Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2002, 6

Нельзя. Можно. Нельзя

Роман-монолог

Незабудковые, малиновые, желтые… Разноцветные стекла составили гору. Когда-то здесь был завод. Сейчас стекольная гора — наша отрада. Мир сквозь желтое стекло — солнечный, синее — пасмурный. Черное — ночь, красное — война… Раз! Снова солнце. Зеленое стекло словно переносит тебя в лес. Кажется, что мировые ритмы меняются по твоей воле, что стекла могут все:

Солнце.

Ночь.

Пасмурно.

Лес.

Солнце опять! И это за три секунды. А есть еще такой цвет — золотисто-коричневый, сквозь него серые домики становятся сказочными: вот-вот из одного выйдет если не волшебник, то хотя бы помощник волшебника.

— Кукла, ты чего?! — кричит Витька Прибылев.

Кукла — это я. От неожиданного окрика кувырком падаю вниз. Нельзя так сильно задумываться, надо быть как все. Но трудно. Я — новенькая. Наша семья только что приехала в Сарс. Мне шесть лет, но я ростом с четырехлетнего ребенка. Пошла в школу — портфель по земле волочился. Теплым сентябрьским днем после уроков мы зашли на стекольную гору, и вот уже от падения платье — белое с квадратами (сейчас бы я сказала: под Лисицкого) — запачкано землей. Но мама обещала купить форму, если я буду хорошо учиться.

Витька догнал и спросил: “Кукла, что с тобой?”.

Как объяснить ему то щемящее чувство внутри меня, что мир не так прекрасен сам по себе, без цветных стекол! Другие-то находят радости. Значит, зрение не в глазах, а внутри нас — в мозгу! И я должна изнутри научиться смотреть — так, чтобы полюбить Сарс.

Деревня, из которой мы приехали, была небольшая, но такие поля ржи, пшеницы, гречихи, льна простирались вокруг! До горизонта. Лен цвел голубым, гречиха — розовым. А в Сарсу мне приходится добирать разноцветность мира через стекольную гору. Зато какой этот волшебный цвет старого золота!

Я родилась, страшно сказать, в 1947 году. В крестьянской семье. Фамилия отца — Горланов, — возможно, не его, а просто такую дали в детдоме за громкий голос (мама не раз выговаривала ему: “Бригадир, ты как крикнешь, так у кормящих матерей молоко присыхает”, — речь о временах, когда матерям не давали отпуск по уходу за детьми). Отец оказался в детдоме, потому что семью его раскулачили или разорили. Возможно, было поместье. Он помнит озеро, помнит, как мать умерла в одночасье от горя этого. Его сдали в детдом — двухлетнего. Я думаю: хотели спасти от Сибири. Долгие годы папа пытался что-то выяснить, но не удалось практически ничего. Когда ему было двенадцать лет, его усыновили супруги Горшковы, но характер уже к тому времени сложился (суровый). От матери мне достались общительность и любовь ко всему миру, от отца — затаенная нелюбовь к советской несвободе.

Неродные бабушка и дедушка Горшковы так любили меня! Но время-то было послевоенное, голодное, и вот решение: “Минку — в детский сад!” (дедушка Сергей не мог выговорить мое имя). В первый же день я сбежала оттуда в поле ржи, которое до горизонта. Ну что — в колхозе никто не работал до вечера. Искали. Хорошо, что рожь не пришлось скосить раньше времени — бабушка Анна нашла меня (спящей — по струйке пара в холодном воздухе). Мне было три года, и я уже умела читать (в больнице, где я лежала с желтухой, девочки-школьницы научили меня).

