Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2004, 1

«Когда б душа могла простить себя…»

Публикация Ирины Князевой и Бориса Петровича Рыжего

 

Об авторе. Борис Борисович Рыжий родился 8 сентября 1974 года в Челябинске. С 1981 по 1991 учился в средней школе на рабочей окраине Екатеринбурга. В 1989 г. был победителем городского турнира по боксу среди юношей. Работал в геологических партиях на Северном Урале. В 1998 г. окончил Уральскую горную академию по специальности ядерная геофизика и геоэкология. В 2000 году успешно окончил аспирантуру. Опубликовал 18 научных работ по строению земной коры и сейсмичности Урала и России. Стихи публиковались в журналах «Звезда» и «Урал», в альманахе «Urbi» (Очерки о названиях и пространствах России и ее окрестностей. СПб., 1998), в антологии уральской поэзии (1997—2003 гг.), были переведены в Италии и Голландии. Первая публикация в «Знамени» (№ 4, 1999) — принесла Борису Антибукеровскую премию в номинации «Незнакомка». «Знамя» печатало Бориса ежегодно, а то и дважды в год: № 3 и № 9 в 2000-м году, № 6 в 2001-м, № 1 в 2002-м, № 1 в 2003-м году. Кроме того, в № 4 за 2003 год был опубликован «Роттердамский дневник» Бориса Рыжего. Издательство «Пушкинский фонд» выпустило три книги Бориса Рыжего: «И всё такое» (2000 г.); «На холодном ветру» (2001 г.); «Стихи» (2003 г.). Борис Рыжий стал (посмертно!) лауреатом премии «Северная Пальмира». Жил и похоронен (май 2001 г.) в Екатеринбурге. В публикации представлены стихи 1993—1997 годов.

 

 

            * * *

Я жил как все — во сне, в кошмаре —

      и лучшей доли не желал.

В дублёнке серой на базаре

      ботинками не торговал,

но не божественные лики,

      а лица урок, продавщиц

давали повод для музы́ки

      моей, для шелеста страниц.

Ни славы, милые, ни денег

      я не хотел из ваших рук...

Любой собаке — современник,

      последней падле — брат и друг.

                                                    1996

 

 

           Воспоминание

                                       И ласточки летают высоко.

                                                                                          А.Т.

...просто так, не к Дню рожденья,

ни за что

мне купила мама зимнее пальто

в клетку серую,

с нашивкою «СОВШВЕЙ».

Даже лучше, чем у многих у друзей.

Ах ты, милое, красивое, до пят.

«Мама, папа, посмотрите — как солдат,

мне ремень ещё такой бы да ружьё

вот такое, да пистоны, да ещё...»

...В эту зиму было холодно, темно,

страшно, ветрено, бесчеловечно, но,

сын, родившийся под красною звездой, —

я укутан был Великою страной.

                                             1996, январь

 

 

           Первое мая

Детство золотое, праздник Первомай —

только это помни и не забывай...

Потому что в школу нынче не идём.

Потому что пахнет счастьем и дождём.

Потому что шарик у тебя в руке.

Потому что Ленин — в мятом пиджаке.

И цветы гвоздики — странные цветы,

и никто не слышит, как плачешь ты...

                                             1995, май

 

 

           Воспоминание

Над детским лагерем пылает красный флаг,

Затмив седой огонь рассвета.

О, барабаны бьют, и — если что не так —

Марат Казей сойдёт с портрета

Всем хулиганам, всем злодеям на беду.

А я влюблён и, вероятно,

До слёз — увы — она стоит в другом ряду —

Мила, причёсана, опрятна...

...Не память дней былых меня пугает, друг —

Был день тот летний и прекрасный.

Ведь если время вспять пустить ты сможешь вдруг,

То это будет труд напрасный —

Мне к ней не подойти, ряды не проломить.

Своим же детским сожаленьем

Кажусь себе, мой друг — о, научи любить,

Любовь мешая с омерзеньем.

 

 

            * * *

Под красивым красным флагом

      голубым июньским днём

мы идём солдатским шагом,

      мальчик-девочка идём.

Мы идём. Повсюду лето.

      Жизнь прекрасна. Смерти нет.

Пионер-герой с портрета

      смотрит пристально вослед.

Безо всякой, впрочем, веры,

      словно думая о нас:

это разве пионеры...

      подведут неровен час...

Знать, слаба шеренга наша,

      плохо, значит, мы идём.

Подведём, дражайший Паша,

      право, Павел, подведём!

 

 

            * * *

Те, кто в первом ряду —

руку ребром ко лбу,

во втором стоишь — ковыряй в носу.

Я всегда стоял во втором ряду.

Пионерский лагерь в рябом лесу.

Катя, Света, Лена, Ирина — как

тебя звали? — зелень твоих колен

это сердце нежно повергла в мрак.

Обратила душу в печаль и тлен.

Даже если вдруг повернётся вспять,

не прорваться грудью сквозь этот строй,

чтоб при всём параде тебя обнять.

Да мгновенье ока побыть с тобой.

Слишком плотно, мрачно стоят ряды,

активисты в бубны колотят злей...

Так прощай, во всём остаёшься ты.

...И глядел со стенда Марат Казей.

 

 

            * * *

...Пионерская комната: горны горнят, барабан

барабанит, как дятел. В компании будущих урок

под окошком стою и, засунув ладошку в карман,

горькосахарной «Астры» ищу золотистый окурок.

Как поют, как смеются над нами: опрятны, честны,

остроумны, умны, безразличны — они пионеры,

комсомольцы они — постоим на краю пустоты,

по окурочку выкурим, выйдем в осенние скверы.

Нас не приняли, нас — не примут уже никогда,

— тут, хоти не хоти — ни в какие не примут союзы,

ибо жопу покажем однажды, сблюем, господа

и товарищи, чтоб обомлели державные музы.

Всё берите. Пусть девочки наши вам песни поют:

даже Ирка и та с вами нынче вся в красном и белом.

Пионерская комната. Чай, панибратство, уют.

Пролетайте, века, ничего не изменится в целом.

...Жизнь увидев воочью, сначала почувствуешь боль

и обиду, и хочется сразу... а после припадка

поглядишь на неё сверху вниз — возвышаешься, что ль,

от такого величья сто лет безотрадно и гадко.

 

 

           Пробуждение

Неужели жить? Как это странно —

      за ночь жить так просто разучиться.

