Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2004, 5

Академический выбор

Премия имени Аполлона Григорьева, учрежденная профессиональными критиками — членами Академии русской современной словесности, присуждается за лучшее оригинальное произведение минувшего года, написанное и опубликованное на русском языке. За шесть лет лауреатами Большой премии стали Иван Жданов (1997), Юрий Давыдов (1998), Виктор Соснора (1999), Вера Павлова (2000), Андрей Дмитриев (2001), Марина Вишневецкая (2002), а звания лауреатов были также удостоены Виталий Кальпиди, Ирина Поволоцкая, Виктор Астафьев, Юрий Буйда, Светлана Кекова, Геннадий Русаков, Николай Кононов, Алан Черчесов, Леонид Зорин, Ольга Славникова, Сергей Гандлевский, Андрей Геласимов.

Жюри академической премии, куда входили в этот раз Павел Басинский, Александр Генис, Наталья Иванова, Валентин Курбатов и Самуил Лурье, назвало лауреатами 2003 года Юрия Арабова с романом “Биг-бит”, С. Витицкого с романом “Бессильные мира сего” и Виктора Пелевина с книгой прозы “Диалектика переходного периода (из ниоткуда в никуда)”.

Мы публикуем высказывания номинаторов и лауреатов премии, прозвучавшие на торжественной церемонии 18 февраля 2004 года в Овальном зале Всероссийской библиотеки иностранной литературы имени Рудомино, и напоминаем, что лауреатом Большой академической премии 2003 года стал Юрий Арабов.

Роман Арбитман

Попадание в шорт-лист Григорьевки нового романа фантаста С. Витицкого для его номинатора — событие приятное, невероятное и даже слегка пугающее: так путник, устало бредущий по пустыне, внезапно обнаруживает вместо очередного бархана работающий автомат с газировкой, и потом еще долго трясет головой, опасаясь фата-морганы. Однако “Бессильные мира сего” — в финале. Факт бесспорный. Это означает, что почтенное жюри не то закрыло глаза на принадлежность книги к жанру-изгою, не то вдруг прозрело, поняв, что если книга фигурирует в первых строках рейтинга продаж, это еще не обязательно Донцова или поваренная книга...

А теперь к делу. Чисто формально С. Витицкий — писатель начинающий, поскольку “Бессильные” — лишь вторая по счету его книга. Фактически же автор — знаменитый мэтр, чье имя всем известно, а потому невозможно рассматривать его роман вне связи с предыдущим творчеством братьев Аркадия и Бориса Стругацких. Более того: рискну предположить, что вся история гуру Стэна Агрэ, отважно пестующего целый выводок людей с феноменальными способностями, есть развитие на новом этапе и, если угодно, драматизация важнейшей для Стругацких темы взаимоотношений Учителя с учениками. Тема была заявлена еще в раннем романе “Возвращение”, мерцала все эти годы в “Парне из преисподней”, “Жуке в муравейнике”, “Отягощенных злом” и, конечно, в “Гадких лебедях”, где таинственные мокрецы превращали талантливых детишек в посланцев светлого будущего. Однако за три с лишним десятилетия, отделяющие “Лебедей” от нынешнего романа, прежний романтический оптимизм образца 60-х значительно повыветрился. Тогда все казалось просто: люди мезозоя — все эти шефы с заскорузлыми мозгами и референты с повадками убийц, все эти дубинноголовые стукачи и каменные задницы — уйдут в прошлое сами собой. Сгинут, как жуткий морок. Вымрут, оставив мир добрым и талантливым магам, для которых “понедельник начинается в субботу”.

В реальности же все произошло по-другому. Многочисленные Выбегаллы, Камноедовы, Шершни, Барбриджи, генералы Пферды, доны Рэбы, философы Опиры и прочие несимпатичные персонажи книг Стругацких за эти годы доказали свою редкую витальность. Их не удалось вытравить ни гласностью, ни дустом. Молчальники вышли в начальники. Старым корешкам достались вершки. “Люди сметки и люди хватки” взяли не умением, а числом. Обманули, обобрали, подогрели обещаниями, опять обманули, и в результате сели на магов верхом. Блистательное будущее отодвинулось куда-то за горизонт, а серое настоящее сделалось вязким, как кисель, — не вырваться. В новом романе лучшие птенцы гнезда Агрэ, изначально способные осчастливить человечество, увести его в алмазно-сапфировую даль, сами губят свой гений, разменивают его на мелочь. Великий эмпат кодирует алкашей. Великий бодигард вынужден охранять какую-то невразумительную сволочь. Выдающийся спец, способный на слух отличить правду от лжи, подрабатывает в сыскном агентстве. Повелитель насекомых за малую мзду выводит тараканов. Ну а пророка вовлекают в предвыборную кампанию — мол, давай-давай, шамань получше, озолотим.