Первое воспоминание такое: мы угорели, и бабушка пытается отвлечь меня от дурноты… юмором. Она якобы хлебает ложкой дым, а я сквозь слезы хохочу, понимая, что выхлебать его нельзя. Божий мир так устроен, что мы понимаем юмор прежде, чем научаемся говорить. Тогда мне не было и года. Фрейд бы сказал, что это повлияло на мою личность: у меня часто смех сквозь слезы…

День смерти Сталина был одним из самых невероятных в моем детстве! Проходил какой-то митинг, ничего этого не помню (кроме портретов вождей: Ленин и Сталин в полный рост). Главное: отец взял меня на плечи! Раз в жизни… Без ума от счастья я не знала, за что держаться там, наверху. Сначала старалась руками — за воздух: вот я здесь — на папиных плечах, смотрите все! И чуть не упала. В порядке эксперимента схватилась за лоб отца — ладонями. Но вдруг ему неудобно так? У меня страх все время был — как крикнет!.. Чувствую: счастье ускользает от моих терзаний. Наконец я придумала держаться где-то за ушами его… Чего я раньше завидовала всем? Не такое уж блаженство — кататься на отцовских плечах. Тем не менее запомнила на всю жизнь: я высоко, как все дети. Хотелось быть как все. Так в день смерти Сталина побывала я на отцовских плечах.

Видимо, из-за малого роста меня выбирали на роль “оратора”— от имени пионеров и школьников приветствовать митингующих. Что я понимала в первом классе-то про светлое будущее? Помню лишь: в миг выступления жаркие мечты о счастье протягивались, шарили по головам митингующих и возвращались ко мне с удесятеренной силой. И вот 7 ноября я приветствую, 1 мая тоже, а потом наступает лето, за время которого я резво подрастаю. И все! Меня больше не назначают на сладкую роль… А ведь целый год сарсинцы любили меня: “Это та девочка, которая с трибуны говорит без бумажки!”. Конфетами угощали, улыбались мне. И вмиг как отрезало. Значит, любили не меня, а мою роль? Былые заслуги ничего не значат? Да какие уж такие заслуги! А послужить-то хотелось. Но как?

И я решила изобрести лекарство от всех болезней сразу. Не более, но и не менее.

Дело в том, что мой отец страдал от псориаза. А у псориатиков всегда наготове рассказы о чудесном исцелении: тот по пьянке заночевал в луже с мазутом, и все коросты сошли! Другой с похмелья облился рассолом, и наступило улучшение… Я думала, что можно СЛУЧАЙНО открыть средство, которое спасет всех! Не ела конфеты, перепадавшие мне, крошила их, смешивала с печеньем и ядрышками семечек и все разносила по “клеткам” (сейчас у детей это называется иначе — “штабики”). Потом я узнала, что за спиной надо мной смеялись, но в лицо никто не сказал: “Дура ты!”. Хотя дети ведь довольно жестоки. Но, видимо, слишком серьезными были у меня глаза. Впрочем, может быть, никто не хотел лишиться тех вкусностей, которые разносила Кукла…

У меня три младших брата, надо за ними следить, воду носить (а она никуда ведь не вытекает — сколько ведер принес, столько и вынести придется, уже в виде помоев). Ну и корова, сенокос, дрова… Ни крошки свободного времени. Почитать и то некогда.

Если и случалась высокая минута в моем детстве, то на полянке, где я собирала землянику. Там цветы целуются от ветра, запахи плавно чередуются: то — ягод, то — ели, вдруг — черемуховый ветер. Птица кричит: “Кто ты? Кто ты?”. Дерево скрипнет, а после — листья зашелестят…

Я ходила на свидание с полянкой, как на любовное. Волновалась. А чего бы волноваться, она ведь никуда не убежит. Но там могут раньше меня оказаться другие, и тогда уж не полежишь под кустом волчьих ягод, не полюбуешься на паутину с капельками росы. Я волновалась, потому что любила ее — эту земляничную поляну. Это были уроки любви… Кому-то мысленно писала я письма тогда — за подписью “Я и полянка” или “Я и Сарс”. Со всеми хотелось поделиться своим настроением, но не наяву, нет. Наяву может случиться всякое: придут парни и драгоценную материю счастья растворят в кислоте матюков…

Еще одна высокая минута моей жизни случилась на ледяной горке. Это было в дни после ХХ съезда и разоблачения культа личности. Мы с Витькой Прибылевым катились вниз на одной доске: он спереди, я держусь за него. Качусь и кричу ему в ухо:

— Понимаешь! Человек мог ради комнаты в квартире оговорить соседа. Рассчитывал за это получить его жилплощадь.