Отдалённо слышу и туманно

      чью-то речь красивую. Укрыться,

поджимая ноги, с головою,

      в уголок забиться. Что хотите,

дорогие, делайте со мною.

      Стойте над душою, говорите.

Я и сам могу себе два слова

      нашептать в горячую ладошку:

«Я не вижу ничего плохого

      в том, что полежу ещё немножко —

ах, укрой от жизни, одеялко,

разреши несложную задачу».

Боже, как себя порою жалко —

надо жить, а я лежу и плачу.

                                             1995

 

 

            * * *

Когда я утром просыпаюсь,

      я жизни заново учусь.

Друзья, как сложно выпить чаю.

      Друзья мои, какую грусть

рождает сумрачное утро,

      давно знакомый голосок,

газеты, стол, окошко, люстра.

      «Не говори со мной, дружок».

Как тень слоняюсь по квартире,

      гляжу в окно или курю.

Нет никого печальней в мире —

      я это точно говорю.

И вот, друзья мои, я плачу,

      шепчу, целуясь с пустотой:

«Для этой жизни предназначен

      не я, но кто-нибудь иной —

он сильный, стройный, он, красивый,

      живёт, живёт себе, как бог.

А боги всё ему простили

      за то, что глуп и светлоок».

А я со скукой, с отвращеньем

      мешаю в строчках боль и бред.

И нет на свете сожаленья,

      и состраданья в мире нет.

 

                                             1995, декабрь

 

 

            * * *

Чёрный ангел на белом снегу —

мрачным магом уменьшенный в сто.

Смерть — печальна, а жить — не могу.

В бледном парке не ходит никто.

В бледном парке всегда тишина,

да сосна — как чужая — стоит.

Прислонись к ней, отведай вина,

что в кармане — у сердца — лежит.

Я припомнил бы — было бы что,

то — унизит, а это — убьёт.

Слишком холодно в лёгком пальто.

Ангел чёрными крыльями бьёт.

— Полети ж в свое небо, родной,

и поведай, коль жив ещё бог —

как всегда, мол, зима и покой,

лишь какой-то дурак одинок.

                                             1995, январь

 

 

            * * *

Ещё вполне сопливым мальчиком

я понял с тихим сожаленьем,

что мне не справиться с задачником,

делением и умноженьем,

что, пусть их хвалят, мне не нравится

родимый город многожильный,

что мама вовсе не красавица

и что отец — не самый сильный,

что я, увы, не стану лётчиком,

разведчиком и космонавтом,

каким-нибудь шахтопроходчиком,

а буду вечно виноватым,

что никогда не справлюсь с ужином,

что гири тяжелей котлета,

что вряд ли стоит братьям плюшевым

тайком рассказывать всё это,

что это всё однажды выльется

в простые формулы, тем паче,

что утешать никто не кинется,

что и не может быть иначе.

                                             1996

 

 

           Посвящается Ю.Л. Лобанцеву

Вы говорите, мысль

      только. Но если так,

я разумею, мы с

      вами идём во мрак.

Разум, идея, мозг,

      грозная сеть наук.

Глупость какая — бог.

      Что это — чувство? Звук.

Ежели так, какой

      в смысле есть смысл. Нули

мы, или новый слой

      луковицы-Земли.

                  Ежели так, тогда

                              мне пустота ясна

                  космоса. Но пока

здесь, на Земле, весна,

                  волнует меня одна

                              тема под пенье птиц:

девичих ног длина

      и долгота ресниц.

Вот что скажу ещё:

      будем мы жить, пока

чувства решают всё,

      трепет души, стиха.

                                             1995, ноябрь

 

 

           Два ангела

...Мне нравятся детские сказки,

фонарики, горки, салазки,

значки, золотинки, хлопушки,

баранки, конфеты, игрушки.

...больные ангиной недели

чтоб кто-то сидел на постели

и не отпускал мою руку

— навеки — на адскую муку.

                                             1996, январь

 

 

           Львы да кони

                  ...всё львы да кони

                              под облаками —

                  на синем фоне

                              сердца и камни.

                  Эффект зверинца —

                              в его глубинах

                  милее лица

                              твоих любимых.

                  В аллеях скверов

                              любовь от скуки

с губ кавалеров

      пьют их подруги.

Тоска, и всё же

      тут всё прекрасно.

...И бабья рожа

      у педераста,

что будет долго

      бледнеть от страху,

скажите только:

      «Иди ты на ...»

                                             1996

 

 

           Лирика педика

Лирика педика, это что-то.

      Лирический герой — супермен.

Бесконечное множество разнообразных эрот. сцен.

      Жаль, выдаёт фото:

этакий гоголевский А.А.

      «Жалеть не надо» — говорила А.

Педерасты все похожи друг на друга —

      жидкие волосы, очки.

Женщины про таких говорят: сморчки.

      Мужчины таким говорят: ну-ка,

сбегай за пивом, едрит

      твоё налево, и тот бежит.

 

 

           Взгляд из окна

Не знаю, с кем, зачем я говорю —

так, глядя на весеннюю зарю,

не устаю себе под нос шептать:

«Как просто всё однажды потерять...»

Так, из окна мне жизнь моя видна —

и ты, мой друг, и ты, моя весна,

тем и страшны, что нету вас милей,

тем и милы, что жизнь ещё страшней.

                                             1996, март

 

 

           Молитва

Ах, боже мой, как скучно, наконец,

что я не грузчик или продавец.

...Как надоело грузчиком не быть —

бесплатную еду не приносить,

не щурить на соседку глаз хитро

и алкоголь не заливать в нутро...

...Бессмертия земного с детских лет

назначен я разгадывать секрет —

но разве это, боже мой, судьба?

«...Спаси, — шепчу я, — боже мой, раба,

дай мне селёдки, водки дай, любви

с соседкою, и сам благослови...»

                                             1996, март

 

 

           Век, ты пахнешь падалью

Век, ты пахнешь падалью,

      умирай, проклятый.

Разлагайся весело,

      мы сгребём лопатой,

что тобой наделано —

      да-с, губа не дура.

...Эй, бомбардировщики,

      вот — архитектура.

Ведь без алых ленточек,

      бантиков и флагов

в сей пейзаж не впишешься —

      хмур, неодинаков.

Разбомбите, милые,

      всё, что конструктивно,

потому что вечное,

      нежное — наивно.

С девочкой в обнимочку,

      пьяненький немножко,

рассуждаешь весело:

      разве эта ножка

— до чего прелестная

      создана для маршей?