Было бы странно рассматривать прихотливую выдумку фантаста сквозь лупу аллюзий, дотошно выискивать прототипы. И тем не менее в облике капризного гуру Стэна Аркадьевича Агрэ, выписанного с очевидной самоиронией, явственно проглядывает и сам мэтр питерской фантастики. Несколько десятилетий он в своем семинаре изо всех сил пестовал молодых фантастов. И вроде славные ребятки подбирались — умные, талантливые, свободомыслящие. Один теперь гонит коммерческий “верняк” по заказам издательских концернов. Другой пропагандирует нечто вроде “фашизма с человеческим лицом”. Третий подвизается на вторых ролях в имперском хоре российских политологов. Четвертый стал литературным чиновником. И так далее. Обернулась фальшью привычно-благостная картинка: вот вам — мудрый-приметливый старик-Державин в окружении почтительных учеников, продолжателей дела, готовых принять у экселенца лиру, взять эстафетную палочку, высоко поднять переходящее знамя... Борис Стругацкий написал честный, печальный и не очень-то фантастический роман, чьи сюжетные извивы не могут заслонить главной, выстраданной мысли писателя: обязанность настоящего Учителя — всю жизнь держать в поле зрения учеников и сохранять оптимизм, даже видя, КЕМ становится большинство из них. Легко и приятно быть профи-педагогом в сияющем Мире Полдня. Вы попробуйте остаться педагогом, когда будущее НЕ светло, НЕ прекрасно, и, скорее всего, его нет вовсе. Труд адски неблагодарный. Но другого выхода у педагога просто нет, убежден автор. Надо упрямо растить новых питомцев, пока осталась хоть капля надежды. Вдруг мир все-таки не погибнет?

Сергей Боровиков

Надо жить, не надо вспоминать

Почему роман Юрия Арабова?

Да потому, что это роман.

А не рефлексирующие воспоминания, притворившиеся романом.

Прозаики среднего возраста дружно взялись за словесное воспроизводство картины Василия Максимова “Все в прошлом”, обозначая копии романами и повестями.

Арабов же не вспоминает, а творит действие в известных исторических обстоятельствах. Я могу вспомнить за последние годы лишь еще одну подобную книгу. Это до обидного незамеченные, несмотря на букеровский финал, “Розы и хризантемы” Светланы Шенбрунн. Там тоже давно прошедшее чудесным образом на страницах превращалось в сию минуту происходящее.

Признаюсь, меня британские сцены заинтересовали менее московских. Может быть, причина в читателе, то есть во мне. А может быть, в авторе? А может быть, и вернее всего, в нас обоих.

Так, давно ставший масскультом роман Булгакова делится при чтении на три ипостаси, как бы опять кто из литературных дедушек и не оскорбился на меня за непочтительность к святыне. Я, к примеру, никогда не мог воспринимать на равных с линиями Иешуа и братьев-совписцев любовные главы, напоминающие стилистикой жестокий романс. Хотя я и очень люблю жестокий романс. Но под своим именем.

А еще мне понравились персонажи Арабова. Все. И читать про них интересно и весело.

Михаил Эпштейн

В бурной премиальной жизни последнего десятилетия имя Виктора Пелевина блистало своим отсутствием. Поэтому меня не удивило, хотя и огорчило, что я оказался единственным номинатором самого популярного современного писателя, издавшего новую книгу после четырехлетнего перерыва. Массовость пелевинского успеха отталкивала судей, раздающих лавровые венки. Между тем очевидно, что Пелевин — это не массовая и не элитарная литература, а литература взаимного подстрекательства массы и элиты. Благодаря Пелевину происходят чудеса социально-психологической трансмутации: массовый читатель чувствует себя удостоенным элитарных почестей, посвященным в намеки и перемиги избранных, — а элитарный читатель присоединяется к массам, жаждущим чуда и откровения, пусть даже в самой дешевой или нарочито удешевленной упаковке (чем дешевле упаковка, тем по контрасту драгоценнее содержимое). Кстати, нет ничего более элитарного, чем способность ценить и даже смаковать массовый вкус. По словам Достоевского, “аристократ, когда идет в демократию, обаятелен”, — как обаятелен, кстати, и выходец из народа, попавший в аристократы. Обаяние такого рода, авантюрность пересечения вкусовой и образовательной границы, играет немалую роль в успехе Пелевина.

