Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2003, 5

Храм старосадский на горке

Стихи. Вступление и публикация Бориса Дубина

Сергей Петрович Морозов (1946—1985) родился в Москве. Занимался в литературном кружке городского Дома пионеров (несколько стихотворений этого раннего периода опубликованы в альманахе “Час поэзии”, 1962), в 1964—1966 гг. был близок к литературной группе СМОГ.

В 1970 г. закончил Московский государственный педагогический институт. Служил в армии под Новокузнецком, затем — в милиции в Норильске, работал в Союзпечати в Москве, в музее Л. Толстого и др. За исключением одного стихотворения в журнале “Студенческий меридиан” (1976, № 5, где он ошибочно назван выпускником МАИ), стихов не публиковал.

После смерти С. Морозова несколько его стихотворений появились в “Дне поэзии-89”, журналах “Огонек” и “Смена”.

 

Как-то раз, утешая павшего духом друга, Сергей Морозов с улыбкой написал:

Да что! Всего полжизни

прошло, а впереди —

признательность отчизны

и профиль на меди...

Шутки шутками, но я не раз слышал от него в начале семидесятых (и вот это уж было сказано совершенно всерьез), что у всех нас — не у кого-то одного из вчерашних смогистов, а именно у всех вместе — еще будет синий том с золотой рамкой в большой серии “Библиотеки поэта”. Жизни Сереже после этого хватило на десять лет с небольшим довеском (иным, как Лёне Губанову, и того не выпало), и ни единой его строки за эти глухие годы в печати не появилось. Между тем, незадолго до ухода Сергей сложил написанное почти за двадцать лет в семь полновесных книг.

Если не считать нескольких отчаянных стихотворений удушающего начала восьмидесятых (они вошли в машинописный сборник с характерным названием “Злоба дня”), ничего “против советской власти” Морозов не писал, поскольку видел задачу стихов в другом. Соревноваться за оттенки серости, в чем находили тогда смысл сотни пишущих и печатающихся в журналах, он не собирался. Но и к диссидентам себя не причислял. Оставалось одиночество. Многолетнюю и привычную его глубину, думаю, могут представить сегодня немногие, и даже тогда, в “подполье”, на такое обрекали себя лишь единицы: у большинства все-таки был тот или другой круг. У Сергея — не было.

Он менял полуслучайные места работы, пытался быть там нужным, но, казалось, не то чтобы искал места, а, скорее, бежал от него. К тому же, в отличие, опять-таки, от большинства, Морозов не пил, — его изоляция была, повторяю, бескомпромиссной. Мне кажется, что со временем эта жизненная безысходность, несколько раз загонявшая Сергея в психбольницы, стала давить и на слово поэта, менять его природный звук — яснее всего он, по-моему, слышен в стихах, написанных около 1970 года. Стали повторяться периоды немоты, становившиеся все более затяжными (при этом он невероятно много читал, причем головокружительно помнил все прочитанное). Изредка взнервленное оцепенение сменялось мощными стиховыми обвалами, когда у него, и в жизни-то крайне немногословного, писалось по три-четыре вещи в день.

Пройдя в середине шестидесятых короткий искус пастернаковской поэтикой, зная русскую лирику от первой до последней буквы, как на моей памяти — никто другой, Сергей сохранял спокойную независимость как от старших современников, так и от ровней по поколению. Из первых ценил Арсения Тарковского, из вторых выделял Ольгу Седакову.

Так получилось, что двадцать последних лет его жизни мы виделись с ним постоянно, в иные периоды — не раз за неделю, горячечно переписывались во времена его отлучек, встречались где придется, много ходили по Москве, сидели на лавках и в подъездах, — независимо от времени года, приткнуться было некуда. Я знал его разным, и в зрелости, и в слабости. Виделись мы и совсем незадолго — как стало потом понятно — до его гибельного конца. На следующий день после встречи я заказал на абонементе Ленинки книги для него и всё носил их в портфеле, пытался дозвониться, чтобы как-то передать...

