Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2004, 10

Шустрые и гадкие

Сергей Солоух

Шустрые и гадкие

Приятно, сидя на завалинке, элегически проборматывать: “Здравствуй, здравствуй, племя молодое, незнакомое”, и ждать, когда почтительный юноша почтительно присядет рядом и начнет неторопливый почтительный разговор. Выпрыгнувшее из-за угла пьяное матерящееся существо мы за члена хрестоматийного племени не готовы признать, а между тем это он и есть такой — грязненький и в обносках. Это трое таких вышли на сцену отечественной словесности, оказавшись в 2002 году в шорт-листе премии “Дебют”. Год спустя изданы их книжки: Алексей Шепелев. Echo: Роман. — СПб: Амфора, 2003; Александр Кирильченко. Каникулы military: Роман, рассказы. — СПб: Амфора, 2003; Анатолий Рясов. Три ада. Роман-антипутеводитель. — М.: Издательство Р. Элинина, 2003.

“Мальчики” и “девочки”

Раньше, помню — лес, Бианки…
А теперь че? Лесбиянки?!          
Герман Лукомников

В романе молодого тамбовского — чуть не написалось: волка, но все-таки литератора — Алексея Шепелева смачно, весело и с изрядной долей истерики описан образ жизни героя-рассказчика (“Алексея Шепелева”) и его друзей, студентов-филологов, поэтов и рок-музыкантов. Образ жизни известно какой: беспробудные пьянки, шатания по улицам в пьяном виде, посещения местного клуба и пьяные танцы. Пьют пиво, какую-то бормотню (“Яблочко”), самогонку (“сэм”). Пьют много, кричат громко, ругаются матом по-русски и по-английски, провоцируют милицию, любезничают с продавщицами в ларьках и провозглашают: “реальность говно, давай обожремся!”. В промежутках между возлияниями читают книги, пишут тексты и размышляют о литературе. Шепелев представил читателям не просто начинающих алкашей, но, в некотором роде, интеллектуальную элиту маргинально-богемного толка. Маргинальность и богемность возводятся в принцип, в основе оного принципа — противостояние миру, радикализм и упоенная игра в собственную гениальность. Ну а гений, естественно, существо неотмирное, нелепое, странное и больное. Культивируемая “странность” освящается опытом великих предшественников, и, например, после описания экстатических танцев, устроенных упившимися тамбовскими гениями в четыре часа утра, следует цитата из воспоминаний Ходасевича о Белом, вытанцовывавшем свое безумие в Берлине. Свет из прошлого прожектором выхватывает картинки настоящего, и вот на них уже не скотство, а онтологическая тоска.

Главный гений для Шепелева с компанией — Достоевский. Тут начитанными молодыми людьми вспоминается легенда о “ставрогинском грехе” и отбрасывает тень на вторую сюжетную линию романа, композицию которого в редакционной аннотации остроумно сравнили с лентой Мебиуса: “две сюжетные линии — “мальчиков” и “девочек” — переплетаются, перетекают друг друга, но не пересекаются”. Девочки — пятнадцати-семнадцатилетние юницы, лесбиянки, садо-мазохистки, и, прочерчивая эту вторую сюжетную линию, Шепелев балансирует на грани, а потом грань пересекает. И если быт “мальчиков” дан почти документально (так оно и было, так оно и есть — как будто твердит автор), то сценки с девочками-извращеночками суть воспаленные фантазии. С глумливой ухмылкой Шепелев объясняет: вот, мол, чем занимаются школьницы, когда мамы нет дома — сначала читают неприличные газетки, затем смотрят порнуху по видео, а там и того круче и гаже. Здесь перверсия — оборотная сторона массовой культуры, ее изнанка: если будете, дети, слушать Борю Моисеева и Филиппа Киркорова, плохо вам, дети, будет. Чуть ли не проповедь.