Так я понимала “культ личности” — через квартирный вопрос!

Моя маленькая душа вместила тогда лишь эту каплю. Я знала, как трудно получить жилплощадь, но понимала, что донести понапрасну на человека ради комнаты — подлость! И какая большая гордость поселилась внутри меня за свою Родину: все уже позади! Люди поняли — они преодолели сталинизм.

Дело в том, что мои родители, прожив несколько лет в Сарсу в одной комнате с семьей друзей — Штейниковых (святые люди: их самих пятеро, но еще терпели всех нас!), однажды самовольно заняли новую квартиру. Хорошо помню ночной переезд — ужас перед тем, что сделают с нами утром… Ну, выселили, конечно, но не на улицу, а дали государственную комнату в коммуналке. О, квартирный вопрос! Во всех странах есть вечные темы: жизни и смерти, любви и ненависти, одиночества и веры, а у нас в России еще одна вечная тема — квартирный вопрос…

Моя далеко смотрящая вперед любовь к свободе подсказала способ вырывать каждый год две-три недели для книг. Я уверила маму, что болит сердце. На самом деле душа ныла без сладких сказок и стихов, но об этом нельзя было заикнуться в нашей семье. И вот в зимние каникулы меня всегда клали в больницу, обследовали и лечили, а я брала с собой две сумки библиотечных книг и глотала их одну за другой. Меня все звали: книгочей. Я лгала, чтоб вырвать кусочек свободы, но сердце в самом деле тогда болело — от стыда перед родными. Я-то отдыхала, а они мою работу по дому должны взвалить на свои плечи (буквально: воду носить на коромысле).

Между нами, читателями, как относиться к тому, что Занусси поставил памятник книге? Живым ведь не ставят памятников… Неужели книга умерла и остался лишь Интернет? Но телевидение ведь не отменило кино, а кино — театр. И фотография не отменила живопись! Нет, я верю, что книга никогда не умрет.

Лучшие минуты жизни проведены со стихами, романами, рассказами. А философы! Я их сначала получила в экстракте (афоризмы из сборников “В мире мудрых мыслей”), а потом нашла собрание текстов “Материалисты Древней Греции”. И так поехало! Над этой моей страстью открыто посмеивались все. (Сохранилась где-то “философема” Миши Черепанова и Семы Гохберга:

Тарелка летат,

Мыслю навеват —

Мир непознавам!

Еще есть мой дневник года так семидесятого, плюс-минус, там я на полном серьезе писала: “Прочла четыреста страниц Рассела за три часа и начисто изменила представление о мире”, “Игорь Кондаков говорил со мной полчаса и совершенно изменил мое понятие о Витгенштейне”.)

Мамины родители не хотели, чтобы внуки звали их бабушкой и дедушкой. Нужно было говорить: тятя старый и мама стара. Дед Михаил Кондратьевич во время войны дошел до Берлина без единой царапины (бабушка Катя вымолила, я думаю). Уже из Берлина пришла посылка от него. Потом вернулись в деревню все воевавшие вместе с дедом. А его нет как нет!.. Оказалось: уехал с молодой медсестрой далеко в Сибирь… Мама моя написала письмо Ворошилову, и деда вернули под конвоем в родное село. Он — видимо — страдал. Пил и по пьяному делу замерз… Что мы знаем о чувствах наших дедов, которые прошли по Европе, увидели ее красоту (в тех местах, которые не были уничтожены войной)? Вернуться в колхозное рабство! Дед стал пасечником, мы на пасеке мед в сотах ели: сладкое недолгое счастье… Помню его в маске, с плавными движениями (нас он тоже просил не дергаться — пчелы этого не любят). И вот на днях стою я в очереди (платить за телефон), заполняю на ладони квитанцию, а от стоящего впереди человека сильно пахнет рыбой, причем — несвежей. Поднимаю голову и вижу красную мощную шею, рыжие волосы, как у деда. Такая волна любви неожиданно хлынула изнутри — до слез! Запах словно исчез. Господи, упокой души рабов Божьих: Михаила и Екатерины!