Признаюсь, тридцать лет назад я не верил, что синий том с золотой рамкой, о котором с убежденностью говорил Сергей, возможен. Не верю и сейчас. Но сегодня, став на полтора десятилетия старше своего одногодка, я не думаю, что такой том вообще нужен. Гоже ли заслоняться памятником от памяти? Написанное тогда нужно читать как след утраты. Может быть, так мы хоть что-то поймем в тех давних и безответных словах.

Борис Дубин

 

              * * *

           Памяти В.Ф. Ходасевича
Родина! Я умираю.
Нечего больше беречь.
Слышишь? Последнее знаю —
твёрдую русскую речь.
Душу твою непростую
ни от кого не берёг —
и потому не ревную,
переступив за порог.
И потому без укора
перед тобою молчу.
И обернусь не для спора —
глянуть в лицо захочу.
                    20.11—24.12.68

              * * *

Куртуази’я — им,
а нам — Батый с арканом.
Им — Дух Гармонии,
нам — смрад Сарай-Берке.
Им — Роза и Грааль,
нам — розги с балаганом,
лоб Леонардо — им,
«Лучина» — нам в тоске.
Им — мирозданья зов
рыданием органным,
а нам — рудничный двор
да вьюги круговерть.
Триумфы — им,
а нам — сквозь строй за барабаном.
Им — и по смерти жизнь,
нам — и при жизни смерть.
                  7—8.12.1984

    Девятнадцатый век
	
Перебегание сна и тревоги,
ломкой судьбы ледяной перепев,
тёплые сани, верные дроги,
перья балета.
Переболев, —
жёлтые карты, спесь иноземца,
гроздья нагара, веер и клуб,
тонкие руки зимнего скерцо,
старого земца овчинный тулуп.
                       03.10.67

              * * *

Какие люди, край родной!
Какими ясными очами
они глядят на путь земной,
исполнены немой печали.
	Какая честная судьба!
	Живой свечой в ночи истаяв,
не клясть усердного раба,
что правит суд и клейма ставит.
	Какая выпрядена нить!
	Пока беснуются невежды,
	пера неверьем не чернить,
	на сына не терять надежды.
Какой завет, какой урок!
Какая пламенная сила
выносит правду за порог
молвы, что их не ослепила.
Какой неотвратимый час!
Упорное преображенье
тревоги, обступившей нас,
в немеркнущее напряженье.
                     3—4.12.83
					 
     Младшему
	 
Есть ещё правда на свете!
И для неё, одинок,
плачет, как малые дети,
злой золотой огонёк.
	Сквозь заалевшую наледь,
	поголубевший наплыв —
	он меня, грешного, жалит,
	и в январе не остыв.
Спи, несмышлёныш! Косая
зрячих берёт на правёж,
в жилы горстями бросая
хрусткую, едкую дрожь.
	Сгинь, голубок, на задворки!
	Глянь! У меня за спиной —
	храм старосадский на горке,
	склад у плеча соляной.
А под ногами — лавиной
с Китайгородской стены —
лёд моей подлой, невинной,
материковой страны.
                 20.12.83


              * * *

Как старцу Максиму нельзя на Афон,
так не отпускаешь в тиши отмолиться,
но втягиваешь, как строфу в антифон,
твоих славословий и плясок, столица.
Ещё не дозрела зардевшая гроздь,
и горечь целительней сладости сочной.
Ещё я на родине призванный гость,
взыскующий слова для яви построчной.
Друг вынул из петли, родная спасла
от крестного страха, от злого недуга,
и ру’га цела для простого стола,
и рядом опорой душа и подруга.
Дарящая не оскудела рука,
дремота пытливости не одолела,
и вечная память пока далека
от кельи, где спорится правое дело.
                                     5.12.83

