Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2004, 6

Контора кривых зеркал?

Об авторах

 

Елена Николаевна (1956) и Надежда Николаевна (1983) Иваницкие — мать и дочь. Родились в Ростове-на-Дону, живут в Москве.

Е.Н. — кандидат филологических наук, доцент, с 1978 по 1992 год преподавала в Ростовском государственном университете. Автор книги “Мир и человек в творчестве Александра Грина” (1992). Оставив преподавание, сотрудничала как литературовед, критик и публицист с журналами “Литературное обозрение”, “Вопросы литературы”, “Знамя”, “Октябрь”, “Дружба народов”, “Нева”, “Родина”, с “Независимой газетой”, “Общей газетой”, “Новой газетой”. Работает в социальном отделе педагогической газеты “Первое сентября”. Автор “Знамени” с 1991 года.

Н.Н. — студентка факультета журналистики Института международного права и экономики им. А.С. Грибоедова. Публиковалась в газетах “Известия” и “Первое сентября”, в журнале “Дружба народов”, была главным редактором web-сайта www.iile.ru. Работает на радио “Маяк”. В “Знамени” публикуется впервые.

 

Негативно отзываться о нынешнем отечественном масслите, о его идеологии и мифологии не принято. Только попробуй — получишь по голове и “слева”, и “справа”. Младший из соавторов высказался как-то в этом духе в “Известиях”, констатируя неприятную очевидность: сегодняшний боевик, детектив, фэнтези в доброй своей половине (то есть не-доброй) — это не увлекательная забава для ума, а агрессивные пропагандистские поделки, пропитанные шовинизмом, ксенофобией, антидемократизмом, презрением к закону и праву, стремлением к “железной руке” и прочими подобными настроениями.

— Не сметь! — заявили хором Павел Басинский в “ЛГ” (2002, № 36), Владимир Бондаренко в “Завтра” (20.09.2002), Иван Smith в “НЛО” (№ 57).

Павел Басинский особенно обиделся за тех производителей массового продукта, которых он называет “русской партией”, — Василия Головачева, Сергея Алексеева, Юрия Никитина, и заявил, что “демократия не идеал и не панацея, а бесконечная проблема и головная боль. Если массовое чтиво угрожает демократии, то не надо все-таки забывать, что оно и есть ее порождение”.

Владимир Бондаренко сначала изругал автора и объявил доносчицей, а потом подтвердил все выводы, за которые изругал: “То, что массовая литература взяла себе на вооружение лозунги большинства нашего народа и смело пропагандирует свой антидемократизм в книжных сериалах, меня только радует.<...> Пожалуй, кроме Акунина, Дашковой и частично Марининой, нашим демократам просто нечего делать на рынке массовой литературы. Их там не стояло”.

Иван же Smith убежден, что всякое дурное слово о масслите — это антидемократизм и призыв ко введению цензуры: “Напомню, что демократия, в прямом смысле этого слова, означает народовластие, т.е. общество, где все равны и где большинство определяет политику государства. Как в политической сфере лишение народа избирательных прав является узурпацией власти, так и в сфере литературной попытка силой навязать свои вкусы и мнения (а чем иным является цензура, о которой толкует Надежда Иваницкая?) глубоко антидемократична”. Но демократия, если это не советский “демократический централизм”, обязательно включает в себя гарантии прав для меньшинства. В силу этих прав позвольте все же выразить свои вкусы и мнения. А что касается цензуры, то о ней в известинской статье говорилось только одно: что ни в коем случае не цензурные запреты, а только качественные образцы массовых жанров можно противопоставить отталкивающему масслиту.

Опрос, проведенный компанией “РОМИР-Мониторинг”, в начале года ошарашил тем, что семьдесят шесть процентов наших сограждан требуют введения цензуры. “Квалифицированное большинство”, однако. В согласии с ним Иван Smith теперь, наверное, тоже поддерживает цензуру, а оно само расхотело, наверное, читать Андрея Ильина и Юлию Шилову, Сергея Алексеева и Василия Головачева с их “доп. тиражами”. Ведь сцен “секса и насилия”, которые, по мнению респондентов, угрожают отечественной духовности, у них с головой.

Но нам кажется, что абсолютно прав Андрей Немзер, откомментировавший эту ситуацию: “Не цензуры хотят семьдесят шесть процентов — они, чуя некое неблагополучие, хотят элементарного профессионализма, уважения к себе, вкуса, ответственности. <...> Ответственность за культурное одичание, реакцией на которое стал вопль семидесяти шести процентов, лежит не только на художниках, менеджерах и журналистах (тут кто бы спорил!), но и на обществе, которое слишком долго довольствовалось не в два дня сложившимся положением вещей. На “пипле”, который “хавает”, одновременно не желая “хавать”, то есть быть “пиплом”, по-русски — быдлом. И, по обычаю, взывает к власти”.

* * *

Переходя от критико-публицистических страстей к области литературоведческой, убедимся, что и здесь отношение к масслиту изменилось в последние годы на одобрительное. “Если раньше массовая культура виделась средством манипуляции публикой, то сейчас специалисты предпочитают говорить о (само)регуляции общества и подчеркивают социально позитивную роль массовой культуры, — пишет Елена Тихомирова в монографии “Проза русского зарубежья и России в ситуации постмодерна” (М., 2000). — Как правило, современный исследователь старается отсеять заведомо оценочные термины и выбрать наиболее нейтральные, подчеркивающие равноправие явления с теми, что традиционно становились предметом литературоведческого внимания” (с. 116).

Лев Гудков настаивает на том, что массовая литература занята чрезвычайно важным и нужным делом — “игровым моделированием этических, психологических и прочих коллизий, позволяющих индивиду открыть себя себе самому <...> или объяснить себе других социальных персонажей”. “Благодаря этим умениям создавать фиктивные структуры и взаимодействовать с ними, — продолжает социолог, — для массового читателя или зрителя становится возможным канализировать собственные негативные состояния — страхи, агрессию, ауторепрессируемые желания, фрустрации и т.п.” (“Массовая литература как проблема. Для кого?” — НЛО, № 22, с. 95, 96).

В исследовании Льва Гудкова, Бориса Дубина и Витторио Страды “Литература и общество. Введение в социологию литературы” (М., 1998) твердо сказано, что в любых негативных оценках массовых сочинений “для социолога литературы слишком хорошо различимы признаки групповой оценки и межгрупповой идейной борьбы, борьбы за власть, черты определенной и хронологически ограниченной идеологии литературы” (с. 55).

Впрочем, в новейшем сборнике “Популярная литература: Опыт культурного мифотворчества в Америке и в России” (М., 2003) несомненное осуждение настроений и построений масслита все же звучит. Галина Зверева в статье “Дискурс войны в популярной литературе современной России” приходит к малоутешительным выводам: “Торжествуя будущие победы, производители популярной литературы предпочитают высказываться в пользу Войны, безответственно отказываясь от тех возможностей, которыми массовая литература потенциально обладает: формировать позитивную политкультурную дидактику и содействовать упрочению толерантных моральных установок в обществе” (с. 107).