...Замените Ленина

      сапожком из замши.

                                             1996, март

 

 

            * * *

Ах, что за люди, что у них внутри?

Нет, вдумайся, нет, только посмотри,

как крепко на земле они стоят,

как хорошо они ночами спят,

как ты на фоне этом слаб и сир.

...А мы с тобой, мой ангел, в этот мир

случайно заглянули по пути,

и видим — дальше некуда идти.

Ни хлеба нам не надо, ни вина,

на нас лежит великая вина,

которую нам бог простит, любя.

Когда б душа могла простить себя...

                                             1996, март

 

 

           В ресторане

Нашарив побольше купюру в кармане,

      вставал из-за столика кто-то, и сразу

скрипач полупьяный в ночном ресторане

      пространству огранку давал, как алмазу,

и бабочка с воротничка улетала,

      под музыку эту металась, кружилась,

садилась на сердце моё и сгорала,

      и жизнь на минуту одну становилась

похожей на чудо — от водки и скрипки —

      для пьяниц приезжих и шушеры местной,

а если бы были на лицах улыбки,

      то были бы мы словно дети, прелестны,

и только случайно мрачны и жестоки,

      тогда и глаза бы горели, как свечи, —

но я целовал только влажные щёки,

      сжимал только бедные, хрупкие плечи.

                                             1996

 

 

           Иванов

Весеннее солнце расплавило снег.

Шагает по чёрной земле человек.

Зовут человека Иван Иванов —

идёт и мурлыкает песню без слов.

...Когда бы я был Ивановым, дружок,

я был бы силён и бессмертен, как бог,

и, песню без слов напевая, ходил

по пеплу, по праху, по грядкам могил...

                                             1996, май

 

 

            * * *

От ближнего света снег бел и искрист,

      отрадно, да лезет с базаром таксист

с печатью острога во взоре,

      ругается матом, кладёт на рычаг

почти аномально огромный кулак

      с портачкой трагической «Боря».

 

 

            * * *

Я хотел на пальце букву Бе

      напортачить, подойти к тебе

обновлённым несколько и взрослым.

      Было мне тогда тринадцать лет,

я был глуп, и это не секрет,

      но уже тогда стремился к звёздам.

А — Петров Роман или Иван —

      говорил мне старый уркаган

очень тихо, словно по секрету:

      — Отсидел я, Боря, восемь лет,

а на теле даже кляксы нет.

      Потому что смысла в этом нету.

                                             1996

 

 

            * * *

...Врывается, перебивая Баха,

я не виню её — стена моя тонка.

Блатная музыка, ни горечи, ни страха,

одно невежество, бессмыслица, тоска.

Шальная, наглая, как будто нету смерти,

девица липкая, глаза как два нуля.

...И что мне Бранденбургские концерты,

зачем мне жизнь моя, что стоит жизнь

моя?

                                             1996

 

 

            * * *

С работы возвращаешься домой

и нехотя беседуешь с собой

то нехотя, то зло, то осторожно:

Какие там судьба, эпоха, рок,

я просто человек и одинок

насколько это вообще возможно.

Повсюду снег, и смертная тоска,

и гробовая, видимо, доска.

Убить себя? Возможно, не кошмар, но

хоть повод был бы, такового нет.

Самоубийство — в восемнадцать лет

ещё нормально, в двадцать два —

вульгарно...

В подъезд заходишь, лязгает замок,

ступаешь машинально за порог,

а в голове — прочитанный однажды

Петрарки, что ли, душу рвущий стих:

«Быть может, слёзы из очей твоих

исторгну вновь — и не умру от жажды».

                                             1996

 

 

           Музыка

Что ж, и я нашёл однажды

      — в этом, верно, схож со всеми —

три рубля, они лежали

      просто так на тротуаре.

Было скучно жить на свете.

      Я прогуливал уроки.

Я купил на деньги эти

      музыкальную шкатулку.

— Это что? — спросила мама. —

      И зачем оно? Откуда?

Или мало в доме хлама? —

      — Понимаешь, это — чудо,

а откуда — я не знаю.

      ...Ну-ка, крышечку откроем,

слышишь: тихая, незлая,

      под неё не ходят строем... —

                                             1996

 

 

            * * *

Скверно играет арбатский скрипач —

хочешь, засмейся, а хочешь, заплачь.

Лучше заплачь, да беднягу уважь.

Так ведь и эдак пятёрку отдашь,

так ведь и эдак потратишь, дружок.

...Разве зазорно, когда одинок,

вместе с башкой завернувшись в пальто,

сердце настроить угодно на что?

                                             1996, апрель

 

 

           «Киндзмараули»

...Минуя свалки, ангелов, помойки,

больницы, тюрьмы, кладбища, заводы,

купив вина, пришёл я в парк осенний.

Сегодня день рожденья моего.

Ты жив ещё? Я жив, живу в Дербенте.

Мне двадцать два отныне. Это возраст,

в котором умер мой великий брат.

Вот, взял вина. И на скамейке пью

как пьяница последний, без закуски,

за тех, кого со мною рядом нет.

И за тебя, мой лучший адресат,

мой первый друг и, видимо, последний,

мешаю три глотка «Киндзмараули»

с венозной кровью,

с ямбом пятистопным.

И сердце трижды —

о сосуд скудельный! —

не кровью наполняется, а спиртом,

и трижды робко гонит белый ямб:

киндзмараули — тук — киндзмараули.

                                             1996

 

 

           Прощание с друзьями

За так одетые страной

      и сытые её дарами,

вы были уличной шпаной,

      чтоб стать убийцами, ворами.

Друзья мои, я вас любил

      под фонарями, облаками,

я жизнью вашей с вами жил

      и обнимал двумя руками.

Вы проходили свой квартал

      как олимпийцы, как атлеты,

вам в спины ветер ночь кидал

      и пожелтевшие газеты.

Друзья мои, я так хотел

      не отставать, идти дворами

куда угодно, за предел,

      во все глаза любуясь вами.

Но только вы так быстро шли,

      что потерял я вас из виду —

на самом краешке земли

      я вашу боль спою, обиду.

И только вас не позову —

      так горячо вы обнимали,

что чем вы были наяву,

      тем для меня во сне вы стали.

                                             1996

 

 

            * * *

Мне говорил Серёга Мельник:

живу я, Боря, у базара.

Охота выпить, нету денег —

к урюкам валим без базара.

А закобенятся урюки:

да денег нет, братва, да в слёзы.