Бабушка Катя в самом деле была мамой старой — у нее рос Леша, мой дядя — моложе меня на полгода. Сейчас, в две тысячи первом году, когда я пишу эти строки, его уже год как нет в живых, пил-пил и…

Летом шестидесятого бабушка Катя слегла в больницу, и меня бросили на их хозяйство (корова, теленок, два поросенка, куры, огород, печь, которую нужно закрыть так, чтобы не угореть). А Леша влетит с друзьями в дом прямо с грязного двора — мне опять затирать пол. Ведь он всего на полгода младше! Тогда я думала: где мужчины и где мы…

В седьмом классе я подружилась с одной девочкой. И вот зима, мы идем из школы, наслаждаясь запахом пиленого дерева. В Сарсу был деревообрабатывающий завод, и всегда стоял в воздухе чудесный запах леса. Какой-то детский разговор: у кого получается делать мороженое, у кого нет (в снегу крутили вручную стакан со сливками). И вдруг подруга ставит на снег свою балетку:

— Ты понесешь и свою, и мою! — и она гордо идет дальше — впереди меня.

Вот так да! Взять балетку? Если бы ей стало плохо, я бы — конечно — бросилась на помощь, но так… просто? Ни за что! Стою. Подружка, не оглянувшись, сворачивает к своему дому. Она уверена, что рабыня несет ее балетку.

— Ха-ха-ха, — саркастически громко начинаю я хохотать.

Она то ли не слышит, то ли гордынька не позволяет ей вернуться. А я иду дальше, но иногда оглядываюсь. Балетка сиротливо стоит на снегу.

Так она и пропала. Может, кто-то нашел ее и взял, выкинув тетрадки (это, по тем временам, модная вещь — типа дипломата).

С той девочкой я больше никогда не разговаривала. Почему ей захотелось иметь рабыню? Я не знаю.

А во мне откуда взялась свобода? Из чего она родилась?

Я боялась угореть (смерти), родителей, войны, коровы (не раз наша Милка сажала меня на рога), сильно пугали и головные боли, мучившие с детства, а еще был страшен сумасшедший сосед, что с топором гонялся за детьми. Про многое из этого знала подружка. Ну и решила, что ее я тоже буду бояться?

А я отказалась нести чужую балетку! Почему? Тайна личности — в личном выборе. Но каковы причины именно такого выбора? Гены? Книги так повлияли? Пример бабушек, которые ходили в церковь, хотя власти это запрещали? Не знаю точно, что меня вдохновило. Но — буквально — вдохновило! Вдох, еще вдох… я шла счастливая от своей свободы, хотя тяжело дышала от возмущения. И даже сейчас, когда пишу об этом, мое дыхание сбилось… Как девочка могла подумать, что я подчинюсь ее приказу!

Ведь со мной два раза в неделю занимался Шаевич-Шалевич (увы, точно не помню, как писалась его фамилия). Новый учитель литературы, молодой специалист, так сказать. Я заикалась (несильно), а он решил исправить мою речь. Мы нараспев читали стихи:

— Я памятник себе-е-е воздвиг…

До сих пор помню это дерзкое “бе-е” в культовой строчке Пушкина (с тех лет всегда его как будто слышу — была такая дразнилка: “бе-е!”).

