Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2003, 9

Владимир Кокорев. Девственный остров, или Моя жизнь на Канарах

Поэтика становления

Владимир Кокорев. Девственный остров, или Моя жизнь на Канарах. — М.: РИК Русанова, 2002. — 320 с.

Едва ли не всякая первая книга прозы в последнее время строится начинающими по законам эксперимента, поставленного автором, человеком пишущим, на себе самом. В этом смысле книга Владимира Кокорева “Девственный остров” выпадает, на первый взгляд, из общепринятой системы координат. Заявленный на обложке подзаголовок — “Моя жизнь на Канарах” — обещает читателю подобие то ли экзотического, то ли этнографического, то ли “плейбойского” (Канары все-таки!) дневника. Повесть Кокорева действительно замаскирована под лирический дневник. Все взаправду. Семнадцатилетний автор действительно жил на Канарах и учился в Британском колледже. А до этого — в Экваториальной Гвинее. Он действительно сын дипломата-африканиста. И, скорее всего, большинство героев повести имеют реальных прототипов среди друзей-соучеников автора.

И тут ожидания читателя обманываются самым приятным образом.

Дело в том, что заявленная “дневниковость” становится в повести Кокорева элементом изощренной литературной игры. Так автор с завидной степенью простодушия пытается поименовать собственный ускользающий от жанрового определения текст. Заявка на дневниковость подразумевает, помимо прочего, полный отказ от идеологической, дидактической, моральной и т.п. функций литературы. Как в живописи или в музыке. Впрочем, в данном случае речь должна идти, скорее, о психоанализе.

Сюжет, в общепринятом понимании, отсутствует. Повесть состоит из двенадцати бытовых зарисовок (трудно называть их новеллами). Два друга-студента, русский Мики и британец Брэд, пьют пиво, сдают экзамены, шутят, философствуют. Они вращаются в компании более или менее симпатичных, колоритно выписанных сверстников и сверстниц. Сверстники и сверстницы флиртуют друг с другом, поддразнивают, ссорятся и мирятся. Их реакции и поступки свежи, непосредственны, алогичны — как и положено молодым людям их возраста. Попутно читатель получает ценную и довольно исчерпывающую консультацию о структуре среднего и высшего образования в западном мире, системе оценок, порядке сдачи экзаменов и т.п.

Главнейшая (если не единственная) проблема, стоящая перед героями и героинями повести, — неразрешенное сексуальное томление, стремление как можно скорее утратить девственность. Подобное позднее целомудрие, в скобках заметим, для семнадцатилетних в нынешнем мире довольно странно и объяснимо лишь тем, что действие происходит на испанской, т.е. католической, территории.

И здесь мы сталкиваемся с первым, довольно важным ключиком к повести. Герои, мечтающие о том, как они пойдут на дискотеку и снимут двух “забойных девчонок”, ни разу, даже в минуты самого откровенного общения, не употребляют слова “любовь”. Им хочется стать мужчинами, самоутвердиться. Героини, напротив, только о ней, о любви, и мечтают — хотя говорить осмеливаются разве что в подпитии. Характерна в этом смысле сцена на пляже, когда пьяная Линда, наиболее детально прорисованный женский персонаж повести, выкрикивает, что она “хочет любви”. Повествователь язвительно комментирует: “Свежий воздух с моря не пошел ей на пользу. У меня вышел из головы весь хмель, и совершенно пропало желание быть искренним”.

Скрытая причина переживаний и разочарований героев — изумленное, довольно инфантильное осознавание подростками пропасти между мужской и женской психологией. Недаром едва ли не все героини повести то и дело с возмущением и уничижением рассуждают о “мачизме”, а Брэд, друг и альтер эго повествователя, составляет “научный трактат” с классификацией женщин. Трактат, довольно злой и язвительный, пронизан тем не менее горечью. Так, примечание к главке “Просто красавицы” гласит: “Рекомендовано: пробуйте, если вам не жаль своего времени. Особое примечание: вряд ли у вас что-нибудь из этого получится. Особи данного типа являются национальным достоянием, зорко охраняемым мужчинами от 35 до 50 и старше”.

В сущности, сексуальное томление и любовные переживания героев повести на деле маскируют элементарный страх вступающего во взрослый мир подростка перед одиночеством. Тем паче — перед одиночеством на людях. Девочки спасаются от него посредством истерических поступков, мальчики — посредством бравады и нарочитого цинизма. И здесь мы подходим к наиболее, на мой взгляд, значимой и интересной составляющей внутреннего сюжета повести Кокорева: теме писательства, для которого цинизм является одной из неизбежных издержек профессии.

Оба главных героя, Мики и Брэд, именуют себя писателями. “Писательство” Брэда заключается в бесконечном изобретении причудливых, как правило, в духе Курта Воннегута, сюжетов, ни один из которых, будучи “проболтан” с приятелем, не обретает воплощения: “Дав название очередному шедевру, гений Брэда успокаивался и больше к этому сюжету не возвращался”. Мики, от лица которого ведется повествование, напротив, о собственном писательстве вообще не упоминает. Но его результат — перед нами, это сама повесть. Она явно ориентирована на симпатичную и вполне опознаваемую литературную традицию — британские колониальные зарисовки в духе Сомерсета Моэма и Грэма Грина. Та же саркастическая меланхолия, те же меткие язвительные характеристики. Навскидку несколько цитат:

“Почему на Канарах так любят говорить о погоде? На моей памяти она здесь ни разу не менялась. Дождь, снег и ураганы существуют только в воображении островитян, питаемом новостями из-за рубежа и кинофильмами. Очевидно, именно поэтому их так живо интересуют вопросы метеорологии”.