Рассматривая образ прошлого, идеологию и мифологию, воплотившиеся в нынешнем историко-патриотическом массовом романе, Борис Дубин оценивает этот коммерческий продукт с горестной критичностью, которая отчетливо слышится в его строгом академическом исследовании: “Прямые идеологические манифестации авторов и действующих лиц в современном массово-историческом романе заметно усилены и весьма однозначны. Порой они даже принимают утрированно-пародийные черты. <...> Никакого места для самостоятельных оценок и альтернативных интерпретаций внутри описанной романной конструкции нет. Субъективные формы повествования, сослагательная модальность, ирония, абсурд и прочие разновидности авторской рефлексии, читательского дистанцирования в данном типе прозы практически исключены. Мир такой романистики столь же однозначен, сколь авторитарно ее письмо” (“Риторика преданности и жертвы: вождь и слуга, предатель и враг в современной историко-патриотической прозе” — Знамя, 2003, № 4, с. 208.)

Вадим Руднев в своем серьезном и остроумном “Словаре культуры ХХ века” массовую культуру ценит чрезвычайно высоко (“Для чего нужна М.к.? Для того же, для чего нужны два полушария в человеческом мозгу...”, с. 155). Эволюцию такого массового жанра, как детектив, он увлекательно и убедительно соотносит с эволюцией философского понимания истины. “Главное содержание Д. составляет поиск истины. А именно понятие истины претерпело в начале ХХ века ряд изменений. Истина в аналитической философии не похожа на истину в американском прагматизме или французском экзистенциализме. Соответственно в истории Д. можно выделить три разновидности. Первой хронологически был аналитический детектив, связанный непосредственно с гениальными умами Шерлока Холмса, Эркюля Пуаро и мисс Марпл. <...> Главным здесь является сам механизм, позволяющий раскрыть преступление. <...> В то время, как Шерлок Холмс разрабатывал свой дедуктивно-аксиоматический метод, Бертран Рассел и Альфред Норт Уайтхед строили систему математической логики” (с. 79). Хронологически вторым был американский “жесткий детектив” Дэшила Хэммета — “прагматический детектив”, а в третьем типе классического детектива — французском — господствует идеология экзистенциализма: “сыщик здесь, как правило, совпадает с жертвой, а поиск истины возможен лишь благодаря некоему экзистенциальному выбору, личностно-нравственному перевороту” (с. 80).

Очень интересное и впечатляющее соотнесение. Однако отметим принципиальный момент — речь идет о “классическом” детективе. Но ведь параллельно, рядом или, вернее, где-то под классическим, высоким детективом, существовал и другой детектив. Корней Чуковский сто лет назад еще не знал, что на смену “аналитическому детективу” с Шерлоком Холмсом придет “прагматический детектив” с сыщиками Дэшила Хэммета. То есть придет на смену “в высшем смысле”. Чуковский непосредственно наблюдал, как на смену конан-дойловскому Холмсу пришел Холмс бесчисленных поделок-подделок, а за ним и вовсе явился Нат Пинкертон, “пинкертоновщина”, то есть “стадное, массовое, хоровое творчество современного дикарства”: “В одном только Петербурге, за один только май сего года (1908. — Е.И., Н.И.), по официальным сведениям, разошлось сыщицкой литературы 622 300 экземпляров”, — с настоящим ужасом писал Чуковский в статье “Нат Пинкертон”, напоминая, что при жизни Достоевского роман “Преступление и наказание” вышел в двух тысячах экземпляров.

Однако Корней Иванович не учел, что и прежде пинкертоновщины существовали, например, нижайшего разбора детективные “серии” Романа Антропова (Н. Доброго), столь популярные, что были исчитаны и истрепаны до исчезновения. Даже в Российской государственной библиотеке серия Н. Доброго “Гений русского сыска И.Д. Путилин” далеко не полна. Там ведь было что-то за тридцать томов. “Квазимодо церкви Спаса на Сенной”, “Поцелуй бронзовой дамы”, “В руках палача”, “Преступление в Иверской часовне” и т.д. и т.п. Капитальный биографический словарь “Русские писатели: 1800—1917” этого плодовитейшего автора вообще не “разглядел”. Отец Романа Антропова Лука Николаевич, автор нескольких комедий и театральных рецензий, удостоился обширной статьи с портретом, сочинитель же многотомных детективных “серий” вообще не был включен в “словник” (список статей).

Критики и мыслители начала прошлого века ужасались и возмущались тогдашним масслитом, не останавливаясь перед очень резкими суждениями. Василий Розанов в горькой статье о Константине Леонтьеве “Неоцененный ум” и умолял, и заклинал, и проклинал безвольную и близорукую публику, променявшую высокую литературу на массовое чтиво: “Эх, добрые читатели: устройте праздник всем, устройте праздник стране. Будет зачитываться Пинкертоном и Вербицкой! От тебя, публика, от твоей серьезности действительно зависит судьба литературы; и, косвенно, судьба страны.<...> Или все напрасно? Все победила панталонная Вербицкая? Ложись в могилу и умирай ум, совесть, слово, гений при холодном хохоте восьми университетов, четырех духовных академий и двух сотен гимназий, которые после Пушкина, после триумфов слова от Пушкина до Толстого, вдруг вынесли на плечах Вербицкую и объявили: “Не они, а она!”. О стадо, о чудовищное стадо: какой ты ужасный демон... печальный и непобедимый”.

Суждения современных исследователей и критиков куда оптимистичнее.

“Боевик (в том числе особый — провинциальный), политический детектив, дамский детектив “из сегодняшнего дня” “прокручивают “неустойчивую социально-политическую ситуацию до тех пор, пока она не превратится в устойчивый жанрообразующий элемент. Причем — что важно! — изображение расшатавшейся системы всего российского общества неизменно сопровождается “светом в конце туннеля” — надеждой на победу Добра над Беспределом. <...> Читатель одобрительно перелистывает страницы, повествующие о вечном положительном русском типе — самоотверженном герое... чтобы понять, как устроена она — современная непонятная жизнь с раскрутившимися гайками и выпавшими винтиками”. В общем, масслит — это “книги, которые помогают задуматься и выжить. Стоит ли бить тревогу о вкусах народа? Стоит ли говорить о деградации? Читают — значит, хотят знать. Пишут — значит, есть что сказать”. Так полагает Марина Загидуллина в статье “Новое дело” интеллигенции, или Хождение в народ-2” (Знамя, 2003, № 8). О том, что можно узнать из продуктов масслита и что хотят сказать их производители, поговорим чуть позже.

Резко возражает оптимистам только один, кажется, Лев Гурский: “Рынок беллетристики в России держится на трех китах: подлости издающих, жадности издаваемых и безволии потребляющих <...> под обложкой каждой второй книжицы в манком переплете зреют новые октябрьские революции вкупе с хрустальными ночами. <...> Конечно, и западная беллетристика приторговывает иллюзиями — но такими, которые помогают обществу удержаться от анархии. Российские же мрачные симулякры провоцируют раздрай в обществе” (“А вы — не проект?”, Нева, 2002, № 11).

Впрочем, самая распространенная и авторитетная точка зрения заключается в том, что массовая литература и массовый читатель — сиамские близнецы. “Популярные тексты питаются энергией массового воображения и в свою очередь его подпитывают, — пишет Татьяна Венедиктова в предисловии к уже названному сборнику “Популярная литература”. — Проблематика популярной словесности смыкается, таким образом, с проблематикой современного мифа и мифотворчества” (с. 7).