              * * *

Щебечет капля восковая на огне.
Мне жизнь доверена 
                  и вновь неисполнима.
Прилежен, как судьба, от века в стороне,
застенный черновик, и злость неутолима.
Который раз в году надежде обречён,
прощению родня и выбором свободен,
зачем я одинок и ожидать учён
и, понимая всё, какой заботе годен?
Пощипывая воск, обуглится фитиль
и сломится в растоп, 
                    и лепесток присадит,
и тонко начадит, и обернётся в пыль,
и этим с темнотой, как с матушкой,
                                    поладит.
                         18.10.68

              * * *

Свет заштрихован дождём,
осень — и будто бы виден
крымский неприбранный дом,
нож рядом с горкою мидий.
Сквозь остеклённую мглу —
отмель, раскаты прибоя.
Жаль, разобрать не могу,
что говорят эти двое.
                       1970

              * * *

Всё дальше день и час, 
                        где виделся с тобой.
Стоцветной суетой усвоена разлука.
И если бы не свет холодно-голубой,
не голос, не глаза и в них родная мука,
я знал бы до сих пор: 
                     меня дела спасут —
и вправду был счастлив 
                     предельно малой мерой,
не вздрогнул бы сейчас, не ждал, 
                             как назовут
приталенный жакет 
                        и зонтик тёмно-серый.
                   1970

              * * *

Не плачь, не кручинься, усни...
Пустые развёрстаны дни,
и звёздная дремлет привада.
Мерцает июль по росе.
Попробуем нынче как все —
без памяти, дома и лада.
Себя нипочём не вернуть,
но можно на срок заглянуть
туда, где мы молодо жили,
где Ялта, Аутка, причал,
где воли хотел и молчал,
где, помнишь, вино не допили.
                          начало июля 1972

              * * *

Зов из будущего разгадан
и в минувшее обращён.
Здесь душа отыграла градом
и ползёт на забор плющом.
Зеленеет Господним оком,
безнаказанна и свежа.
Киноварным трепещет соком
в сердце радости и стрижа.

              * * *

Напрасно сказаны слова,
неосторожный Рок
играет в мёртвые права
и жизнь берёт в залог.
	Всесильный обольщает звук,
	родной надежды знак.
	Но бедный одинокий друг
	сквозь тьму глядит во мрак.
Зачем ему твои лучи,
бессонное окно?
Душа измаялась в ночи,
ей тихо и черно.
                  21.03.85

              * * *

Замолви словцо о кринице,
о горсти холодной воды,
как цапали стебли о спицы,
в педалях рвались и в ступице
легко оставляли цветы;
о крови, что тягой лучистой,
зайдясь от глотка, погнала
по телу младенчески чистый
дух палевой пыли мучнистой
и мёд смоляного ствола.
                        1970

              * * *

Полдень. Стеклянного жара
матовый дутый колпак.
Белое пекло базара
всё не минуешь никак.
	Осы сползают в отстойник,
	дынный обстали кусок.
	Вон палисад, рукомойник —
	брякает медный носок.
На прокалённой терраске,
вязко под марлей дрожа
пятнами мутной окраски,
оводы жгутся, визжа.
	В доме коробит обои
	горечью пронятый зной,
	и полотенце сухое
	пахнет белёной стеной.
Вдоль по ступням половицы
гладкий кладут холодок,
и остаётся напиться,
долгий лаская глоток.
                       1970

              * * *

Смерти лёгкой дай, Господь!
Никого ты мной не мучай.
Блажь и слёзы, честь и плоть
преврати во прах и в случай.
К возвращенью я готов
и с признаньем не помедлю,
лишь десяток верных слов
нашепчи и дёргай петлю.
Ни тужить, ни отпевать —
в яму чёрную, во тленье.
Береги друзей и мать
до Любви, до Воскресенья!
                    25—26.11.79 (ночью)
                                  Публикация Б. Дубина

Версия для печати