Роман о лесбиянках неизбежно заставляет вспомнить “Тридцатую любовь Марины” Владимира Сорокина. Очевидно, что Шепелев Сорокина перепевает, одновременно пародируя. “Echo” вообще постсорокинский текст, текст писателя, Сорокина прочитавшего и Сорокина учитывающего, но, судя по всему, воспринявшего несколько облегченно. Другой роман “после Сорокина” — эпопея Сергея Ануфриева и Павла Пепперштейна “Мифогенная любовь каст”, но если Ануфриев и Пепперштейн преодолевают Сорокина-концептуалиста, давным-давно запретившего писать романы, то у Шепелева задача гораздо скромнее — Сорокина перестебать. Что он и делает, приближаясь к полному бреду: героиню “Echo” Ксюшу совратила и развратила в возрасте четырех лет пятилетняя подружка, что привело к появлению у нее всевозможных комплексов, включая тягу к анальному сексу и общественным сортирам. Пух и перья заодно летят и от психоанализа.

Шепелев издевается. Надо всеми и надо всем. Но по природе своей он лирик, остро переживающий свое существование в темном и враждебном мире. В доказательство — цитата: “Мы стоим в самой желтизне, бледные, закуриваем — кажется, что дальше только черный мрак, и некуда идти, и в городе вообще никого нет, и не к кому идти; порыв ветра тащит по земле всякий мелкий мусор и большой комок газет, прямо на нас, на свет, и кажется, что это перекати-поле из вестерна, в котором показывают город-призрак…”. Если бы лирика у Шепелева соединилась в одно целое со вселенским стебом, роман бы приобрел иное качество, оказался бы на качественно ином уровне. Порой создается впечатление, что Алексей Шепелев еще не решил, станцевать ли ему цыганочку с выходом, эпатировать публику или рвануть на груди рубаху, задыхаясь от невозможности и боли, но и так “Echo” — явление отрадное. Не в последнюю очередь потому, что Шепелев претендует на вакантное в отечественной прозе место — место радикального маргинала, а эстетически вменяемые радикалы нам нужны, чтобы не превратилось озеро в болото, не затянулось ряской. Причем, в отличие от других претендентов, он, кажется, понимает, что “проклятый поэт” сегодня фигура, принадлежащая ненавистной массовой культуре, и поэтому именно играет в неприкаянную гениальность. Вероятно, это одна из причин двойственного впечатления, оставляемого романом, поскольку, повторю, по природе своей Шепелев лирик.

Несколько слов о рассказах вошедших в книгу помимо романа. В них те же темы, что и в “Echo”, но, чаще всего, данные, так сказать, дистиллированно, без примесей, и когда в рассказе “Ящерицы” появляются знакомые нам лесбиянки-садистки (только почему-то английские), интерес к ним объясняется в точности по Достоевскому, прочитанному Свидригайловым или Карамазовым-отцом: “Что может быть красивее перекошенной души? <…> Да это же неинтересно, когда с совершенной душенькой, и кажется нам, что выше нас, ан нет — просто совпадение, безделушка, шутка, а вот перекос в душе и совершенство в теле — это высшее, что может дать человек”. А рассказ “Моно-Новый год в мультимедийной квартире” — рассказ лирический, рассказ об одиночестве человека. Закрывает же книгу самый странный текст, “Черти на трассе”, весь построенный на штампах, и одновременно неожиданно проникновенный. Возможно, в нем Алексей Шепелев достиг единства игры и серьеза, пафоса и имитации пафоса, абсурда и реализма.