И хотя Шаевич-Шалевич — красавец с вдохновенными глазами, никаким тут лолитизмом не пахло. Во-первых, у него жена — перл создания (математичка), во-вторых, я — некрасивая рыжая девочка с веснушками (а косу прятала под себя, когда садилась за парту, чтоб мальчишки сзади не дергали). Почему же он захотел со мной заниматься? Скорее всего, по доброте душевной. А может, почувствовал во мне какую-то преданность литературе? Это вполне допускаю. По сравнению с уборкой навоза, стихи — это —о! — сладкие звуки.

От заикания я не излечилась, но приобрела нечто большее. Ведь выходило, что мужчины — такие же люди, как мы. Неужели? Но выходило, что такие же… Я до встречи с Шаевичем-Шалевичем не видала доброты от этой половины человечества. От женщин — очень много! Моя первая учительница — Валентина Яковлевна Устинова — умирая от рака (это третья четверть первого класса), завещала… купить мне платье на память о ней! (Об этом мой рассказ “Половичок”). А мужчины? Отец — суров. Оба деда с женами своими были так строги, что бабушка Анна мечтала хоть на год пережить мужа, чтоб пожить “слободно”. И пережила.

Друг мой, Витька Прибылев, уехал с родителями из Сарса и даже ни разу письма не написал.

В общем, в лице Шаевича-Шалевича я приобрела навсегда идеал мужчины: чтобы добрый, умный, смуглый.

Но главное все-таки в том, что Шаевич-Шалевич словно витамины “слободы” милой мне подарил… и я смогла выстоять в истории с балеткой. Да, со мной отдельно занимается учитель литературы! Мы не рабы — рабы не мы. Нет, нет, не мы.

Почему я поехала поступать в автодорожный техникум? Чтобы из дома вырваться, а куда — все равно? Или сидели в нас крепко советские строчки о романтике: “Вьется дорога длинная — здравствуй, земля целинная…”?

Свердловск мне понравился. И все силы я старалась вложить в экзамены. Однако меня не приняли… Некие знаки судьбы, видимо. Но я-то не поняла тогда. И ходила понурая: мол, наше образование в Сарсу никуда не годится, мне и в институт не поступить, раз в техникум не смогла. Что же делать? Думай, Нина, думай! Память хотя бы развивай. И стала я учить наизусть “Евгения Онегина”. Не нравился нашей корове Милке Евгений Онегин. Дою-пою: “Когда же смерть возьмет тебя!”. Она копытом по ведру — раз! А меня опять на рога…

Какой был Шаевич-Шалевич, такой и Ваня Распутин, моя первая любовь. Смуглый, добрый, умный… Но фамилия, видимо, влияла. В общем, мы даже ни разу не поцеловались. Просто очередь до меня не дошла. Зато я начала сочинять “тритатушки”, как точно выразилась бабушка Анна Денисовна.

Весна, Онегин на стене

Да запах нежный-нежный

От первых на моем столе

В весну эту подснежников… (Весна — весну — ну и ну!)

Я тогда и дневник нашего класса — КАПЕЛЛЫ — вела, одна тетрадь чудом сохранилась до сих пор. Там комсомольское собрание называется “хвостомольским”, а слово “Бог”, увы, написано с маленькой буквы (“Дай бог!”). А это же какая юность — оттепельная! Журнал “Юность” появился. Галка Галкина там в меру сил острила: “Мы теперь переписываемся: я пишу — он получает”. И я в меру сил старалась острить в дневнике: “Юрку подкидывали в классе. Три раза подбросили, два раза поймали”. А теперь как думать об этом? Я, что ли, участвовала?! Не помню… Но дрожь пробирает: не юмор, а юморок. Нет, не юморок, а именно юмор, но черный. Меня бы подбросили три раза, а два — поймали… и все. Не писала бы сейчас эти строки… Если б не Онегин на стене, а иконы висели, демонизм так сильно не захватил бы меня тогда, но…

Но в бывшей церкви в селе Мостовая сделали клуб, и мы всей КАПЕЛЛОЙ туда частенько ходили — якобы с выступлением агитбригады. А просто стихи почитать хотелось где-то. Вадик под гитару пел “А у нас во дворе есть девчонка одна”. Телевидения не было, народ с радостью нас слушал. Но почему-то я всегда помнила рассказ бабушки, как разоряли храм комсомольцы и одна девушка пустилась в пляс… с иконой. Так ее убило на месте!