Ну чё, тогда давайте, суки,

нам дыни, яблоки, арбузы.

Так говорил Серёга Мельник,

воздушный в юности десантник,

до дырок износивший тельник,

до блеска затаскавший ватник.

Я любовался человеком

простым и, в сущности, великим.

Мне не крестить детей с узбеком,

казахом, азером, таджиком.

                                             1997

 

 

            * * *

Закурю, облокотившись на оконный подоконник,

начинайся русский бред и жизни творческий ликбез —

этот самый, самый, самый настоящий уголовник,

это друг ко мне приехал на машине «Мерседес».

Вместе мы учились в школе, мы учились в пятом классе,

а потом в шестом учились и в седьмом учились мы,

и в восьмом, что разделяет наше общество на классы.

Я закончил класс десятый, Серый вышел из тюрьмы.

Это — типа института, это — новые манеры,

это — долгие рассказы о Иване-Дураке,

это — знание Толстого и Есенина. Ну, Серый,

здравствуй — выколото «Надя» на немаленькой руке.

Обнялись, поцеловались, выпили и закусили,

станцевали в дискотеке, на турбазе сняли баб,

на одной из местных строек пьяных нас отмолотили

трое чурок, а четвёртый — русский, думаю — прораб.

                                             1997

 

 

            * * *

Отделали что надо, аж губа

отвисла эдак. Думал, всё, труба,

приехал ты, Борис Борисыч, милый.

И то сказать: пришёл в одних трусах

с носками, кровь хрустела на зубах,

нога болела, грезились могилы.

Ну, подождал, пока сойдёт отёк.

А из ноги я выгоду извлёк:

я трость себе купил и с тростью этой

прекраснейшей ходил туда-сюда,

как некий князь, и нравился — о да, —

и пожинал плоды любви запретной.

  

 

           В том вечернем саду

В том вечернем саду, где фальшивил оркестр

      духовой и листы навсегда опадали,

музыкантам давали на жизнь, кто окрест

      пили, ели, как будто они покупали

боль и горечь, несли их на белых руках,

      чтобы спрятать потом в потайные карманы

возле самого сердца, друзья, и в слезах

      вспоминали разлуки, обиды, обманы.

В том вечернем саду друг мой шарил рубли

      в пиджаке моём, даже — казалось, что плакал,

и кричал, задыхаясь, и снова несли

      драгоценный коньяк из кромешного мрака.

И, как бог, мне казалось, глядел я во мрак,

      всё, что было — то было, и было напрасно, —

и казалось, что мне диктовал Пастернак,

      и казалось, что это прекрасно, прекрасно.

Что нет лучшего счастья под чёрной звездой,

      чем никчёмная музыка, глупая мука.

И в шершавую щёку разбитой губой

      целовал, как ребёнка, печального друга.

                                             1995, ноябрь

 

 

           Страшная история

...из камня грозного, гранита,

      усатый вырублен цыган.

И «Волга». Милая разбита.

      А тот погиб. Такой туман

шашлычный. Водочка рекою.

      Сидят цыгане. Мертвеца

пришли почтить. С такой тоскою

      дитя цыгана на отца

глядит гранитного. И долго

      потом, шашлычинку в руке

сжимая: «Папа мой и «Волга» —

      на полурусском языке

кричит. Добавим к сей картине

      ещё деталь. В то время, как

тот плачет, этот на машине

      по аду ездит, как дурак.

                                             1995, декабрь

 

 

            * * *

Во всём, во всём я, право, виноват,

      пусть не испачкан братской кровью,

в любой беде чужой, стоящей над

      моей безумною любовью,

во всём, во всём, вини меня, вини,

      я соучастник, я свидетель,

за всё, за боль, за горе, прокляни

      за ночь твою, за ложь столетий,

за всё, за всё, за веру, за огонь

      руби налево и направо,

за жизнь, за смерть, но одного не тронь,

      а впрочем, вероятно, право,

к чему они, за детские стихи,

      за слёзы, страх, дыханье ада,

бери и жги, глаза мои сухи,

      мне ничего, господь, не надо.

                                             1996, февраль

 

 

           Новое ретро

О нет, я не молчу, когда молчит народ,

      я слышу ангельские стоны,

Я вижу, Боже мой, на бойню — словно скот —

      сынов увозят эшелоны.

Зачем они? Куда? И что у них в руках?

      И в душах что? И кто в ответе?

Я верую в добро, но вижу только страх

      и боль на белом свете.

И кто в ответе? Тот уральский истукан?

      С него и Суд не спросит Страшный —

не правда ли смешно, вдруг в ад пойдёт баран,

      к тому ж и шерстию неважный.

Россия, Боже мой, к чему её трава,

зачем нужны её берёзы?

Зачем такая ширь? О, бедные слова,

неиссякаемые слёзы.

Ты хочешь крови? Что ж, убей таких, как я,

пускай земля побагровеет.

...Господь, но пусть глупцов великая семья

живёт — умнеет и добреет.

 

 

            * * *

Я слышу приглушённый мат

и мыслю: грозные шахтёры,

покуривая беломоры,

начальство гневно матерят.

Шахтёры это в самом деле

иль нет? Я топаю ногой.

Вновь слышу голос с хрипотцой:

вы что там, суки, о.....?!

...Сидят — бутыль, немного хлеба —

четырнадцать простых ребят.

И лампочки, как звёзды неба,

на лбах морщинистых горят.

 

 

            * * *

Своё некрасивое тело

почти уже вытащив за

порог, он открыл до предела

большие, как небо, глаза.

Тогда, отразившись во взоре

сиреневым и голубым,

огромное небо, как море,

протяжно запело над ним.

Пусть юношам будет наука

на долгие, скажем, года:

жизнь часто прелестная штука,

а смерть безобразна всегда.

 

 

            * * *

Сначала замотало руку,

а после размололо тело.

Он даже заорать с испугу

не мог, такое было дело.

А даже заори, никто бы

и не услышал — лязг и скрежет

в сталепрокатном, жмутся робы

друг к другу, ждут, кто первый скажет.

А первым говорил начальник

слова смиренья и печали.

Над ним два мальчика печальных

на тонких крылышках летали.

Потом народу было много,

был жёлтый свет зелёной лампы,

Чудно упасть в объятья бога,

железные покинув лапы.

 

 

           Дом

      ...Все с нетерпеньем ждут кино,

      живут, рожают, пьют вино.