Тревожная гипотеза Натальи Ивановой заключается в том, что востребованность сочинений Марининой широкой публикой объясняется ностальгически-мифологическим единством: читатели разделяют с сочинительницей ее “тайный сюжет”: “Это — оправдание деятельности КГБ-ФСБ как силы, организующей позитивные сдвиги в обществе. Это полицейская проза, где ангел-хранитель человека — тайный агент, вербующий юные души, бывший преподаватель марксизма-ленинизма, на котором все и до сих пор держится” (“Почему Россия выбрала Путина: Александра Маринина в контексте современной не только литературной ситуации”. — Знамя, 2002, № 3).

Есть даже мнение, что читательско-сочинительская сродненность в масслите была всегда. Историк В.Н. Илюшечкин, исследователь культуры Древнего Рима, считает правомерным применение термина “массовая литература” к жизни античного общества. Античный роман он исследует как характерный феномен масслита, выделяя его: 1. рассчитанность на массового читателя (“от императора и его ближайшего окружения до мелкого ремесленника и лавочника”); 2. схематичность и повторяемость сюжетов, героев, ситуаций; 3. компенсаторную функцию, требующую экзотики, чудесного, исключительного. “Представляется особенно важным, что такие произведения, как греческие романы периода Империи, служат выражением не столько профессионально-литераторского, сколько читательского взгляда на мир. Один из важнейших признаков античных романов заключался в том, что творчество их авторов было неотделимо от читателей, для которых романы предназначались <...>, авторы испытывали давление читательской аудитории, ее духовных потребностей и сознательно ориентировались на читателя” (Культура Древнего Рима. — М., 1985. Том II. С. 106).

Вышедшие недавно в русском переводе исследования американских специалистов Леонарда Берковеца (Агрессия: Причины, последствия, контроль. М., 2001) и Ричарда Харриса (Психология массовых коммуникаций. М.—СПб, 2001) рисуют более сложную и менее ясную картину взаимоотношений массовой культуры и публики. Почему масскульт изображает мир именно таким, каким изображает, и какое воздействие все это оказывает на воспринимающего, далеко не ясно. В соответствии с теорией культивирования (Cultivation Theory), разработанной Джорджем Гербнером и его коллегами еще в 60-е годы, считается, что под воздействием масскульта у человека, который часто употребляет его продукты, складывается “параноидная” картина мира. “Частые показы зла и насилия “культивируют” устойчивое впечатление о мире как о ненадежном, злом и опасном, — пишет Леонард Берковец, но уточняет, что другие теоретики не принимают эту концепцию (с. 269).

Рассматривая гендерные роли в “кривых зеркалах” масскульта, Ричард Харрис отмечает: “Хотя относительно легко описать, какими представляются гендерные роли на телеэкране, последствия этой информации являются намного более сложной исследовательской проблемой. <...> В целом эффект повтора часто недооценивается. Если одни и те же картины повторяются в одной передаче за другой, возрастает вероятность того, что их примут за реальность” (с. 91).

Что “параноидная” картина злого, опасного и ненадежного мира в наших головах сидит, это несомненно. Масслит твердит об этом. Вопрос в том, хочется ли нам, чтобы твердил, и если да, то почему? А может, вовсе и не хочется?

* * *

На мясо его!!! На мясо!!! Крови хочу!!!

Илья Деревянко. “Перевернутый крест”

Если верна гипотеза, что именно масслит дает объективное представление о “состоянии национального духа”, отражает реальные, искренние, глубинные желания и настроения публики, то это кошмар и ужас. Даже в тех случаях, когда мы не рассматриваем самые непристойные во всех смыслах “продукты”. Тут не просто ужас и кошмар, а еще и стыд и позор.

Один такой продукт, который вышел, оказывается, уже и дополнительным тиражом (Илья Деревянко. Перевернутый крест. М: Эксмо, 2003. Доп. тираж 7000) строится как повествование с примечаниями. Почти на каждой странице сочинитель помещает сноски, призванные убедить читающих, что его неприличный бред основан на совершенно реальных данных. Вот, например, появляется бизнесмен Анатолий Борисович — “верный адепт Российской церкви сатаны” (с. 8). Сносочка: “официально зарегистрирована в Москве в правление Гавриила Попова и с его непосредственного “благословения” (с. 10). При попустительстве правоохранительных органов бизнесмен-сатанист убивал в подмосковной деревеньке младенцев, прямо пачками, по нескольку сразу, и кровь, понятно, пил. Участковый как-то раз увидал “мужчину в маске, средь ночи тащившего плачущего грудного ребенка в сторону кладбища” (с. 89). [средь ночи тащившего плачущего...] Особенно злодействовал бизнесмен в дни языческих праздников. Тут же сносочка: указано, что, например, праздник 8 Марта восходит к древней иудейской традиции, является сатанинским и “обязательно сопровождается ритуальными убийствами грудных детей” (с. 80). В несчастное сельцо (расположенное сразу за Московской кольцевой дорогой), где бизнесмен переел всех младенцев, “демон Эазас отправил пятерых чеченских ублюдков похитить священника” (с. 95). Тут же сносочка: “Едва ли не все чеченцы (по крайней мере подавляющее большинство) в той или иной степени одержимы дьяволом” (с. 95). Бизнесмен-сатанист, перекушав деревенских младенцев, зарезал собственного сына. Сочинитель объяснил, что этого как раз не жалко. “Патлатый, прыщавый, неряшливый, с пучком сальных волос, Арнольд слушал вой “Коррозии металла” (с. 9). То есть сам был сатанист: рок-группы “усердно внедряют в сознание подростков инфернальные программы” (с. 28—29). Сносочка: “По данным статистики, рок-мания вызвала невиданное доселе разложение молодежи, рост среди нее преступности и наркомании, насилий и самоубийств” (с. 28). [по данным статистики... рост среди нее...] Это далеко не все. В дом плохо кончившего семейства бизнесмена вселилось семейство другого бизнесмена. Его тринадцатилетние сын и дочка были некрещеные, в связи с чем продались дьяволу, вступили в инцестуальную связь и прикончили с особой жестокостью и цинизмом мамашу с папашей, бабку и охранника. Подробно описано: “Обхватив Алину поперек туловища, Света с чудовищной силой бросила женщину на пол, сорвала с банкирши платье, трусы, раздвинула Яковлевой ноги” и т.д. (с. 99). [Алина, банкирша и Яковлева — это один и тот же персонаж]

Прекратил сатанинские безобразия “бывший майор спецназа ГРУ, Герой России Константин Фролов” (с. 93). Во-первых, “водрузил над сельской церковью освященный православный крест”. Во-вторых, поработал кулаками так, что от противников остались “бесчувственные окровавленные человекообразные туши с переломанными костями и отбитыми потрохами...”. [бесчувственные человекообразные туши...] Сноска: “Судя по всему, Фролов применил один из приемов системы Кадочникова, отдаленно напоминающей айкидо, но во много раз более эффективной. Необходимо отметить, что русские стили рукопашного боя всегда были гораздо эффективнее широко разрекламированных восточных единоборств. Самым страшным из русских боевых искусств считается так называемый казачий приклад, где большинство приемов — смертельные” (с. 75).

