Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2003, 4

Елена Толстая. Поэтика раздражения: Чехов в конце 1880 — начале 1890-х годов

Честно о Чехове

Елена Толстая. Поэтика раздражения: Чехов в конце 1880 — начале 1890-х годов. 2-е изд., перераб. и доп. — М.: РГГУ, 2002. — 366 с. 2000 экз.

Книга Елены Толстой выходит вторым изданием — с эффектным “знаковым” пенсне на обложке. Стекла пенсне отражают обратную перспективу — то, что находится за (а не перед) ними. А может быть, художник хотел поставить нас хоть на мгновенье на место Чехова — взглянуть на мир его глазами и увидеть все так, как видел он. Задача Елены Толстой — показать, как общение Чехова с окружающими его людьми преломлялось в его сознании в некие узлы раздражения, становившиеся импульсами к творчеству. Она приглашает читателя в Зазеркалье чеховского мира. Путешествие это приводит нас не в Страну Чудес, а в подлинный Ад. Ну что ж — Вергилий зовет, читатель покорно следует за ним.

В книге Е. Толстой подробно структурируется один из “лимбов” души писателя. Тема заявлена предельно конкретно: социальный аспект среднего периода чеховского творчества. Анализ текстов сведен к минимуму. На первый план выступает принцип досье — сбор малодоступной, забытой, неизвестной ранее информации о жизни Чехова и его общении с современниками. Эта работа проделана скрупулезно и тщательно. Толстая не скрывает, что самое главное для нее — вернуть Чехова в контекст его эпохи. Ведь будучи признанным “представителем реализма”, Чехов был противопоставлен своим современникам-“декадентам”. А исследователи Серебряного века не собирались уделять внимание писателю, чья репутация была подмочена “официальным признанием” одиозного литературоведения... Исправить эту ошибку и призвано исследование Елены Толстой.

С филологической точки зрения, книга блестящая — и по своему замыслу, и по его воплощению. Чеховское творчество становится органичной частью его жизни, своеобразным “бытийным компонентом”: границы жизни и литературы размываются, оказываются проницаемыми. Отважные сопоставления литературного и жизненного материала превращают чтение этой книги в увлекательное занятие. Когда дочитываешь последнюю страницу, хочется вздохнуть: “Так вот как оно было на самом деле...”.

Но общее впечатление от всей этой информации более чем угнетает. Воистину, вслед за Данте хочется сказать: “И я — во тьме, ничем не озаренной”.

По убеждению автора, Чехов — антисемит. Речь идет не о “бытовом” неприятии “жидов”, а о последовательном раздражении против “сынов и дочерей израильских”: “В “Сев. вестник” писать не стану, так как я не в ладу с тамошним Израилем”. Весь любовный роман с Дуней Эфрос, тщательно замалчиваемый в русском чеховедении “из-за его еврейских коннотаций” — иллюстрация “глубокого консерватизма русского общества на всех уровнях, от семейного до официального”. Сами эти “коннотации” выставляют писателя в крайне невыгодном свете. Возможно, именно в силу того самого консерватизма, о котором говорит Е. Толстая, читатель чувствует себя неловко — хочется отвести глаза. Но — факты, факты: “фармачевты, цестные еврейцики и процая сволоц”, “там будут индейки, жидовки и прочие национальности”, “Эфрос с носом”, “богатая жидовочка”... Автор книги полагает, что Чехову была свойственна одна из наиболее неприятных форм антисемитизма: мысль о том, что евреям не надо давать ассимилироваться, что патриархальный и религиозный еврей представляет меньшую опасность, чем русифицированный космополит, потому что он менее социально мобилен и сфера его влияния традиционно ограничена.

Чехов нетерпим к критике, болезненно воспринимает выпады против своих произведений и безжалостно мстит за это. Е. Толстая старается показать, как за вполне нейтральными темами критических и аналитических статей, за безобидными сюжетами рассказов, повестей и пьес открывается бескрайнее поле брани — борьбы оскорбленных самолюбий и столкновения раздраженных реакций. Статья Мережковского о переписке Флобера — тайный выпад против Чехова, впрочем, и статья, посвященная Чехову, только внешне является апологетикой “учителя”. Автор книги настойчиво показывает, как друзья-враги (название главы: “Друг другу чужды и любезны”) тонко подмечали каждую провокацию, каждый укол — и незамедлительно отвечали еще более жесткими ударами! В этом ключе анализируется литературная “дуэль” Чехова с Мережковским — “Рассказ неизвестного человека” против драмы “Гроза прошла”. Отношения Чехова и Мережковского — центральный сюжет исследования Е. Толстой. Здесь автор демонстрирует нам не только высокотехничный филологический анализ, но и подлинное мастерство интуитивных прозрений. Множество оценок чеховского творчества Мережковским теряют свой прямой, казалось бы, однозначно “положительный” смысл, начинают на глазах распадаться и расползаться, становиться своей противоположностью. И вот — вместо аналитической и с виду хвалебной статьи Мережковского о Чехове перед нами очередной источник раздражения писателя, повод к настоящему взрыву, к безжалостной, но такой тонкой, “эзотеричной” мести.

Наконец, Чехов находится в постоянном раздражении из-за оскорбления эстетического чувства. Ему неприятен стиль и тон журнальных публикаций, в контексте которых его собственные произведения выглядят странно и двусмысленно. Раздражение дистиллируется и кристаллизуется в тонкой сетке намеков и аллюзий, буквально пронизывающих чеховскую “Чайку”. Вообще, анализ монолога Нины Заречной “Люди, львы, орлы и куропатки...” с точки зрения “музыки” (текст рассматривается как тринадцатистрофное стихотворение) представляется настоящей филологической находкой. “Взрывной эффект” треплевского монолога получает четкое, почти математическое обоснование. В основе этой “математики” — тонкое чувство “материи” языка и идей времени. И вот вывод: “Итак, пьеса Треплева — злая пародия на сознательно непонятые и нарочно прерванные темы авторов “Северного вестника”, образец какографии. Основной метод: напряжение между поэтикой метонимической — реалистической — детали и поэтикой прямого называния, как Чехов представляет себе символизм”. Отсюда решительное объяснение “чеховского парадокса”: “Чайка” дала путевку в жизнь тому самому новому искусству, которое осмеяла. “Вставив в текст чучело декадентской прозы, Чехов вряд ли мог предугадать, что оно оживет; само появление образца новой прозы, с ее нестерпимой безвкусицей, стилистической чересполосицей и непреднамеренными комическими эффектами внутри традиционно-доброкачественного нейтрально-нормативного текста, пусть в качестве объекта осмеяния, было реабилитацией: то, что планировалось как прививка от модернизма, стало прививкой публике вкуса к модернизму”.

Так, Елена Толстая показывает, как настороженное и недоверчивое противостояние Чехова “декадентам” на деле обернулось его вкладом в модернистскую культуру. Книга открывает мир “премодернизма”, который, как справедливо полагает автор, обладает не меньшей напряженностью, чем атмосфера самого Серебряного века. Читатель вслед за Е. Толстой узнает Чехова в героях романов Ясинского и Боборыкина, понимает, насколько сложно строились отношения писателя с Акимом Крайним (Волынским). И наконец возникает главный эффект от чтения исследования Елены Толстой — погружение в этот давно прошедший быт, дрязги личных отношений, мелочные придирки и взаимные обвинения. Вот тогда и раскрывается смысл названия: искусство — плод раздраженного напряжения нервов. Грустно, но факт.

Марина Загидуллина

Версия для печати