                  Картофель жарят, снег идёт,

                  летит по небу самолёт.

      В кладовке тёмной бабка спит

      и на полу горшок стоит.

      Уходят утром на завод.

      ...А завтра кто-нибудь умрёт —

и все пойдут могилу рыть...

В кладовке ангел будет жить —

      и станет дочь смотреть в глазок,

      как ангел писает в горшок.

 

 

            * * *

                                               «Перед вами торт «Букет»

                  Словно солнца закат — розовый

                  ...Прекрасен как сок берёзовый»

                                       Надпись на торте

      Вот и мучаюсь в догадках,

      отломив себе кусок —

      кто Вы, кто Вы, автор сладких,

      безупречных нежных строк?

                  Впрочем, что я, что такого —

                  в мире холод и война.

                  Ах, далёк я от Крылова,

                  и мораль мне не нужна.

Я бездарно, торопливо

объясняю в двух словах —

мы погибнем не от взрыва

и осколков в животах.

      В этот век дремучий, страшный

      — открывать ли Вам секрет? —

      мы умрём от строчки Вашей:

      «Перед вами торт «Букет»...»

 

 

           Бар «Трибунал»

...В баре «Трибунал»,

      в окруженьи швали,

я тебе кричал

      о своей печали.

...А тебя грузин

                  пригласил на танец —

я сидел один,

      как христопродавец.

Как в предсмертный час,

      музыка гремела,

оглушала нас,

      лязгала и пела:

«Чтобы избежать

      скуки или смерти,

надо танцевать

      на печальной тверди

в баре «Трибунал»,

      в окруженьи швали...»

Рёбра бы сломал,

      только нас разняли.

                                             1996

 

 

            * * *

...В аллее городского сада

      сказала, бантик теребя:

«Я не люблю тебя, когда ты

      такой, Борис». А я тебя

— увы, увы — люблю, любую.

      Целую ручку на ветру.

Сорвал фиалку голубую,

      поскольку завтра я умру.

                                             1997

 

 

            * * *

Магом, наверное, не-человеком,

чёрным, весь в поисках страшной

поживы,

помню, сто раз обошёл перед снегом

улицы эти пустые, чужие.

И, одурев от бесхозной любови,

скуки безумной, что связана с нею,

с нежностью дикой из капельки крови

взял да и вырастил девочку-фею.

...Как по утрам ты вставала с постельки,

в капельки света ресницы макая,

видела только минутные стрелки...

Сколько я жизни и смерти узнаю,

что мне ступили на сердце —

от ножек —

и каблучками стучат торопливо.

Самый поганый на свете художник

пусть нас напишет — всё будет красиво.

                                             1996

 

 

           Тюльпан

Я не люблю твои цветочки,

      вьюнки и кактусы, болван.

И у меня растёт в горшочке

      на подоконнике тюльпан.

Там, за окном, дымят заводы,

      там умирают и живут,

идут больные пешеходы,

      в ногах кораблики плывут,

там жизнь ужасна, смерть банальна,

      там перегибы серых стен,

там улыбается печально

      живущий вечно манекен,

там золотые самолёты

      бомбят чужие города,

на облака плюют пилоты,

      горит зелёная звезда.

И никого, и никого не

      волнует, господи прости,

легко ль ему на этом фоне,

      такому стройному, цвести.

                                             1996

 

 

           Дюймовочка

...Некрасивый трубач

      на причале играл —

будто девочке мяч,

      небеса надувал.

Мы стояли с тобой

      над рекою, дружок,

и горел за рекой

      голубой огонёк.

Как Дюймовочка, ты

      замерзала тогда —

разводили мосты,

      проходили года.

Свет холодный звезда

      проливала вдали.

А казалось тогда,

      это ангелы шли

по полярным цветам

      петроградских полей,

прижимая к губам

      голубых голубей.

                                             1996

 

 

            * * *

...Во всём вторая походила

      на первую, но не любила

как первая, а я любил

      её как первую — и в этом

я на поэта походил,

      а может быть, и был поэтом.

                                             1996

 

 

            * * *

На белом кладбище гуляли,

      читая даты, имена.

Мы смерть старухой представляли.

      Но, чернокрылая, она,

навязчивая, над тобою

      и надо мною — что сказать —

как будто траурной каймою

      хотела нас обрисовать,

ночною бабочкой летала.

      Был тёплый август, вечер был.

Ты ничего не понимала,

      я ни о чём не говорил.

                                             1995, август

 

 

           Петербург

...Распахни лазурную шкатулку —

      звонкая пружинка запоёт,

фея пробежит по переулку

      и слезами руки обольёт.

Или из тумана выйдут гномы,

      Утешая, будут говорить:

жизнь прекрасна, детка, ничего мы

      тут уже не можем изменить.

Кружатся наивные картинки,

      к облачку приколоты иглой.

Или наших жизней половинки

      сшиты паутинкой дождевой...

До чего забавная вещица —

      неужели правда, милый друг,

ей однажды суждено разбиться,

      выпав из твоих усталых рук?

                                             1996

 

 

           В Рим

                                    Александру Леонтьеву

...Замёрзло море, больше не шумит...

Мне только по ночам немного легче —

уж лучше мрак и мрак, чем этот вид,

уж лучше тишина, чем эти речи.

В такое время — как бы наяву —

закрыв лицо ладонями сырыми,

мой нежный друг, я всё ещё живу

на родине твоей, в далёком Риме —

о нём стихи и мысли до утра...

...Пытался сочинять я о пустыне,

о дикостях её, et cetera

но как об этом скажешь на латыни?

 

 

            * * *

...Мальчиком с уроков убегу,

потому что больше не могу

слушать звонкий бред учителей.

И слоняюсь вдоль пустых аллей,

на сырой скамеечке сижу —

и на небо синее гляжу.

И плывут по небу корабли,

потому что это край земли.

...И секундной стрелочкой звезда

направляет лучик свой туда,

где на кромке сердца моего

кроме боли нету ничего.

                                      1996, март

 

 

           Белые ночи

...В Петербурге

      мы сойдёмся снова.

Да, придурки, —

      ну а что такого?

В белом парке

      ангелы и кони...

В каждой арке

      влажные ладони...

Львиный мостик

      переходит дама...

Можно в гости к

      сыну Амстердама,

но на львиных

      мордах столько боли, —

я иль вы их

      успокойте, что ли,

чтоб им снилось

      счастье в эти ночи.

Я любил вас,

      и люблю вас очень.