В том же покетбуке с завлекательной обложкой помещена и другая “повесть” — “Корень зла”. По прочтении выясняется, что корней было три: герою (спецназовцу, естественно) два корешка удалось выдернуть, а третий пока еще остается в русской земле. Первый — чеченцы, второй, представьте себе, — психологи. А третий, самый цепкий, — догадайтесь с трех раз: “Леонид Абрамович... гротескно-горбатый нос, курчавая, сальная шапка волос, хлипкая, нескладная фигура, обсыпанный мягкой перхотью ворот пиджака” (с. 214). [мягкой перхотью...]

Павел Басинский недоумевал в “Русском журнале”, как это может быть, что наш народ, “особенное самосознание” которого “выблюнуло” либерализм, читает либерала Бориса Акунина (“Космополит супротив инородца”. — russ.ru/krug/kniga/20031231_pb.html).

Читает. Миллионным тиражами. А Илью Деревянко все-таки не миллионными. Далеко не... Это утешает.

* * *

Так стоит ли щадить одного, двух, трех...
Во имя сохранения, может быть, последней боеспособной силовой структуры страны можно пожертвовать гораздо большим!

Будь славна Контора, нашедшая единственно возможные методы сохранения своей боеспособности на фоне всеобщего развала и продажности!

Андрей Ильин. “Ревизор 007”

Один из главных мифов сегодняшнего “мужского” масслита таков: в России существует глубоко-глубоко законспирированная организация (“Группа”, “Контора”, “Молния”, “Орден” и т.д.). Александр Афанасьев, Сергей Алексеев, Андрей Ильин, Олег Маркеев и многие другие отметились. Впрочем, в том проекте, который осуществляется под именем “Марина Серова”, тоже есть продукт в этом роде.

О секретной организации совершенно никто совершенно ничего не знает — ни ГРУ, ни ФСБ, ни армия, ни милиция. Все вступающие дают “обет молчания”. Она стоит над законом и не признает никаких ограничений, с которыми все же, хоть отчасти приходится считаться легальным “органам”. Она “мочит гадов”, то есть убивает кого находит нужным и когда находит нужным. По мере необходимости (то есть постоянно) грабит и устраивает провокации. Она объединяет “хороших парней”, Посвященных. Она действует ради “спасения России”. В ней наша надежда.

“Литературная газета” с почтительным расшаркиванием берет интервью у сочинителя Александра Трапезникова, который назван автором детективов, мистических триллеров и “философских романов о духовных исканиях” (так и написано). Производитель продукта не то что намекает, а прямо говорит, что миф о законспирированной Конторе — не миф, а чистая правда: “Я изобразил конспиративный “Русский орден”, который занимается обустройством и спасением России. Многие думают, что я один из руководителей этого ордена, даже спрашивают, как в него вступить. <...> Ко мне даже обращались люди из ФСБ, из Генштаба, интересовались, откуда я все это знаю. Я отвечал, что дошел аналитически, такая организация должна быть” (“ЛГ”, 2003, 28 мая—3 июня, № 21).

О моральной оценке действий такого “ордена” вообще молчим. Это же подпольная террористическая организация — какая там может быть мораль, как не людоедская? А что касается прагматических аспектов, то, на наш взгляд, “аналитически” придется дойти кое до каких соображений. Первое заключается в том, что все эти “идеальные и самоотверженные” убийцы-грабители-провокаторы, “спасители России”, “хорошие парни”, с неизбежностью и очень быстро переродятся в самых обыкновенных убийц-грабителей-провокаторов. Не помогут никакие “кольца власти” (явно перекочевавшие в Контору или Орден прямиком из “Средиземья”, с приветом от хоббитов и эльфов), никакие обеты молчания и тайные ритуалы “посвященных”. Второе аналитическое соображение состоит в том, что нелегальная структура, проявляющая себя в убийствах, грабежах и провокациях, должна же рано или поздно столкнуться с легальными структурами, которые именно затем и существуют, чтобы подобных законспирированных разбойников-подпольщиков в стране не водилось. Отсюда третье: законспирированные “спасатели” будут не Россию спасать, а тратить все время и все силы на драку со службой безопасности и правоохранительными органами.

Первое соображение ни в одном из продуктов отражения не нашло. Нам, во всяком случае, не встретилось. А со следующими вышло очень странно...

В сочинении Андрея Ильина “Ревизор 007” — М.: Эксмо, 2003. Доп. тираж (уже второй!) 7100 — на протяжении четырехсот десяти страниц герой, заявленный суперменом, “элитным бойцом”, проницательным аналитиком и самоотверженной личностью, в напряжении всех своих суперменских сил и при полном сочувствии и содействии автора спасал не что-нибудь, а целостность России. Спасал, конечно, с помощью вышеупомянутых методов, а именно воровства, грабежа, убийств и провокаций. Тем самым, если применить анализ американского исследователя массовой культуры Ричарда Харриса, получается “подкрепленное насилие”: “Акты насилия, совершенные “хорошими парнями”, оказывают на нас более сильное влияние, чем поведение “плохих парней”. <...> Когда жестокость героя вознаграждается, то в контексте сюжета его насилие подкреплено. Некоторые данные показывают, что подкрепленное насилие чаще моделируется в жизни, чем неподкрепленное или такое, за которым следует наказание” (Ричард Харрис. Психология массовых коммуникаций, с. 309).

“Самоотверженный герой” убивает не только “гадов”, то есть тех, кого следовало бы отдать под суд, но и абсолютно невинных и ни к чему дурному не причастных людей. Гнусный провокатор, окруженный авторским восхищением, расстрелял даже наряд милиции, который на его же вопль о помощи примчался ему на выручку: для очередной провокации спасителю отечества понадобились трупы милиционеров. Чувствовать себя абсолютно правым ему позволяло то самое рассуждение, которые вынесено в эпиграф.

Всепублично прикончив очередную жертву (провокация была подведена так, что он якобы оборонялся), герой изображает всяческие страдания-переживания, насмешливо думая про себя, “что именно так делают положительные герои американских боевиков, когда не специально убивают своего врага” (с. 195). Это кстати, верно, хотя смеяться тут не над чем. В американских массовых продуктах соблюдаются все же некоторые приличия. Сочинители и киношники дают себе труд изобразить, что невольный убийца страдает. И восторги перед тайными “конторами” благородных мстителей там далеко не безоговорочны. Впрочем, сопоставление отечественных “продуктов” с западным масслитом и кинематографом — предмет отдельного большого разговора.

На четыреста одиннадцатой странице целостность России “ревизор” все же спас. Но на четыреста двенадцатой из эпилога читатель с удивлением выяснит, что он не Россию спас, а всего лишь расстроил операцию (провокацию) ФСБ, затеянную для укрепления... целостности России.