Путешествие за речку

Луи-Фердинанд Селин искренне, от всего сердца презирал человечество — пройдя весь мир до края ночи, он убедился в ничтожестве человека. Мизантропия Селина притягательна, потому что честна в своей безысходности, но как литератор Селин предложил очень простой путь — путь отрицания. Прочтя Селина, уже не нужно искать никаких особых оснований для своего “нет!” миру; все сказано, все определено. Роман Александра Кирильченко — это и есть результат увлеченного чтения Селина, приложенный к конкретным обстоятельствам. Конкретные обстоятельства таковы: герой, Саша Ермаков, получает повестку из военкомата, в армию, понятное дело, идти не хочет и мечется, мечется, попадая во всевозможные странные и опасные ситуации. Он передвигается от пункта к пункту в полуфантастическом-полуреальном пространстве (“Наше путешествие целиком выдумано, и в этом его сила”), и жанр воображаемого путешествия позаимствован как раз у Селина. С мизантропией тоже все в полном порядке, Кирильченко с нажимом формулирует: “весь мир — один глобализованный сортир”; “перманентно депрессивное солнце поднялось над горизонтом”; “в сущности, большинство людей уродливы, и не столь важно, внешне или внутренне”; “Умеешь выжить — с тебя довольно, вот и вся мораль информационного общества”… Ермаков (сам Кирильченко, авторской позиции, отличной от позиции героя, в романе нет) отрицает общество, отрицает государство, отрицает социум — он ощущает себя под прессом унификации, в ловушке: “беспредел правового государства в том и состоит — как только рождаешься, так сразу же попадаешь туда, где тебя стригут под одну гребенку”. Необходимость каждое утро вставать, куда-то идти и что-то делать вызывает у него приступы неудержимой рвоты (привет Сартру!).

Все вполне ужасно, отвратительно и безнадежно, но выход из тупика обнаруживается — это социальная смерть: спасаясь от призыва, Саша Ермаков уезжает в Тверь, на берега Волги, а вернувшись в Москву, узнает, что его считают геройски погибшим в Чечне, о чем свидетельствуют и соответствующие документы. Официальное исчезновение открывает Ермакову путь к свободе и счастью, опять в Тверь, на Волгу, к девушке Тане. Селин был реалистичнее и подобного не писал.

Другой источник вдохновения Александра Кирильченко — “Над пропастью во ржи” Сэлинджера. Собственно говоря, “Каникулы military” мог бы написать Холден Колфилд, живи он в начале XXI века в Москве. Подростковый нигилизм пронизывает этот текст от первой страницы до последней. Неприятие мира взрослых с его фальшью и лицемерием, помноженное на инфантилизм и принципиальную маргинальность, — формула сознания Ермакова. Выпрыгнуть за пределы очерченного круга Кирильченко не в состоянии. Любопытно, что и язык романа во многом сформирован стилем русского перевода “Над пропастью во ржи”. Рита Райт-Ковалева, повлиявшая на молодежную прозу 60-х, продолжает влиять и на сегодняшних авторов, но, конечно, русский устный, обильно используемый Кирильченко, достижение современное, вероятно, в данном случае, как и описания пьянок и похмелий, идущее от модного у нас Чарльза Буковски.

Кроме романа в книгу вошло несколько рассказов, сказать о которых нечего. Стоит лишь отметить присутствие в них громогласно вопиющих стилистических крокодилов. Нельзя же писать об уличной лоточнице, убирающей товар: “но та уже давно, с момента его первого подхода, начала сборку”, и нельзя, даже иронически, писать: “ввалилось несколько молодежи”! Но это претензии не столько к Кирильченко (со всяким бывает), сколько к его редакторам и издателям.

 

Из ада в ад

Пятьсот песен, и нечего петь;
Небо обращается в запертую клеть.