                                             1996

 

 

           Леонтьеву

                      «...Всё на главу мою...»

                                             А.П.

Сашка, пьяница, поэт,

ни поэму, ни сонет,

ни обычный ворох од

не найдёшь ты в сём конверте.

Друг мой, занят я. И вот

чем. Уж думал, дело к смерти,

да-с, короче, твой Борис

было уж совсем раскис,

размышляя на предмет

подземелья, неба, морга.

Вдруг, поверишь ли, поэт,

появляется танцорка.

Звать Наташей. Тренер по

аэробике — и по,

доложу тебе, и но,

и лицом мила, как будто.

Хоть снимай порнокино

на площадке Голливуда.

Так что, Сашка, будь здоров.

Извини, что нет стихов —

скверной прозою пишу,

что едва ль заборной краше.

С музой больше не грешу,

я грешу с моей Наташей.

 

 

            * * *

Как всякий мыслящий поэт,

имею слов запас огромный —

цены сему запасу нет,

а я не гордый, даже скромный.

Однако жадный и скупой:

сейчас, сейчас сундук достану,

пыль рукавом сотру и стану

глазеть на капиталец мой.

А ты свой нос сюда не суй,

не клянчи: Боря, дай хоть слово.

Не дам! А впрочем, что такого,

возьми, пожалуй, это...

 

 

           Стихи неизвестного автора

...Борис Борисович Рыжий

      плачет, слушая Баха...

Милый Борис Борисович,

      умный, добрый человек.

                                             1996

 

 

           В доме-музее А.С. Пушкина

 «...от Пушкина другой писатель и поэт

отстриг клочок волос. Пошлее, скажешь, нет

истории, дружок. Но как с него мы спросим?

И мы с тобой грешны. И мы под сердцем носим

нам дорогой до слёз незримый волосок

России и тоски. Не морщи нос, дружок...»

Я говорил тебе. Но, чувствуя, как колет

в груди, я замолкал, я умирал от боли,

дружок. И увядал у бедных губ моих

дитя гармонии, Александрийский стих.

                                             1994, август

 

 

           Стихи о русской поэзии

Иванов тютчевские строки

раскрасил ярко и красиво.

Мы так с тобою одиноки —

но, слава богу, мы в России.

Он жил и умирал в Париже.

Но, Родину не покидая,

и мы с тобой умрём не ближе —

как это грустно, дорогая.

                                             1995, ноябрь

 

 

            * * *

Поэзия должна быть странной

— забыл — бессмысленной, туманной,

Как секс без брака, беззаконной

и хамоватой, как гусар,

шагающий по Миллионной,

ворон пугая звоном шпор.

...Вдруг опустела стеклотара

мы вышли за полночь из бара,

аллея вроде коридора

сужалась, отошел отлить,

не прекращая разговора

с собой: нельзя так много пить.

Взглянул на небо, там мерцала

звезда, другая описала

дугу огромную — как мило —

на западе был сумрак ал.

Она, конечно, не просила,

но я её поцеловал.

Нет, всё не так, не то. Короче,

давайте с вечера до ночи

— в квартире, за углом, на даче —

забыв про недругов про всех, —

друзья мои, с самоотдачей

пить за шумиху, за успех.

 

 

            * * *

 «Вот эта любит Пастернака...» —

мне мой приятель говорил.

Я наизусть «Февраль», однако

я больше Пушкина любил.

Но ей сказал: «Люблю поэта

      я Пастернака...» А потом

я стал герой порносюжета.

      И вынужден краснеть за это,

когда листаю синий том.

 

 

            * * *

На чьих-нибудь чужих похоронах

какого-нибудь хмурого коллеги

почувствовать невыразимый страх,

не зная, что сказать о человеке.

Всего лишь раз я сталкивался с ним

случайно, выходя из коридора,

его лицо закутал синий дым

немодного сегодня «Беломора».

Пот толстяка катился по вискам.

Большие перекошенные губы.

А знаете, что послезавтра к вам

придут друзья и заиграют трубы?

Вот только ангелов не будет там,

противны им тела, гроба, могилы.

Но слёзы растирают по щекам

и ожидают вас, сотрудник милый.

...А это всё слова, слова, слова,

слова, и, преисполнен чувства долга,

минуты три стоял ещё у рва

подонок тихий, выпивший немного.

 

 

           Ночная прогулка

Дождь ли всех распугал, но заполнен на четверть

зал в районном ДК. Фанатичные глотки

попритихли. Всё больше о боге и смерти

он читал. Отчитавшись:

— Налейте мне водки. —

Снисходителен, важен:

Гандлевский за прозу

извинялся. Да-да. Подходил. Не жалею

Б.А. Слуцкого. —

Лето в провинции. Розы

пахнут после дождя. По огромной аллее

мы идём до гостиницы.

— Знаете, Боря,

в Оклахому стихи присылайте.

— Извольте,

буду рад. —

В этот миг словно громкое море

окатило меня:

— Подождите, постойте.

На центральном, давайте, сейчас стадионе

оглушим темноту прожекторами,

и читайте, читайте, ломайте ладони:

о партийном билете, о бомбе, о маме.

Или в эту прекрасную ночь на субботу

стадион забронирован: тени упрямо

мяч гоняют?

Кричат, задыхаясь от пота:

— ЦСКА, ТРУДОВЫЕ РЕЗЕРВЫ, ДИНАМО.

 

 

            * * *

Евгений Александрович Евтушенко

в красной рубахе,

говорящий, что любит всех женщин —

суть символ эпохи,

ни больше, ни меньше,

ни у́же, ни шире.

Я был на его концерте

и понял, как славно жить в этом мире.

Я видел бессмертье.

Бессмертье плясало в красной

рубахе, орало и пело

в рубахе атласной

навыпуск — бездарно и смело.

Теперь кроме шуток:

любить наших женщин

готовый, во все времена находился

счастливый придурок.

...И в зале рыдают, и зал рукоплещет.

 

 

            * * *

Все хорошо начинали.

Да плохо кончали.

Покричали и замолчали —

кто потому что не услышан, кто

потому что услышан не теми,

кем хотелось.

Идут, завернувшись в пальто.

А какая была смелость,

напористость. Это были поэты

настоящие, это

были поэты, без дураков.

Завернулись в пальто, словно в тени,

руки — в карманы.

Не здороваются, т. к. не любят слов.

Здороваются одни графоманы.

 

 

            * * *

Не верю в моду, верю в жизнь и смерть.