Отвечу на одно возражение взыскательных судей. Пелевину часто вменяют в вину серость, казенность его литературного слога, возросшего на штампах пользователей Интернета и Кастанеды. Действительно, у Пелевина много дурновкусия, хотя еще предстоит определить, где это дурной художественный вкус, а где — художественный вкус к дурному, в том числе к дурному языку и дурным остротам. Я полагаю, что без вялого, пресного языка не было бы вообще Пелевина, даже лучшего в нем. Можно ли представить себе мистические притчи и гротески Кафки без канцелярского стиля, который отпечатался на всей его словарно бедной и сухой прозе? Язык писателя — это не самодостаточная величина, а составляющая художественного целого, момент игры и контраста с другими составляющими. Если бы достоинство прозы оценивалось по лексическому богатству языка, то одним из главных русских прозаиков оказался бы Владимир Даль. Однако то, что составляет безусловный плюс лексикографии, может стать минусом в литературе, свести ее на уровень этнографии или диалектологии.

Пелевинский мир — мир виртуально множимой и распадающейся реальности, где все может оказаться всем, где каждый персонаж наших дней — это еще и герой каких-то древних преданий, и фигурка в новейшей компьютерной игре, и жертва каких-то числовых комбинаций судьбы. Но там, где все может быть, утрачивается ощущение чуда, прорыва в иную реальность. Пелевинский штамп и образует необходимый противовес пелевинской магии. Косный язык обеспечивает постоянное, ватно-тягостное ощущение этой реальности, через которую по воле сюжета прорываются пелевинские герои. Этот язык легко узнаваем и одинаково монотонен, какая бы эпоха и среда на нем ни говорила: советская инженерия или новорусский бизнес. Именно этот язык и становится опорной точкой реальности, когда все другие способы ее установления — политические, экономические, социальные, технические — проваливаются. Если реальность предполагается стабильной, язык может с нею играть и от нее уклоняться. Но когда сама реальность проваливается в тартарары, как случилось с поколением П в одной отдельно взятой стране, тогда эту роль скучного стабилизатора, “встроенного напоминателя” поневоле принимает на себя язык.

Напомню суждение Виктора Шкловского: “Литературное произведение... есть не вещь, не материал, а отношение материалов. /.../ Поэтому безразличен масштаб произведения, арифметическое значение его числителя и знаменателя, важно их отношение. Шутливые, трагические, мировые, комнатные произведения, противопоставления мира миру или кошки камню — равны между собой”1. Вот у Пелевина разноцветные миры сюжетных превращений и противопоставляются сумеркам языка, в котором серые кошки бродят по серым камням.

В последнее время все чаще раздается призыв судить писателей по гамбургскому счету — но не стоит забывать, от кого исходит этот призыв и какая за ним стоит концепция. Выражение “гамбургский счет” в значении “самый взыскательный, нелицеприятный суд по законам ремесла среди товарищей по цеху” было введено именно Виктором Шкловским. Как основоположник формального метода, он знал толк в литературности литературы, которую нельзя судить по ее материалу, даже языковому, но лишь по соотношению материалов. Даже расположенные к Пелевину критики, признавая блеск его фантазии, сочувственно добавляют: вот бы ему еще и язык! Как будто литературное произведение — это “еще, еще и еще”, сумма слагаемых. Шкловский предлагает, хотя бы и в целях упрощения, другое арифметическое действие: деление, т.е. отношение числителя к знаменателю. В случае Пелевина, чем меньше знаменатель, т.е. язык, тем больше оказывается значение художественной величины. Так что и по гамбургскому счету, выдвинутому Шкловским, если принять его же профессиональный критерий, работа Пелевина может быть оценена высоко.

Самый высокий из счетов вообще не может быть оплачен. Обезденежев, Аполлоновка стала больше похожа на своего литературного патрона. К тому же нельзя забывать, что имя Аполлона в названии премии принадлежит не только нищему бродяге и пропойце XIX века, но и солнечному богу искусств. В самом словосочетании — “Аполлон Григорьев”2 — заложен стилевой сдвиг, оксюморон, который при желании может рассматриваться как компромисс искусства и повседневности. Награждение Виктора Пелевина — знаменательный момент соединения литературной Академии с массовым вкусом в той точке, где этот компромисс наиболее оправдан, где профессиональный выбор соприкасается с “выбором народа”.