Позвольте, позвольте... это что же такое получается? Нет, как раз логично, что подпольная Контора, “последняя”, видите ли, “боеспособная силовая организация страны”, работает впустую-вхолостую, а конторский супермен-провокатор злодействовал зря. Странно другое. На протяжении всего толстенького томика сочинитель сосредоточивал читателя на трагическом-героическом супермене, всячески “подкреплял” его насилие, пылко оправдывал все его мерзости, а на последней странице взял и устроил “кикс”. Если принять ту точку зрения, что выходки супермена давали возможность читателю “разрядить” свои негативные эмоции, компенсировать чувство неполноценности и пережить иллюзорное, но необходимое для него облегчение, то сочинитель предательски “заманил” читателя, а затем фрустрировал. “Подставил и кинул”, — как выражаются сами супермены.

Впрочем, с нашей точки зрения, происходит вот что: масслит-сочинители сочиняют впопыхах, не заботясь ни о какой психологической последовательности и не находя нужным сводить концы с концами. Может быть, автор и сам не заметил, что у него получился афронт супермену и Конторе. Может быть, он думает, что читатель не заметит. Может быть, вообще ничего не думает. А может, еще проще: сочинителей было несколько и они между собой не договорились. Во всяком случае Контора пишет и Контору пишут дальше: “Тень Конторы”, “Маска резидента”. “Федеральное дело”...

В завершение сюжета — принципиальное и знаменательное уточнение. Возлагающие всю надежду на тайные Конторы, проклинающие “демократическую”, “нынешнюю” власть вообще, масслит-сочинители чрезвычайно почтительны в частности, по отношению к конкретным властным фигурам. “Дай Бог здоровья нашему Хозяину. Уж какой он у нас молодец, — с благодарностью подумала пенсионерка о столичном мэре” (Андрей Анисимов. Близнецы. Сыскное бюро Ерожина. — М.: “Издательство Астрель”, АСТ, 2002. Тираж 15 000. С. 93).

* * *

Признаюсь, я имею сильное предубеждение против всех слепых, кривых, глухих, немых, безногих, безруких, горбатых и проч. Я замечал, что всегда есть какое-то странное отношение между наружностью человека и его душою: как будто с потерей члена душа теряет какое-нибудь чувство.

М.Ю. Лермонтов. “Тамань”

Сам Григорий Александрович Печорин, как доказал нам Лермонтов, был наилучшим опровержением этих предубеждений.

В 1989 году в рамках исследования по программе “Советский человек” широким кругам населения был задан вопрос, как они считают необходимым поступать с инвалидами? 25% отвечавших с той самой простотой, которая хуже воровства, заявили, что “неполноценных” надо ликвидировать, 9% утверждали, что инвалидов следует “изолировать от нормальных людей”, 50 % думали, что инвалидам надо помогать, 1% респондентов счел естественным “предоставить их самим себе”. Остальные 15% затруднились что-либо ответить.

Десять лет спустя, в 1999 году, тот же вопрос был повторен при новом исследовании общественного мнения в рамках той же программы. На этот раз ответы распределились так: ликвидировать — 11%, изолировать — 9%, помогать — 62%, предоставить самим себе — 1%, затруднились ответить — 17%. Вроде бы прогресс налицо, но изображение человека с инвалидностью в отечественном масслите наводит на неприятные подозрения — если, конечно, следовать той гипотезе, что масслитовские авторы отражают глубинные желания публики (или потакают им). Ведь можно допустить, что тогда, пять лет назад, наши сограждане решили, что вслух говорить о ликвидации или изоляции людей с особыми потребностями все-таки неприлично. Постеснялись. Предположим, что шевелящийся в душе Хам неохотно отступал и приумолкал перед принципами гуманизма и прав человека, но на самом деле воззрений не менял. Как был, так и остался в убеждении, что все эти “люди с особыми потребностями”, как велят их именовать инвалидные организации, а попросту, по-хамски, “психи и уроды”, — это опасные для нормальных людей нелюди. Но ведь можно предположить (нам хотелось бы надеяться, — с большим основанием), что респонденты говорили то, что действительно думали. У нас в стране, между прочим, десять процентов населения — инвалиды. Они — наши собственные дети и родители, братья и сестры, мужья и жены, друзья и коллеги. Очень трудно поверить, что читатели — это такой коллективный Хам, чье невысказанное, но совершенно определенное понимание инвалидности — бесчеловечное — отражено масслитом.

Если в масслитовском детективе появится человек с особыми потребностями, то в самом мягком варианте он будет содержать притон для воров и садистов-убийц — ведь близорукие власти, вместо того чтобы посадить под крепкий замок, жалеют и не трогают это “существо, больше похожее на призрак, чем на человека” (Анатолий Ковалев. Аксиома убийства. — М: “АСТ”, “Астрель”, 2003. С. 336. Тираж 10 000). Но типичным занятием для инвалидов производители “продукта” считают убийства. Ричард Харрис в уже упомянутом исследовании “Психология массовых коммуникаций” с тревогой пишет о том, что в США контент-анализ выборок телевизионных программ показал, что “72% взрослых персонажей, которые были изображены психически больными, ранили или убивали кого-то, а 75% становились жертвами насилия, тогда как в действительности склонны к насилию 11% людей с психическими нарушениями — тот же самый процент, который характерен для населения в целом” (с. 117). При изучении отечественного масслита мы совсем не обнаружили инвалида-жертву, преступниками же оказались все 100%. Что касается изображения интеллектуального инвалида, то если он не убивал самолично, значит, “помогал и способствовал”.

Психически нездоровый живописец Генрих — модернист, разумеется (масслит сильно не любит модернистов и постмодернистов), — в романе Натальи Орбениной “Живописец” (СПб, Нева, 2003. Тираж 7000) убил отца родного и чуть не убил “бедную Машу”, на которой обманом женился. В другом “продукте” психически нездоровый мальчик Равиль стал вором в законе и убийцей-садистом, заклятым врагом “русского батыра Кости” (Юрий Кривоногов. Рукотворный ад. — Новосибирск: “Мангазея”, 2003. Тираж 3000). Еще в одном сочинении психически нездоровая немолодая женщина Люба подталкивала мужа-маньяка убивать молоденьких девушек (Александр Духнов. Влажные призраки. — Новосибирск: “Мангазея”, 2003. Тираж 3000). А еще в одном душевнобольная бизнесвумен Наталья обманула и ограбила партнеров, убила любовника и нанесла телесные повреждения двум подругам (Диля Еникеева. Гусарская рулетка. — М.: Центрполиграф, 2003. Доп. тираж 10 000).

В романе Александры Марининой “Игра на чужом поле” (тираж “продукта” не поддается исчислению) городские власти отнеслись к старухе-инвалиду гуманно, с уважением ее “прав”, выделили квартиру, еще чем-то помогли, чтобы она чувствовала себя независимой, а эта злодейка, пользуясь изолированной жилплощадью, перебила кучу народа. А в романе Виктории Платовой “Корабль призраков” дело дошло до того, что серию убийств — это сколько же и чем же надо было думать, чтобы этакое придумать? — организовала тринадцатилетняя девочка-инвалид. Только что появилось очередное издание этого продукта — четвертое, кажется. Во всех продуктах инвалиды так или иначе оказываются в итоге изъяты из “нормальной” жизни, которой эти злодеи злодейски мешали, — все уничтожены или заперты. “Изолировать и ликвидировать!” — таков, что ли, единодушный приговор масслитовских сочинений? Будем ли считать, что это приговор читателей? Или все-таки не будем? Публикой ведь “востребованы” и популярные тексты с принципиально иной концепцией инвалидности.