Мой друг, о чём угодно можно петь.

О чём угодно можно говорить —

и улыбаться мило и хитрить.

Взрослею я, и мне с недавних пор

необходим серьёзный разговор.

О гордости, о чести, о земле,

где жизнь проходит, о добре и зле.

Пусть тяжело уйти и страшно жить,

себе я не устану говорить:

«Мне в поколенье друга не найти,

но мне не одиноко на пути.

Отца и сына за руки беру —

не страшно на отеческом ветру.

Я человек, и так мне суждено —

в цепи великой хрупкое звено.

И надо жить, чтоб только голос креп,

чтоб становилась прочной наша цепь».

Пусть одиночество звенит вокруг —

нам жаль его, и только, милый друг.

                                             1995, декабрь

 

 

           Памяти Бибикова

Обед готов — хлеб, соль. А к слову

сказать: баран ко дню Петрову

блюденный, сыр, горшочек щей.

Тетрадь. В ней стих какой-то начат.

Читаем. «..осс, Минерва плачут,

на блёклых миртах Гименей».

...Друзья, я возмущён. Какое

стихотворение плохое

однажды гений сочинил!

«Тебя ль оплакивать я должен,

о Бибиков!» Был всё же сложен

пиит Державин Гавриил.

«О Бибиков!» — какая гадость

Пусть честный муж, пусть даже жалость

к отечеству сильней питал,

чем к детям. Бибиков? Какая

всё же фамилия плохая

«Крамолу, ты разя скончал...»

Певец «Фелицы», «Водопада»,

«Прогулки», врать-то было надо

зачем. Стихи твои, пиит,

исторгли б слезы из очей, но

«Стой путник! стой благоговейно!

здесь Бибикова прах сокрыт!»

 

 

            * * *

До утра читали Блока.

Говорили зло, жестоко.

Залетал в окошко снег

с неба синего, как море.

Тот, со шрамом, Рыжий Боря.

Этот — Дозморов Олег —

Филоло́г, развратник, Дельвиг,

с виду умница, бездельник.

Первый — жлоб и скандалист,

бабник, пьяница, зануда.

Боже мой, какое чудо

Блок, как мил, мой друг, как чист.

Говорили, пили, ели.

Стоп, да кто мы в самом деле?

Может, девочек позвать?

Двух прелестниц ненаглядных

в чистых платьицах нарядных,

двух москвичек, твою мать.

Перед смертью вспомню это,

как стояли два поэта

у открытого окна:

утро, молодость, усталость.

И с рассветом просыпалась

вся огромная страна.

                                             1997

 

 

            * * *

Родился б в солнечном двадцатом,

писал бы бойкие стишки

о том, как расщепляют атом

в лабораторьях мужики.

Скуластый, розовый, поджарый,

всех школ почетный пионер,

из всех пожарников пожарник,

шахтёр и милиционер

меж статуй в скверике с блокнотом

и карандашиком стоял,

весь мир разыгрывал по нотам,

простым прохожим улыбал.

А не подходит к слову слово,

ну что же, так тому и быть —

пойти помучить Гумилёва

и Пастернака затравить.

                                             1997

 

 

           Прощанье

Попрощаться бы с кем-нибудь, что ли,

      да уйти безразлично куда

с чувством собственной боли.

      Вытирая ладонью со лба

капли влаги холодной.

      Да с котомкой, да с палкой. Вот так,

как идут по России голодной

      тени странных бродяг.

С грязной девкой гулять на вокзале,

      спать на рваном пальто,

чтоб меня не узнали —

      ни за что, никогда, ни за что.

Умереть от простуды

      у дружка на шершавых руках,

Только б ангелы всюду...

      Живность вся, что живёт в облаках,

била крыльями часто

      и слеталась к затихшей груди.

Было б с кем попрощаться

      да откуда уйти.

                                             1995, ноябрь

 

 

           Зима

Каждый год наступает зима.

      Двадцать раз я её белизною

был окутан. А этой зимою

      я схожу потихоньку с ума,

милый друг. Никого, ничего.

      Стих, родившись, уже умирает,

стиснув зубы. Но кто-то рыдает,

      слышишь, жалобно так, за него.

...А когда загорится звезда —

      отключив электричество в доме,

согреваю дыханьем ладони

      и шепчу: «Не беда, не беда».

И гляжу, умирая, в окно

      на поля безупречного снега.

Хоть бы чьи-то следы — человека

      или зверя, не всё ли одно.

                                             1996

 

 

            * * *

Двенадцать ночи. Выпить не с кем.

      Ковбой один летит над Невским

и курит «Мальборо» ковбой.

      Ты тоже закурил устало.

Пожалуй, времечко настало,

      чтоб побеседовать с собой.

А если не о чем с собою

      беседовать, скажи ковбою,

что он ублюдок и г....

      Зачем, ты спросишь? Я не знаю.

Но сколь его ни оскорбляю,

      ему, конечно, все равно.

Он курит «Мальборо», он мчится.

      Ему поможет заграница.

Он на коне сам чёрт не брат,

      он на закат глядит с тоскою,

он ночью спит с твоей женою,

      он курит, глядя на закат.

Он сукин сын, он грязь и падаль.

      Он на коне, и он не падал

в дерьмо со своего коня.

      А ты всегда на ровном месте

готов споткнуться с жизнью вместе,

      ковбоя даже не виня.

                                             1997

 

 

            * * *

Америка Квентина Тарантино

Сентиментально-глупые боксёры

И профессиональные убийцы,

Ностальгирующие по рок-н-роллу,

Влюблённые в свои автомобили:

«Линкольны», «Мерседесы», «БМВ».

Подкрашен кровью кубик героина —

И с новеньким удобным «Ремингтоном»

Заходит в банк сорокалетний дядя,

Заваливает пару-тройку чёрных

В бейсболках и футболках с капюшонами

и бородами, как у Христа.

А в Мексике американским богом,

Похожим удивительно на Пресли,

Для тех, кто чисто выиграл, поставив

На жизнь и смерть, построен Рай, и надпись

«Хороший стиль оправдывает всё», —

Зелёным распылителем по небу.

                                             1997

 

 

            * * *

Америка Квентина Тарантино

Боксёры, проститутки, бизнесмены.

О, профессиональные бандиты,

Ностальгирующие по рок-н-роллу,

Влюблённые в свои автомобили:

«Линкольны», «Мерседесы», «БМВ».