Юрий Арабов

Слово в защиту смысла

В одном из районов Праги есть зеленое кладбище, где упокоены тела первой и прочих волн русской эмиграции прошлого века. Неба не видно из-за перепутанных ветвей орешника, толстые ленивые белки, не в пример поджарым и вертким нашим, берут из рук посетителей чокопай, чипсы и прочие деликатесы века нынешнего, помогая себе тем самым поскорее переселиться в горний мир. Я был там ранней осенью и увидел у одной из могил старика в монашеской рясе, который то ли молился на серый камень, то ли читал на нем выбитые письмена. Когда он ушел, я, томимый праздным любопытством, приблизился к камню и прочел ничего не говорящее мне имя и год “1920 —” — далее следовал прочерк, дата смерти отсутствовала. Я спросил у своего спутника, что это такое и как сей сон понимать. “Это могила живого настоятеля здешнего храма, — было мне в ответ. — Он похоронил себя сам еще до своей смерти. И каждый день приходит сюда и отпевает, живой, свое грешное тело и свою мятежную душу”.

Вспоминаю сейчас об этой странной картине и сдается мне, что все мы, то есть наш пишущий брат, очень похожи на увиденного мною монаха. Только на могильном камне, перед которым мы стоим, выбито “Русская классическая литература”, днем рождения служит, наверное, день рождения Пушкина “1799 —” — далее следует прочерк, дата смерти отсутствует. Хотя это неочевидно. Может быть, она уже произошла, — естественно — заслуженная смерть, а скульптор запил, забил на все, резец выпал из его грубых рук и не добрался пока до злополучной цифры. Да и какая тут может быть жизнь, если интеллигенцией нашей, особо в столичном своем воплощении, движут в основном два чувства, — чувство алчности и чувство страха. И никаких тебе любви к родному пепелищу, любви к отеческим гробам… здесь Александр Сергеевич перекрутил и ошибся. Они, эти два чувства, заменяют нам теперь Эрос и Танатос старика Фрейда, а это уже не жизнь, а так, житуха. Так чего же мы любим и чего боимся? “Глупый вопрос, — скажет какой-нибудь житель городка Кольчугино, что во Владимирской области. — Любите вы все бабки и боитесь, что никогда их не получите”. Хотя заметил когда-то один неглупый чудак: “Все, что имеете вы, то, в конечном счете, имеет вас”. Но это только часть правды.

Ладно, что не заработаешь денег, это еще полбеды, а вот то, что тебе хвост накрутят в какой-нибудь очередной государственной утопии, втопчут в грязь, а потом скажут: “А ты и сам виноват! Чего же ты нам поверил, чего пятки лобызал, убогий умишком?..” — вот тут уж повод не для страха, а для полной всепроникающей паники. И ей, этой панике, можно противостоять, имея лишь чувство собственного достоинства. Но где оно, достоинство современного литератора?

Изящная словесность отказалась от поиска смысла написанного, растворив себя в дискурсе, который, что дышло — куда повернешь, туда и вышло, а поворачивает его наш общий друг Фома Опискин, отчисленный с филфака за систематические прогулы. И я бы сам приветствовал этот дискурс, поцеловал бы Барта в мозолистые губы, если бы его дискурс отменил хотя бы смерть или птичий грипп, ликвидировал бы два миллиона беспризорных детей в моей стране и досадные сбои в отопительной системе. Я ведь просил Барта во времена оны, когда он являлся ко мне в чистых снах отрочества: “Ну пожалуйста, ну отмени смерть, чего тебе стоит, дяденька?”. Но дяденька лишь корчил рожи и исчезал в предрассветных сумерках. А раз так, раз не сдюжил он, не отменил смерть, не подсобил и не сладил, то нечего и лоб о паркет бить. Придется все-таки искать этот набивший оскомину смысл, чтобы хоть как-то защититься сей мудрой сказкой от того же могильного камня, а может, даже и выпить, и закусить с друзьями на нем. Смысла не может быть в том, что все бессмысленно. И жизни не может быть в том, что все смертно.

Конечно, трудно лепить хоть как-то осмысленные слова в эпоху, когда народ запал на картинку, а молодые гении листают электронные файлы, не удосуживаясь заглянуть и понять, что же в них все-таки содержится. Но так даже и интереснее, — смысл кажется пошлым, да будем пошлыми!.. Это и есть настоящий романтизм, настоящий художественный жест — казаться пошлым, старомодно-банальным в возвышенную эпоху креативного дизайна. Кто набьет морду креативному менеджеру, тот и сорвет себе литературную славу.