Богородица в нашем доме появилась через год, когда Хрущева сняли. При Брежневе, слава Богу, уже можно было иметь иконы, но негласно считалось, что этот “пережиток прошлого” прощается только пенсионерам.

Разумеется, я была крещена в церкви сразу же после рождения. Но советская школа — советское сознание. Сцены в “Войне и мире”, где Наташа говеет, мы пропускали как устаревшие. И в то же время — вдруг — меня задевало пушкинское: “Ты богоматерь, нет сомненья, Не та, которая красой Пленила только дух святой...”. (Ишь, нашел Богоматерь.)

Рано у меня началась и ангелизация действительности. Анфиса Дмитриевна Малухина — уже ангел мой! Она стала нашей классной дамой в десятом. Вела историю. Аристократка. И в то же время быт-то в Сарсу какой: баня с одним отделением — день мужской, день женский, так что как минимум раз в месяц встречаемся в парилке. Анфиса Дмитриевна дает мне в руки свой веник:

— Нинок, ну-ка быстро перечисляй всех царей!

Перечисляю, конечно, а веником туда-сюда по спине любимой учительницы.

Из бани идем мимо киоска Союзпечати. Там на витрине открытки с натюрмортами (Хруцкого, кажется). “Зачем какие-то натюрморты еще?” — “Ну как же! Это ведь выбор тоже. Изобразил художник дичь — чьи вкусы он отражает? Правильно, знати. А если Петров-Водкин селедку на газете… ты понимаешь?” Я понимала.

Я тонула с открытыми глазами… До сих пор вижу это так ясно, словно пережила все секунду назад.

Пузыри воздуха вылетали из меня виноградными гроздьями: быстро-быстро. Я слышала и звуки — почти матерные: бль-бль-бль… Значит, была в полном сознании, но страх так сковал меня, что ничего, кроме что делать, как спастись, в голове не было.

И билось громко железное сердце воды: бух-бух-бух. Наверное, это мое сердце стучало, но тогда я этого не понимала. И вот последние пузырьки удалились… Но что это? Навстречу мне пошли другие пузырьки! Вскоре я узнала лицо Веры. Она нырнула, чтобы спасти меня. Ангел, ангел! Буквально я видела ее в виде крылатого существа, которое спускается ко мне сверху. Но все-таки я, видимо, была на грани безумия, потому что стала сильно хватать Веру за руки. Мы могли тогда обе остаться на дне. Но она не растерялась и укусила меня изо всех сил. Тут я и отпустила ее руки — за косу она вытащила меня из воды.

— Убийца! — кричала она, отплевываясь. — Зачем ты хватала меня за руки?

— Спасибо, — слабым голосом отвечала я, краем глаза наблюдая, как Вадик выливает воду из своей гитары (даже гитара чуть не утонула).

— Убийца, смотри, какие синяки остались у меня на запястьях!

— Спасибо…

Оказалось: плот перевернулся, и меня ударило бревном по голове. Но Вера спасла. Как мне в тот миг хотелось, чтоб меня звали Верой!

Ведь без нее я лежала б… осталась на дне, со мной утонуло бы все мое будущее: все мои дружбы, любови, семья, дети, книги и картины (это я сейчас так думаю).

Когда КАПЕЛЛА вела меня домой — под руки, я пробормотала что-то про сон — не зря, мол, война приснилась, меня схватили фашисты и пытали.

— Тебе одной, что ли, война снится? — устало спросила Вика. — Я тоже вчера видела ядерный гриб над клубом.