Мы что-то засиделись в Петербурге,

Мы засиделись в Екатеринбурге,

Перми, Москве, Царицыне, Казани.

Всё Александра Кушнера читаем

И любим даже наших глуповатых,

Начитанных и очень верных жён.

И очень любим наших глуповатых,

Начитанных и очень верных жён.

                                             1997

 

 

            * * *

Я уеду в какой-нибудь северный город,

закурю папиросу, на корточки сев,

буду ласковым другом случайно проколот,

надо мною расплачется он, протрезвев.

Знаю я на Руси невесёлое место,

где весёлые люди живут просто так,

попадать туда страшно, уехать — бесчестно,

спирт хлебать для души и молиться во мрак.

Там такие в тайге замурованы реки,

там такой открывается утром простор,

ходят местные бабы, и беглые зэки

в третью степень возводят любой кругозор.

Ты меня отпусти, я живу еле-еле,

я ничей навсегда, иудей, психопат:

нету чёрного горя, и чёрные ели

мне надёжное чёрное горе сулят.

                                             1997

 

 

           Свидание Гектора с Андромахой

1. Был воздух так чист: до молекул, до розовых пчёл,

До синих жучков, до зелёных стрекоз водорода...

Обычное время обычного тёплого года.

Так долго тебя я искал, и так скоро нашёл

У Скейских ворот, чтоб за Скейские выйти ворота.

 

2. При встрече с тобой смерть-уродка стыдится себя.

Младенца возьму, — и мои безоружны ладони

На фоне заката, восхода, на солнечном фоне.

...Но миг, и помчишься, любезного друга стыдя, —

Где всё перемешано: боги, и люди, и кони.

 

3. Стучит твоё сердце, и это единственный звук,

Что с морем поспорит, шумящим покорно и властно.

И жизнь хороша, и, по-моему, смерть не напрасна,

Здесь, в Греции, всё, даже то, что ужасно, мой друг,

Пропитано древней любовью, а значит — прекрасно.

                                                                           1996

 

 

           Прощание Гектора с Андромахой

...Он говорил о чести, о стыде

великом перед маленькой отчизной.

Он говорил о смерти, о беде,

о счастьи говорил он и о жизни.

Герой, он ради завтрашнего дня

пылал очистить родину от мрака...

...Как жаль, что не подумал, уходя,

шелом свой снять, и бедный мальчик

плакал.

                                                                                          1996, март

 

 

            * * *

Для чего мне нужна эта речь?

Я обязан хранить и беречь.

Я обязан таить и молчать.

Я обязан таить и молчать.

Или с нами зима говорит?

Или ветер нам песни поёт?

      Или ты навсегда не забыт?

      Или ты не расшибся о лёд?

...Если б заговорила зима

— много может она рассказать —

      ты, сошёл бы, мой ангел, с ума.

      ...Я обязан таить и молчать.

                                                                                          1996, январь

 

 

           Дом с призраком

Как-то случилось, жил

      в особнячке пустом —

скрип дорогих перил,

      дождь за любым окном,

вечная сырость стен,

      а на полу — пятно.

Вот я и думал: с кем

      тут приключилось что?

Жил, но чуть-чуть робел —

      страшен и вечен дуб.

Бледный стоял, как мел,

      но с синевой у губ

мир и людей кляня

      ствол подносил к виску.

Нужно убить себя,

      чтобы убить тоску.

Жил и готовил чай

      крепкий — чефир почти.

И говорил «прощай»,

      если хотел уйти.

Я говорил «привет»,

      возвратившись впотьмах,

и холодок в ответ

      чувствовал на губах.

Но под тревожный стук

      ставни мой лоб потел:

«Вот ты и сделал, друг,

      то, чего я не смел.

Явишься ли во сне

      с пулькой сырой в горсти —

что я скажу тебе?»

      ...Я опоздал, прости.

                                                                                          1995, август

 

 

            * * *

Ах, бабочка — два лепесточка

      порхающих. Какую тьму

пророчишь мне, сестричка. Дочка,

      что пишут сердцу моему

такие траурные крылья

      на белом воздухе? Не так

ли я, почти что без усилья,

      за пустяком пишу пустяк:

«Летай. Кружись. Ещё немножко.

      Я, дорогая, не допел.

Спою и сам тебе ладошку

      подставлю, белую как мел».

                                                                                          1995, декабрь

 

 

           Колокольчик

Сердце схватило, друг

      Останови коней.

Что за леса вокруг —

      Я не видал черней.

На лице, на снегу

      Тени сосен. Постой,

Друг, понять не могу,

      Что случилось со мной.

Я подышать. Пройдусь

      Лесом. А если я

Через час не вернусь —

      Поезжай без меня.

Не зови, не кричи,

      Будь спокоен и тих —

Нет на свете причин,

      Чтоб пугать вороных.

Что-то знают они —

      Чувствуешь, как молчат?

Шибко их не гони

      И не смотри назад.

Кони пьют на бегу

      Белый морозный день.

Не понять — на снегу

      Человек. Или тень.

                                                                         1994, ноябрь

 

 

            * * *

Клочок земли под синим небом.

Неприторный и чистый воздух.

И на губах, как крошки хлеба,

глаза небес: огни и звёзды.

Прижмусь спиной к стене сарая.

Ни звука праздного, ни тени.

Земля — она всегда родная,

чем меньше значишь, тем роднее.

Пусть здесь меня и похоронят,

где я обрёл на время радость.

С сырым безмолвьем перегноя

нам вместе проще будет сладить,

чтоб, возвернувшись в эту небыль,

промолвить, раздувая ноздри:

«Клочок земли под синим небом.

Неприторный и чистый воздух».

                                                                                          1993, июль

 

 

            * * *

Водой из реки, что разбита на сто ручьев, в горах

умылся, осталось в руках

золото, и пошёл, и была сосна

по пояс, начиналась весна,

 

солнце грело, облака

летели над головой дурака,

подснежник цвёл — верный знак

не прилечь, так хоть сбавить шаг,

 

посмотреть на небо, взглянуть вокруг,

но не сбавил шаг, так и ушёл сам-друг,

далеко ушёл, далеко,

машинально ладони вытерев о.

 

Никто не ждал его нигде.

...Только золото в голубой воде

да подснежник с облаком — одного

цвета синего — будут ждать его...

                                             1997

                                             Публикация Ирины Князевой и

                                             Бориса Петровича Рыжего.

                                             Екатеринбург

 

 

Версия для печати