Или:

“Откуда у испанцев такая любовь к горам и тщательно скрываемое презрение к живущим у моря? Говорят, из-за нелюбви к английским пиратам”.

В конечном счете читатель, уже постигший, что “дневниковый” текст повести с изнанки подсвечен литературной игрой, остается перед неразрешенным вопросом: то ли взаправду сюжетной пружиной “Девственного острова” являются сложные взаимоотношения друзей-соперников, то ли просто тотальное одиночество автора приводит к появлению лирического двойника. Это двойничество с какой-то причудливой, но неумолимой логикой отсылает к еще одному, на мой вкус, довольно очевидному учителю Кокорева — Сергею Довлатову. О Довлатове, прежде всего, напоминает пронизывающее повесть ощущение печального, но светлого абсурда, который мотивирует поступки героев. Так, Брэд приезжает из Британии на Канары, чтобы “улучшить свой английский”. Так, отец Мики, советский африканист, оказывается автором анекдота о том, что вирус СПИДа вывели американцы, чтобы извести черных: “Он говорил, что на премию, которой его наградили за такую замечательную выдумку, он купил мне детскую кроватку. Я думаю, что именно он говорил правду, потому что кроватка у меня действительно была”.

В каком-то смысле эпиграфом к повести Кокорева можно поставить слова Уоллеса Стивенса, которыми Иосиф Бродский озаглавил свой некролог Довлатову: “Мир уродлив, и люди грустны”. Поправкой может служить лишь то, что для автора, человека молодого, мир — прекрасный мир “райского острова” — пока еще не уродлив, но катастрофически чужд, пугающ и непонятен. Недаром один из сюжетов так и не написанных романов Брэда представляет собой “что-то среднее” между “Робинзоном Крузо” и “Островом сокровищ”. Тема “робинзонады”, естественная для “островного” повествования, возникает едва ли не с первых страниц повести: “Вообще английская колония напоминала горстку людей, спасшихся после кораблекрушения, причем каждый — после своего, сугубо личного”. Сам повествователь пока еще кораблекрушения не пережил. Он с завидной зоркостью наблюдает за симптомами грядущих кораблекрушений в окружающих и, прежде всего, в себе самом. Пытается учиться на чужих ошибках. При этом автор “Девственного острова”, похоже, обладает завидным запасом душевного здоровья. Здесь уместно процитировать одну из его не по-юношески мудрых, но вполне убедительных сентенций в духе Екклесиаста: “Линда, в жизни есть много хорошего и почти ничего постоянного. Все в этой жизни проходит, Линда, и плохое, и хорошее. Нельзя всю жизнь прожить в раю, но в жизни нет и вечного ада...”. Неслабо для семнадцатилетнего?!

Шутки шутками, но вывод, к которому автор приходит в финале повести, звучит уже вполне серьезно и незаемно:

“— Чего-то нам не хватает, по-моему...

— Наверное, женщин, — предпринял я робкую попытку вернуть разговор в привычное русло.

— Нет, — отверг ее Брэд. — Я бы сказал, стиля и достоинства”.

Это потребность в “стиле и достоинстве”, осознанная автором, обязывает его ко многому. Уже потому хотя бы, что, скорее всего неосознанно, апеллирует к “совести и вкусу” Венедикта Ерофеева — то есть через весь органически усвоенный опыт англоязычной литературы к высокой традиции русской прозы. Здесь, кстати, нелишне сообщить, что повесть создавалась автором одновременно на русском и английском языках. Однако первое ее издание он предпринял именно в России.

Несколько рассуждений напоследок. Ближе к финалу автор кокетливо констатирует, что ему “писать по большому счету не о чем”. Литература дело жестокое. Мне уже доводилось как-то писать, что есть важный критерий, определяющий внутрицеховые отношения, — мера проявленности таланта. Имеется в виду даже не то, как человек распоряжается отпущенным дарованием, но степень его реализации в избранной поэтике. Поэтому довольно трудно прогнозировать литературную судьбу автора, находящегося в процессе становления — т.е. не успевшего пока проявить меру отпущенного таланта, очертить контуры своего мира.

Всякий пишущий неизбежно стремится поименовать окружающий мир, нащупать тайные имена его реалий и — в идеале — узреть суверенные, ему одному видимые связи между ними. В этом смысле поэтика становления обладает несомненным преимуществом перед устоявшейся поэтикой мастерства. Подобно тому, как изумленный взгляд ребенка в состоянии заметить нюансы, не доступные замылившемуся взгляду взрослого дяди. Поэтика же мастерства обладает бесспорной привилегией композиционной изощренности, способности свести воедино разрозненные нити, сплести неповторимый узор в пространстве текста. В литературном дебюте Владимира Кокорева явственна именно поэтика становления. При определенной необязательности композиции повесть “Девственный остров” скреплена чрезвычайно убедительной и запоминающейся интонацией, она изобилует удачными находками в отдельных, порой даже претендующих на самостоятельность частях, являющих контуры оригинального и, бесспорно, значительного мира.

Остается ждать продолжения.

Виктор Куллэ

Версия для печати