БГ

Люди одного поколения очень часто читают одни и те же книги, смотрят одни и те же фильмы, слушают одну и ту же музыку. Их взгляды совпадают, их реакции однотипны, их вкусы близки. Александр Кирильченко и победитель “Дебюта” 2002 года Анатолий Рясов принадлежат, естественно, к одному поколению, и потому неудивительно, что протагонисты их романов — психологические двойники. Все, что было сказано о герое Кирильченко Саше Ермакове, относится и к главному персонажу романа Рясова Виктору, но отрицание — отрицание у Рясова выглядит гораздо более страстно и более фундаментально. Подобно Маяковскому периода “Облака в штанах” он выкрикивает свое “долой”: долой вашу власть! долой вашего бога! долой ваш мир, с его порядком, с его иерархией и пошлым здравым смыслом! Нигилизм героя Анатолий Рясов обосновывает философски: Виктор анархист и крайний индивидуалист, последователь Бакунина и Штирнера; обосновывает биографически: в детстве Виктора бросила мать-алкоголичка, он воспитывался у родственников и вырос отщепенцем. В романе вообще много философии и психологии, много цитат, много аллюзий, Рясов писатель начитанный и эрудированный, но беда в том, что, в принципе, никого не интересуют его глубокие мысли и тонкие чувства, а интересует, как эти чувства и мысли выражены, в какой форме, какими словами.

Фабула романа проста: Виктор в компании мелких бизнесменов-торгашей-предпринимателей приезжает в Каир, из Каира отправляется в Александрию, оттуда — в Ливию и завершает поездку в Стамбуле. Он посещает три страны, представляющиеся ему тремя образами ада, тремя вариантами страны мертвых, потому что ад, ад одиночества он несет в своей душе, отравленной смертью. Мучаясь от душевных язв, он потребляет литрами горячительные напитки, развлекается с юными арабками и презирает окружающее многонациональное быдло. Роман построен путем наложения трех ка’лек: реальной поездки по восточным странам, путешествия Виктора в пространстве собственной души и пересказа эпизодов из египетской и римской мифологий. Три слоя просвечивают сквозь друг друга, три ада сочетаются друг с другом. Возможно, текст должен был бы завершиться возрождением героя, которому 33 года, но ничего не происходит, одиночество нигилиста вечно. Хотя нелишне напомнить, что великовозрастный путешественник, по сути — подросток, все тот же Холден Колфилд, хотя и изрядно образованный.

Книга Рясова имеет подзаголовок — роман-антипутеводитель, отсылающий к роману Роберта Ирвина “Арабский кошмар”, начинающийся с признания рассказчика, что он хотел бы написать путеводитель в форме романа (или роман в форме путеводителя), но Рясов отвергает восточную экзотику как ложную и фальшивую, как форму обмана, и поэтому “Три ада” — антипутеводитель. При этом роман густ, плотен, многословен, перенасыщен именно описаниями и рассуждениями. В первой, египетской части читатель вязнет, как в болоте, почти не может продвигаться вперед. Вдобавок к этому Рясов злоупотребляет словесными конструкциями типа “зловещий смех безжалостного зноя” или еще круче: “скрипящие клыками стаи шакалов нравственности”. Он явно считает их конструкциями барочными, а предъявлять барокко претензии в дурновкусии глупо, но понять смысл присутствия в тексте этих напыщенно-манерных словес, то и дело диссонирующих с основным тоном романа, представляется затруднительным. Можно предположить, что автор таким образом хотел дополнительно взвинтить эмоциональную атмосферу романа, но подобная нарочитость вызывает раздражение.

В целом сочинение Рясова написано неровно, резкие и пронзительные страницы в нем соседствуют с непереработанной словесной массой. Автор не смог распорядиться своей силой и познаниями. И здесь хочется вернуться к тому, что эстетическая вменяемость в сочетании с оригинальностью — залог успеха, а из трех наших радикалов-нигилистов эти качества есть только у Алексея Шепелева. Ученик Сергея Бирюкова, причастный к деятельности Академии Зауми, он учитывает в своем романе и традиции западноевропейского авангарда, и уроки авангарда русского, и особенности сегодняшней ситуации, но Шепелева подстерегает опасность заиграться, перегнуть палку, переборщить с эпатажем, и лишь будущее покажет, по какому пути он пойдет.

Андрей Урицкий