Например, роман “Лесная Смерть” Брижит Обэр — “королевы французского детектива”. (СПб: “Лимбус пресс”, 2001). В этом сочинении главным разоблачителем маньяка-убийцы становится прикованная к инвалидному креслу, парализованная, слепая и немая женщина. Пострадав при террористическом акте, она способна только чуть-чуть шевелить указательным пальцем, подавая знаки “да” или “нет”, но она слушает, думает, выстраивает гипотезы, поэтому попадает в самый центр загадочных событий и успешно влияет на них. Повествует писательница, по сути дела, не о преступлении, а о том, как следует относиться к тяжелому инвалиду. Читателю упорно и успешно внушается, что с инвалидом нужно общаться так же полноценно, как и с обычным человеком. Прием для этого используется безотказный: парализованная немая Элиза сопоставила улики, проникла в тайну и хочет предупредить об опасности. Чтобы ее понять, требуется, с сущности, совсем немного — обратиться к ней и правильно выстроить разговор, чтобы она знаками “да” или “нет” подвела слушателя к отгадке. Сначала читателю придется подосадовать: собеседники (а у Элизы есть собеседники, ее приглашают в гости, ей звонят по телефону) привычно думают, что Элизе требуется только ободрение и сожаление, что ее угнетает только беспомощность. Да когда же, дергается читатель, найдется умный человек, который догадается спросить, знает ли она что-то важное о страшной тайне, и Элиза знаком покажет — “да”. Наконец один умник-полицейский нашелся, а за ним и все остальные стали очень серьезно “выслушивать” Элизу. Это во-первых. Во-вторых, из читателя “вытряхивают” страх и неловкость перед общением с инвалидом как с Другим-Странным-Страшным. Не странный и не страшный, а такой же, как мы с вами... В третьих, повседневное существование человека в инвалидной коляске, его трудности, его борьба за реабилитацию показаны откровенно и не только уважительно, но увлекательно. Детективная фабула оказывается занимательной оболочкой вполне серьезного воспитательного повествования. Вот-вот: “формирующего позитивную поликультурную дидактику и содействующего утверждению толерантных моральных установок в обществе”.

Очень странно: ведь наши производители “продукта”, изображая людей с инвалидностью столь отвратительными, отсекают от своих сочинений значительную часть потенциальной аудитории. Если бы масслит действительно отражал желания и чаяния публики, то, наверное, учитывал бы и чаяния инвалидов — они ведь тоже публика. А если предположить, что сочинители неудержимо расплескивают своего внутреннего Хама, тогда ситуация выглядит более логичной.

Впрочем, не обязательно Хама. Может быть, комплексующего, трусящего, озлобленного “внутреннего подростка” с дурными фантазиями. Удивительные “продукты” получаются у этих фантазеров. В романе одного такого целый выводок монстров подстерегал читателей не где-нибудь, а в обыкновенной новосибирской средней школе (Александр Духнов. Влажные призраки). Полюбуйтесь. Директор — сексуальный извращенец, организовавший подпольную студию порнографических фильмов, где снимал несчастных учениц. Завуч — сексуальная извращенка. Социальный работник — педофилка, растлительница. Учительница биологии — сексуальная извращенка, душевнобольная сообщница маньяка-убийцы. Учитель физкультуры — сексуальный извращенец, маньяк-убийца. И наконец, учитель литературы — сексуальный извращенец, педофил, растлитель, но по совместительству повествователь и расследователь, разоблачивший и уничтоживший маньяка. Нет, и Фрейда спрашивать не надо, всякий поймет, сколь нежно сочинитель вспоминает родную школу и как упорно сосредоточен на сексуальных извращениях. Нетрудно предположить, что сочинителю этот бредовый текст дал возможность “канализировать репрессируемые желания” и послужил психотерапевтическим средством. Но кем послужили при этом тексте читатель и читательница? Не жертвами ли? Особенно читательница: среди прочих комплексов у сочинителя болезненный страх перед женщинами бальзаковского возраста, вот он и “выговаривается”, остановиться не может: “Двум другим подвалило к сорока. Женщин такого возраста я не замечаю — ни во что они одеты, ни чем покрашены” (16), “А все-таки странный тип был Бальзак со своим бальзаковским возрастом” (60), “На ее пористом лице отпечатались не менее сорока лет жизни” (291), “Когда-нибудь я встречу такую женщину сорока лет, которая не покажется мне уродиной, восставшей из гроба?” (305).

* * *

Ноги, облаченные в военные штаны, венчались хромовыми офицерскими сапогами.

Дмитрий Шубин. “Пять дней мимикрии”

Борис Дубин в своем исследовании историко-патриотического массового романа вскрыл языковые стратегии сочинителей, которые иногда ориентируются на “эпигонство у эпигонов” высокой классики, но чаще избирают менее почтенные образцы: “Это может быть, например, игриво-чувствительная интонация почти анонимной женской прозы из советских женских журналов “Работница” и “Крестьянка” <...> язык газетной передовицы или лексика телевизионных новостей” (Борис Дубин. Семантика, риторика и социальные функции “прошлого”: к социологии советского и постсоветского романа. — М., 2003. С. 32—33).

В детективно-фантазийном масслите ориентация на любые образцы “смазана” постоянной (принципиальной?) безграмотностью. Язык, которым все это написано, вызывал бы смех, но как подумаешь о безбрежном потоке косноязычия, который обрушивается на бедного читателя, то скорее слезы потекут. Сочинители и герои самонадеянно берутся “спасать Россию”, но на деле злобно топчут русский язык.

На той же странице, по которой протопали облаченные и увенчанные ноги, открылась дверь — “однако появилась не женщина, а человек в длинном плаще” (Дмитрий Шубин. “Пять дней мимикрии”. — М.: АСТ, 2001. С. 10. Тираж 15 000). Но тут же вышла женщина и явила читателю “немного вздернутый вверх носик” (с. 11), у героя же, напротив, “багровый шрам пересекал голень вдоль” (с. 322).

Открываем роман Сергея Алексеева “Волчья хватка” (СПб: Нева; М.: Олма-пресс, 2001. Тираж 25 000) и на первой же странице читаем, что в экстремальных обстоятельствах люди “снимают трамвай с рельсов, переехавший ребенка, или прыгают за ним с высоты девятого этажа” (с. 3). У автора не возникло ни малейшего желания выправить порядок слов и разобраться с местоимением, которое в данной фразе однозначно указывает на трамвай. Летящий с девятого этажа.

Везде одно и то же издевательство над русским языком и над читателем. То окажется, что “ее величество возложило на вас секретную миссию” (Владимир Свержин. Все лорды Камелота. — М.: АСТ, 2003. С. 9. Тираж 6000), то герой “залпом выпил любимый с малолетства какао” (Анатолий Ковалев. Ук. соч. С. 280), то выяснится, что “почти все из них мало напоминали обычную паству” (Андрей Ильин. Ук. соч. С. 327), то героиня “воспринимала Генриха как нечто вторичное, не слишком незначимое” (Наталья Орбенина. Ук. соч. С. 73), то появятся “трусики без кружевов и чулки без кружевов” (Александр Духнов. Ук. соч. С. 306), то спецназовец “попытался выдернуть Марию перед собой” или “пододел вниз кевларовый бронежилет” (Сергей Самарин. Операция “Антитеррор”. М.: Эксмо, 2003. С. 205, 336. Ранее книга выходила под названием “Ягнята из спецназа”).