Вадик про карибский кризис начал: мол, после него все такие грибочки видят во сне. Страх войны мы коленом запихивали в подсознание (жить-то надо), но от подсознания до сознания доходили вести. И вот средь ночи люди просыпались и по кусочкам собирали каждый себя — разорванного в приснившемся бою…

Возможно, всему причиной крепкий чай, не знаю. От дурноты он помог, но не дал заснуть, и к утру была готова поэма о войне (приснившейся). На следующий день я побегу с нею к Вере, прочту и услышу:

— Нинка, дура, тебя каждый день будем ударять по голове бревном и в воду! Поэтом станешь. — И она так страстно поцеловала меня в ухо, что я на несколько секунд даже оглохла на него. — Дура, сейчас же отправляй это в “Юность”!

Сказано — сделано (и я мысленно уже видела свою фамилию на страницах журнала).

— Синяки! Мне теперь не обидно вас носить — поэта я спасла, — Вера всем показывала свои запястья — дело было на “Магнитке”, перекрестке, где собирались старшеклассники.

Это у нас называлось “хохмить”.

Как мне было не любить таких друзей! Но все-таки еще больше я любила свободу. И через неделю решила уехать из дома — навсегда. В самостоятельную жизнь. В Крым.

Крым перевернул меня, как лопата переворачивает ком земли. Хорошо помню тот КРЫМСКИЙ УЖАС. Ужас перед пустотой жизни ясно встал перед очами души моей, психеи. Что, значит — ТАК до самого конца? Под палящим солнцем с тяпкой на винограднике… И это все?

Пусть простят меня любители Крыма, но что’ мне эти скалы и розы, если я видела только коричневые комья земли перед глазами! Море? Но я уже тонула, и водобоязнь осталась навсегда.

Косу пришлось отрезать — жара. Пот стекает по всем частям тела, если первые струйки щекочут кожу, то в конце смены последние — уже разъедают. Его запах мешает думать. Нужно или чаще мыться или глубже задумываться. Мыться во время перерыва негде, значит, глубже задумывайся, Нина! Есть свобода брать, а есть свобода давать. Когда же я людям послужу, если после смены обмылась в море, доползла до постели, и все. Даже читать нет сил. В библиотеку-то заходила каждый день, меняла книжки в надежде найти ту, которая сильнее усталости. Неужели нет в мире такой книги? Нет. Не нашлось… А ведь мои товарищи по тяпке — все замужние женщины, значит, успевают готовить, стирать. Какими жизненными молотами выковываются такие характеры? Бригадирша кричит:

— Горланова, опять задумалась — работай!

Все мы смерды тут… Уж и подумать минутку нельзя.

Мне в моем теле стало неудобно жить. То спину заломит, то зуб ночью начнет меня воспитывать. Но главное: беспрерывный кашель начал меня мучить. Ко мне подошла пожилая женщина из нашей бригады:

— Попробуй пить свекольный сок с медом — мы так спасали в Казани блокадных детей из Ленинграда.

Романтизм до первого ревматизма. Я смотрела на обесцвеченный ветром тополь — все листья на нем вывернулись на тыльную сторону — вот и моя жизнь так же обесцветилась.

В воскресный вечер пошла на танцы. Меня пригласил один юноша. Он был странный. Нет, скажем так: странноватый. Как бы в трансе. Но я не могла в танце распустить свое тело, как цветок. Руки от тяпки словно навсегда скрюченные…

Выходит, я рвалась к свободе, а получила пришибленность. Только и согревали меня мысли о поэме, посланной в “Юность”, сладкие мечты. Если напечатают, напишу еще одну. А если не напечатают?

