою ощущаю тех,
кого смертельно ненавижу,
кого коснуться смертный грех.

1998

 

* * *
А что такое старость? Это
парк в середине сентября,
позавчерашняя газета
под тусклым светом фонаря.

Влюблённых слипшиеся пары,
огни под кронами дерев.
И тары-бары-растабары
шурует дождик нараспев.

Расправив зонтик кривобокий,
прохожий шлёпает во тьму
и сочиняет эти строки,
не улыбаясь ничему.

1999

 

* * *
Досадно, но сколько ни лгу,
пространство, где мы с тобой жили,
учились любить и любили,
никак сочинить не могу:
детали, фрагменты, куски,
сирень у чужого подъезда,
ржавеющее неуместно
железо у синей реки.

Вдали похоронный оркестр
(теперь почему-то их нету).
А может быть, главное — это
не время, не место, а жест,
когда я к тебе наклонюсь,
небольно сжимая ладони,
на плохо прописанном фоне,
моя неумелая грусть…

1998, 1999

 

* * *
Тонкой дымя папироской,
где-то без малого час
Яков Петрович Полонский
пишет стихи про Кавказ.

Господи, только не сразу
финку мне всаживай в грудь.
Дай дотянуть до «Кавказу».
Дай сочинить что-нибудь.

Раз, и дурное забыто.
Два, и уже стучат
в гулком ущелье копыта,
кони по небу летят.

Доброе — как на ладони.
Свет на висках седока.
Тонкие чёрные кони
в синие прут облака.

1999

 

* * *
Померкли очи голубые,
Погасли чёрные глаза —
Стареют школьницы былые,
Беседки, парки, небеса.

Исчезли фартучки, манжеты,
А с ними весь ажурный мир.
И той скамейки в парке нету,
Где было вырезано «Б. Р.».

Я сиживал на той скамейке,
Когда уроки пропускал.
Я для одной за три копейки
Любовь и солнце покупал.

Я говорил ей небылицы:
Умрём, и всё начнется вновь.
И вновь на свете повторится
Скамейка, счастье и любовь.

Исчезло всё, что было мило,
Что только-только началось —
Любовь и солнце — мимо, мимо
Скамейки в парке пронеслось.

Осталась глупая досада —
И тихо злит меня опять
Не то, что говорить не надо,
А то, что нечего сказать.

Былая школьница, по плану
У нас развод, да будет так.
Прости былому хулигану
— что там? — поэзию и мрак.

Я не настолько верю в слово,
Чтобы как в юности, тогда,
Сказать, что всё начнется снова.
Ведь не начнётся никогда.

1999

 

* * *
...Три дня я ладошки твои целовал
          и плакал от счастья и горя.
Три дня я «Столичной» хрусталь обливал
          и клялся поехать на море.

И парила три дня за окошком сирень,
          и гром грохотал за окошком.
Рассказами тень наводя на плетень,
          я вновь возвращался к ладошкам.

Три дня пронеслись, ты расплакалась вдруг,
          я выпил и опохмелился.
...И томик Григорьева выпал из рук,
          с подушки Полонский свалился.

И не получилось у нас ничего,
          как ты иногда предрекала.
И чёрное море три дня без меня,
          как я, тяжело тосковало.

По чёрному морю носились суда,
          и чайки над морем кричали:
«Сначала его разлюбила она,
          он умер потом от печали...»

1997

 

* * *
Давай по городу пройдём
          ночному, пьяные немножко.
Как хорошо гулять вдвоём.
          Проспект засыпан белой крошкой.
…Чтоб не замёрзнуть до зари,
          ты ручкой носик разотри.
Стой, ничего не говори.
          Я пессимист в седьмом колене:
сейчас погасят фонари —
          и врассыпную наши тени,
как чертенята, стук-постук,
          нет-нет, как маленькие дети.
Смотри, как много их вокруг,
          да мы с тобой одни на свете.

1997

 

* * *
Как часто, думая о жизни,
хватает силы лишь на треть:
вопрос задать, и сон увидеть
вперёд, чем истину узреть.

Забудешься: приснится воздух —
последний выдох или вдох
вне лишних тел, вне прежних слёз и
вне самого и городов.
Сплошные звуки: чьё-то пенье,
ленивый смех, больничный бред.
И, кажется, усилив зренье,
вдруг каждый звук увидишь в цвет.

Очнёшься: кофта наизнанку,
чужая тень, чужая твердь.
В окно заглянешь — день насмарку.
...Не все ль мы жизнью дразним смерть.

1997

 

* * *
Я забываю сам себя,
когда ночами просыпаюсь,
и, вспоминая, вспоминаюсь,
полулежб, полусидя.

Когда же вновь определю,
что это я, а не иначе,
я горько жалуюсь, и плачу,
и слёзы лью, и слёзы лью.

Ты тихо спишь, ты тихо спишь.
И тихо дождь стучит по крыше.
И я шепчу как можно тише:
о успокой меня, услышь!
не датировано

 

* * *
Мастерство приходит прежде славы —
слава будет после, а п

 

 

 

 

 

ших друга, два врага.

Можно сделать так, а можно эдак,
можно всё совсем перевернуть,
только дайте крикнуть напоследок:
я любил тебя, мой милый друг.
не датировано

 

* * *
Одни меня любили потому-то,
другие не любили отчего-то,
а ты меня любила просто так:
из Лондона приедешь, на минуту
зайдёшь, я рот открою как дурак
и говорю, что ты похорошела,
объятья, поцелуи, суть да дело,
а между тем неделя пролетела.

Когда мы познакомились случайно,
я сразу понял, что не дура ты,
что есть в тебе какая-нибудь тайна,
и подарил цветы, цветы, цветы.

Не спрашивала, кто я и зачем
я, собственно, живу на белом свете,
убийца или честный христианин,
и даже — русский я или еврей?
Ничем не удивлялась ни на миг,
и если, скажем, среди стопок книг,
среди томов Вергилия и Канта
я б предложил тебе два варианта:
спортсмен-бегун и гений и поэт,
ты долго колебалась бы, мой свет,
выпрашивая правильный ответ.

А может быть, настолько ты любила,
что я был всем для сердца твоего,
единственным не в смысле переносном,
но в том прямом и бесконечном смысле,
которого, увы, мне не постичь —
я миром был, я небом был и морем,
я облаком над городом Свердловском,
я той страной, откуда ты свалила,
но всё же приезжала иногда,
и снова: водку пьёт и курит «Приму»
твоя страна, в трусах гостей встречает,
читает книжки, музыку включает,
в объятия тревожно заключает
и умилённо смотрит на тебя.

                              не датировано

 

* * *
Я так хочу прекрасное создать,
          печальное, за это жизнь свою
готов потом хоть дьяволу отдать.
          Хоть дьявола я вовсе не люблю.
Поверь, читатель, не сочти за ложь —
          что проку мне потом в моей душе?
Что жизнь моя, дружок? — цена ей грош,
          а я хочу остаться в барыше.

1995

Публикация Ирины Князевой
и Бориса Петровича Рыжего

Екатеринбург

 

Версия для печати