С глубоким презрением к читателю сочинители “сбрасывают” на него наспех настуканный или надиктованный косноязычный текст. Автор набормотал на диктофон и выбросил из головы. Расшифровщик ни с какими вопросами к нему не обращался. А зачем? И так сойдет. Редакторам и корректорам тоже наплевать. В результате по страницам “продукта” шествует, например, персонаж по имени Арест Львович (Андрей Воронин. Олигарх. Двойник президента. — Минск: Современный литератор, 2003. Тираж 10 000). Понятно, что малограмотному расшифровщику из-за предударной редукции именно так слышалось имя Орест, но какая издателям разница? Арест так Арест. Читатель же пусть себе плюется — книжку-то он уже купил, а ее по новым правилам ни обратно не возьмут, ни обменивать не станут.

“Антикоммерческий пафос массовой литературы продолжает “старые добрые традиции”, — настаивают защитники масслита. — Как и в литературе классического периода, деньги ничего не значат, достижение богатства никак особо не приветствуется...” (Марина Загидуллина).

Но кто бы ни вел повествование — автор или рассказчик, мужчина или женщина, чье бы восприятие ни подразумевалось — тихой библиотекарши или всесокрушающего супермена “с паранормальными способностями”, масслит будет определять попавший в поле их внимания предмет как дорогой (=хороший) или дешевый (=плохой). Авторы, повествователи, любые персонажи видят, обоняют, осязают не предмет, а его цену. У них мозги развернуты в сторону престижного потребления. Это заставляет очень усомниться в антикоммерческом пафосе “продуктов”. Если даже сочинитель громко проклинает “наступившие рыночные времена”, “сумбурное, испорченное духом корыстолюбия время”, его взвинченный пафос перечеркнут универсальными определениями “дорогой—дешевый”.

“От нее пахло дорогими французскими духами” (Валерий Горшков. Ликвидатор. СПб: Нева, 2003. С. 69. Тираж 10 000). “Ребята, оглушительно пахнущие дорогим одеколоном” (Владимир Николаев. Ветер Занскара. М.: АСТ, 2003. С. 25. Тираж 6000). “Галстук за полштуки баксов”, “переворачивая авторучку — дешевенькую”, “запах дорогой туалетной воды” (Андрей Воронин. Олигарх. Двойник президента. С. 146, 147, 219.) “Одевается с неизменным постоянством... в недорогие джинсы”, “возле застеленной недорогим покрывалом кровати” (Александр Духнов. Ук. соч. С. 32, 321). “Визитная карточка на дешевой бумаге”, “носила дешевую одежду...” (Анна Малышева. Ночь опасна. М.: Центрполиграф, 2000. С. 7, 267. Тираж 35 000). “Ее черты лица были раскрашены дорогой косметикой” (Дмитрий Шубин. Ук. соч. С. 20). “Воздух наполнял аромат дорогого одеколона” (Павел Генералов. Гроб для губернатора, М.: Олма-пресс, 2003. С. 227. Тираж 7000), “Дорогое платье. И духами от нее пахло тоже дорогими” (Владимир Николаев. Ук. соч. С. 112).

Нет, мы, конечно, не ждем от масслит-сочинителей тех изощренных определений, которые для характеристики запахов, скажем, находили Патрик Зюскинд в “Парфюмере” или Анатолий Королев в “Эроне”. Но хоть приблизительно: “дорогой” запах — это какой? Вы можете выразить словами великого и могучего, как отличаете его от “дешевого”?

Даже в самых трагических обстоятельствах рассказчики умудряются четко определять стоимость увиденного и считают необходимым донести эту первостепенную информацию до читателя. Вот, например, автор изображает напряженную сцену. Рассказ ведет я-повествователь. Действие происходит ночью на стройке. Темнота, дождь, труп, крики, милиция, подозреваемые, раненый мальчик. Тут же мечется повествователь-расследователь. Подъезжает “скорая помощь”. Выскакивает врач — “с чемоданчиком, в дешевенькой куртке поверх халата...” (Александр Духнов. Ук. соч. С. 420). Рассказчик не заметил, была ли куртка новой или поношенной, блестящей или потертой, теплой или тонкой, темной или светлой, красной или коричневой, синей или зеленой, меховой или кожаной, матерчатой или клеенчатой, с капюшоном или без, была ли она надета в рукава или накинута... мало ли что можно было заметить, если уж рассказчик почему-то заинтересовался курткой бегущего врача. Нет, ничего не заметил. Он “не в ту сторону” мыслит. У него исключительно “коммерческое” восприятие. “Дешевенькая” — и весь сказ. Наверное, он и допустить не может, что дешевая вещь может быть уместной, удобной, практичной и нравиться владельцу.

Начитавшись всего этого, становишься параноидно-подозрительным и гадаешь... Сочинители сами по себе, в силу собственных установок так сосредоточены на “дорогом” потреблении и так презирают “дешевое”? Или это неписаное (или даже писаное) правило: сочиняешь масслит-продукты, так изволь столько-то раз отметиться, с придыханием упомянув “дорогие” духи, одеколоны, платья, галстуки, часы и авторучки... А также “то, что особенно любила Лариса, — креветки, мидии и маринованные щупальца осьминога” (Диля Еникеева. Ук. соч. С. 107) или “о память, сохрани навеки! — телятину с кремом из шампиньонов и эскалоп из лососины” (Наталия Левитина. Опасные удовольствия. — М.: Центрполиграф, 2003. С. 130. Доп. тираж 10 000).

Некоторые сочинения даже наводят на мысль, что сочинители получили коммерческий заказ и провели в рамках продукта рекламные акции. Эта мысль вполне допустима, так как поддерживается спецификой обращения масслита среди публики: “серийные” сочинения “раскупаются, прочитываются, пересказываются читателями друг другу в одно и то же время, как бы по модели свежей газеты” (Л. Гудков, Б. Дубин, В. Страда. Литература и общество... С. 51).

Вот, пожалуйста. Дамский доп. тиражный детектив. Штук пять молодых красивых женщин. Их времяпрепровождение изображено как самое интересное и завидное, заманчивое и желанное: они шастают по бутикам, ресторанам, салонам красоты, фитнес-клубам, а также “занимаются сексом”. Других дел не имеют. Пользуются, понятно, дорогой косметикой. “Александра успела покрыть все лицо, включая губы, сывороткой для подтягивания кожи “Кларинс” <...> расчесала брови специальной расчесочкой и достала тушь “Объем-экспресс” от “Мэйбеллин” (Наталия Левитина. Ук. соч. С. 194). В том же сочинении продавщицы в дорогом бутике сообщают заинтересованным читательницам: “Я вчера зашла в “Королевскую лилию” на Ильинке, там практически весь наш ассортимент, а цены почти в два раза ниже” (с. 67).