Почти две тысячи лет назад один нищий проповедник из Галилеи сделал из глины птичку, подбросил ее вверх, и она полетела. Мне говорили недавно, что ее видели в московском Ботаническом саду. Она сидела на ветке и призывала администрацию сада не вырубать последние деревья. А раз так, раз птичка Исы еще летает, то и нечего нам хоронить свою литературу. Наполним ее хоть каким-нибудь смыслом, только и всего.

С. Витицкий (Борис Стругацкий)

Дорогие друзья!

Коллеги!

Славные мои соперники!

К сожалению, пр-роклятый возраст и соответствующие болезни делают меня “невыездным”, и я лишен возможности и удовольствия быть сейчас с вами, на этой скромной, но торжественной церемонии.

Нам всем довелось дожить до замечательно интересного времени, когда всё (или почти всё) в литературе оказалось разрешено, — и тут же, в одночасье, всё (или почти всё) сделалось никому не нужно.

Как и прежде, стотысячные тиражи не свидетельствуют о высоком качестве книги. Как и прежде, литературно-критические шквалы по поводу этой же книги не свидетельствуют ни о чем же. А “кухонное литературоведение” нынче совсем уже не в моде — на кухнях говорят теперь не о книжных новинках, а о предметах, к литературе вообще не относящихся.

Еще 20 лет назад мы все знали, что “поэт в России — больше, чем поэт”, — сегодня мы ни в чем подобном не уверены, мы вообще более ни в чем не уверены: прежние ориентиры утрачены, а Мензуры Зоили как не было, так и нет.

Мы уверены, впрочем, что НАДОБНО БЫТЬ ОПТИМИСТАМИ. Как бы плохо ни написали мы свою повесть, у нее обязательно найдутся читатели — многие тысячи читателей, которые сочтут эту повесть без малого шедевром.

И в то же самое время, уверены мы, НАДОБНО БЫТЬ СКЕПТИКАМИ. Как бы хорошо мы ни написали свою повесть, обязательно найдутся читатели, многие тысячи читателей, которые будут искренне полагать, что у нас получилось сущее барахло.

И наконец, убеждены мы, что НАДО БЫТЬ ПРОСТО РЕАЛИСТАМИ. Как бы хорошо и как бы плохо ни написали мы названную повесть, всегда обнаружатся миллионы людей, которые останутся к ней совершенно равнодушны, им будет попросту безразлично — написали мы ее или даже не начинали вовсе.

“Ты сам свой высший суд”. Это верно. Но страшно неудобно. Червяк сомнения всегда остается и гложет, и хочется опереться на более авторитетные и значительные инстанции, и когда возникает вдруг на горизонте Высокое Жюри, составленное из признанных профессионалов, и это Высокое Жюри вдруг объявляет тебя не только званым, но и избранным, — испытываешь совершенно неожиданный, почти детский, подъем духа, и благодарность, и даже, я бы сказал, непропорциональный прилив оптимизма!

Спасибо всем, кто прочитал мою книгу. Спасибо всем, кто нашел что сказать о ней. Спасибо тем, кто признал ее хорошей.

Виктор Пелевин

Ответ 1-й, официальный

Глубокоуважаемый Сергей Иванович!3

Позвольте передать через Вас мою искреннюю благодарность членам жюри за столь высокую оценку моего скромного труда. Для меня особенно приятно и лестно оказаться лауреатом вместе с Борисом Натановичем Стругацким и Юрием Арабовым. Спасибо.

Всего Вам самого лучшего,

В. Пелевин

Ответ 2-й, нормальный

Дорогой Сергей Иванович,

очень приятно получить эту премию, даже в безналичном варианте. Особенно с учетом того, что председатель жюри — Павел Басинский. Еще с тех времен, когда я дважды сдавал ему зачет по советской литературе в Литинституте, я помню, как непросто заслужить его одобрение.

К сожалению, 17 и 18 февраля меня не будет в России, так что я не смогу прийти на церемонию. Надеюсь, что мой ответ номер один сгодится в качестве послания к Академии. Если его окажется недостаточно, прибавьте к нему ответ номер два.

Еще раз, всего Вам самого хорошего, и спасибо всем членам жюри.

С уважением,

Виктор

1 В. Шкловский. Розанов. // В книге “Сюжет как явление стиля”. Пг.: Опояз, 1921, с. 4.

2 В данном контексте произносится с интонационным сбоем: торжественный, ликующий взлет — “Аполлон”, а затем сухое протокольное уточнение — “Григорьев”.

3 С.И. Чупринин — президент Академии русской современной словесности.

Версия для печати