Проклятия “рыночным временам”, деньгам, богатству и дрожь завистливого восторга перед престижным потреблением, хамское презрение к “дешевому” — столь несочетаемые позиции, что интересно было бы узнать, как все же издатели и производители продукта сами для себя решают эту проблемную ситуацию. Или они уверены, что решать ее никак не надо, потому что потребители продукта благополучно сочетают эти несочетаемые позиции у себя в голове? Это, кстати, в высшей степени реально. В новейшем исследовании ментальности современных россиян читаем: “Опрос вскрыл факт значительного расхождения между групповыми ценностями и групповыми установками. Смысл его заключается в том, что если 60% мужчин, являющихся горячими сторонниками определенной ценности, заявляют свою приверженность конкретным формам поведения, то остальные 40% сторонников этой же ценности декларируют необходимость вести себя совершенно противоположным образом. Тем самым получается, что сторонники одних и тех же ценностей придерживаются противоположных (и не просто противоположных, а взаимоисключающих) социальных установок” (Базовые ценности России: Социальные установки. Жизненные стратегии. Символы. Мифы. — М., 2003. С. 28)

* * *

Имейте старый развалившийся за’мок...

Аноним

В.Э. Вацуро в монографии “Готический роман в России” (М.: НЛО, 2002, издана посмертно) немало внимания уделил превращению готического романа в массовую литературу. В 1800—1810-е годы русские переводы и переделки готического романа уже не читались культурной публикой, но становились достоянием степных помещиков, грамотных сидельцев, “входили в круг юношеского и детского чтения” (с. 334). О литературных достоинствах подобных сочинений говорить не приходилось, критика относилась к ним иронически. Анонимный рецензент “Сына отечества” (1816, № 48) насмешливо предлагал читателю “формулу” эпигонского готического романа, советуя не тратить деньги на покупку книги, а написать самому: “Имейте старый развалившийся замок; поместите его где хотите, лишь бы место было необработанное, воздух нездоровый и туманный. Замок должен быть необитаем. Потом сделайте в нем в каждом этаже длинные, узкие, темные и излучистые коридоры. Вам также надобно иметь в стенах несколько железных дверей, открывающихся посредством тайных пружин и запирающихся с шумом за теми, которые будут столь неблагоразумны, что в них войдут. Присовокупите к сему сырые, мрачные подземелья, в которых должно находиться довольное число темниц, самых ужаснейших, какие только можете вообразить. Не забудьте только расположить недалеко оттуда лес, современный миру, и, что всего важнее, непроницаемый лучам солнца. <...> После сего заведите разбойников, в хижине поместите пустынника лет 90 или более. Что же касается до развалившегося замка, места ужаснейших приключений, которых вы еще не выдумали, то он будет служить убежищем или фальшивым монетчикам или какому-нибудь мстительному и ревнивому испанцу. <...> Когда расположите места и запасетесь таким образом, то будете иметь все нужное для вашего романа” (с. 339—340).

Последуем примеру “Сына отечества” и предложим формулу “патриотического боевика”.

“Имейте глубоко законспирированную организацию суперменов, спасителей России или всего человечества. Назовите ее либо с метеорологическим размахом — “Смерч”, “Тайфун”, “Ураган”, либо предельно скромно — “Контора”, “Группа”, “Орден”. Изобразите для затравки, как на дискотеке человек пятьдесят, а можно и сто, напали на “конторско-ураганского” супермена, а он одной рукой всех раскидал и штук десять убил. Вы не стесняйтесь: у Николая Цеда в “Мастере” на супермена накинулась тысячная толпа, причем вооруженная, а он всех расшвырял и даже царапины не получил. Внушите, что посетителей дискотеки не жалко, так им и надо. Они одержимы дьяволом. Объясните, зачем ваш супермен находился в таком нехорошем месте: он, конечно, следил за сектантами, которые собираются расколоть Россию либо захватить власть над человечеством. Теперь возьмите олигарха, пахнущего дорогим одеколоном, и приведите его в подземелье к самому главному сектанту. Они будут плести заговор. Долго описывайте, какое это было огромное и роскошное подземелье — целый подземный город. Вы не стесняйтесь и не задавайте ненужных вопросов, кто его строил, на какие средства и почему никтошеньки о столь гигантском строительстве не знал. Подземный город — это запросто: он и у Николая Иовлева был (“Покушение на вечность”), и у Дмитрия Агалакова (“Империя черной королевы”), и у Дмитрия Шубина (“Пять дней мимикрии”), и у Валерия Горшкова (“Ликвидатор”). Никто вам не препятствует сообщить, что главный сектант был оборотнем и умел перекидываться волком. По желанию можно добавить, что супермен тоже был оборотнем, но в таком случае ему лучше превращаться в медведя. Вы не стесняйтесь, что у вас боевик, а не фэнтези: сегодня чистота жанра значения не имеет, так что и по боевикам оборотни благополучно скачут. Теперь полистайте газеты и выберите трагическое событие последнего времени. Вот, например, школы горели, дети погибали. Но реальные проблемы побоку. Спокойно заявляйте, что все это — дело рук ваших заговорщиков. Вы не стесняйтесь: у Андрея Воронина олигарх в романе “Олигарх” устроил катастрофу 11 сентября (“11 сентября, когда в Нью-Йорке шандарахнуло, никто на вас и не подумал. Все на арабов списали. Ловко вы их подставили”, с. 4—5), а потом еще и организовал захват заложников на “Норд-Осте”. Не забудьте сообщить, что законспирированный супермен был князь — потомок Волконского, например, или Кутузова. Вы не стесняйтесь: у Вячеслава Рыбакова в “Гравилете “Цесаревич” был Трубецкой, а у Сергея Алексеева в “Вулкане” — Барклай-де-Толли. А если перед громкими фамилиями вы почему-то пасуете, то просто расскажите, какого он древнего дворянского рода. А сектантов с олигархом сделайте безродными космополитами. Теперь возьмите хорошую скромную Машу со вздернутым вверх носиком. Сделайте ее дочкой законспирированного генерала, который был Учителем супермена. Или — тоже можно — скромной поварихой в олигарховом доме. Столкните ее с олигархом и сектантами. Пусть они за ней гонятся. Дальше по желанию, в зависимости от того, какую сексуальную сцену вы хотите изобразить, — равно допустимы садистическая и слюноточивая. Либо они ее догнали, тогда садистическая — вот образец: “в это мгновение ей одновременно зажали рот и рванули от ворота платье, распластав его пополам, потом грубые, царапающие тело руки освободили ее от трусиков, а бюстгальтера она не носила. — Вгони ей, чувствуешь, жопа какая, — произнес...” и т.д. (Юрий Кривоногов. “Рукотворный ад”). В этом случае супермен с Учителем будут мстить. Либо супермен в последний момент всех перебил и героиню спас, тогда “горячая волна подхватила их и понесла в разверзшуюся бездну страсти” (по образцу из Елены Богатыревой — “Ночная княгиня”) или “они погрузились в безбрежный поток страсти” (Наталья Орбенина). Когда запасетесь таким образом, то будете иметь все нужное для вашего романа. А если фантазия иссякнет, то не стесняйтесь: любую ситуацию можно повторять. Даже дословно. Будьте уверены: вы сочините ничуть не хуже признанных и тиражных производителей продукта. Так что вперед и не тратьте денег в отделе масслита, вы найдете им лучшее применение”.

Версия для печати