Прощай, сказала я своей тяпке. Нужно вернуться домой! Закончу школу и поступлю в политехнический. Меня же кровно интересовало электричество. Почему электроны бегут по проводнику и не кончаются? К тому же я не раз побеждала на районных олимпиадах по математике, даже ездила на областную — в Пермь, однако там не победила. Но поступить-то смогу, может быть? Буду жить в городе. Город казался таким одухотворенным. Я предполагала, будто его жители утро начинают чтением стихов Блока, а вечером идут в театр на “Три сестры”…

Мою поэму в “Юности”, конечно, не опубликовали. Я получила через полгода письмо из редакции: советовали читать Евтушенко и Вознесенского. Да… Савельева мне не пример, думала я, ее взяли с улицы на роль Наташи Ростовой, потому что она в самом деле — талант, а я — нет. И Золушка тут ни при чем, зря я возмечтала в принцессы литературные попасть! Золушке помогла волшебница (а я Музу назначила на роль такой волшебницы), но она лишь одела замарашку в прекрасный наряд, но та ПО-НАСТОЯЩЕМУ стала хорошей женой принцу. А я не являюсь настоящей поэтессой…

Зато в Крыму я усвоила вот что: свобода зависит от меня! Она не валяется где-то готовая — для меня. Ее нельзя найти или получить в подарок. Свободе нужно учиться. В политехнический, в политехнический! Но там надо чертить! Нет, это не мое… Может, на исторический? Меня кровно волновало, как это — на месте, где жили люди, ведут археологи раскопки, почему оно заросло землей, если люди все еще тут живут. Как под ними оказался слой прошлых веков? Но раскопки — это лопата, земля, а я уже с тяпкой поработала и поняла, что сил у меня маловато… Все-таки на филологический! А пока смиренно копаю картошку. Смирение тем и отличается от терпения, что терпишь вынужденно, а смиряешься — осознанно. Твой личный выбор.

Нас в одиннадцатом классе разделили на два потока: девочек учили на краснодеревщиков, мальчиков — на электриков. Это называлось у нас: гроботесы и столбогрызы. Такое было причудливое тогда образование в школе. Я же никогда не могла сделать простую табуретку: одна нога всегда длиннее. Если подпилю, то она оказывается всех короче. И так выравниваю — выравниваю, пока табуретка не становится карликовой. Но утешало одно — на филфаке не делают никаких табуреток.

Снова солнца луч на свете!

Дома меня уже понимают — впервые мне разрешено читать по вечерам, в детской — при настольной лампе. От нее в дырки проходит свет и ложится на потолке в виде крыльев огромного ангела. Под этими крыльями лица спящих братьев кажутся таинственными, от них идет энергия, которая подзаряжает меня.

Бабушку Анну парализовало, и моя мамочка отогревает ее своим телом! Любит свекровь. Буквально каждую ночь ложится с нею в одну постель. И отогрела! Бабушка еще год ходила, многое делала по хозяйству. Посуду мне мыть вообще не давала в это время: “Иди, учи уроки — ты еще намоешься этой посуды, ох, намоешься”.

Наступает шестьдесят пятый год. Все — атеисты. И вот я — комсомолка — даю обет (тайно от всех): если поступлю в университет, то поставлю в церкви СВЕЧУ!

Почувствовала, что своих силенок не хватит — прибегла к просьбе о помощи СВЫШЕ. И бешено занимаюсь: встаю в пять утра, конспектирую. Что? Все, что под руку попадет. Почему-то — “Письма без адреса” Плеханова… Вечером, после уроков, бегу еще в вечернюю школу. Там появился новый учитель литературы из Москвы:

— Анегин не кАварен, он честно говорит Татьяне, что будет плохим мужем…

Я хватала, глотала любые книги о писателях. Но Сарс, как Марс: нельзя достать ничего из новинок. Вдруг — о, счастье! — завуч наша Евгения Семеновна Сержантова сама предлагает заходить вечерами — на консультации. Она выписывала много журналов, хотела дать представление о новом. И все — совершенно бескорыстно! Низким грудным голосом диктовала:

— Аллен Роб-Грийе — антигуманист…

Мы засиживались допоздна. Я недосыпала. Но главное: поступить, прорваться к свободе!

Однако при всем страстном желании попасть на филфак я все-таки оказалась… ну совсем дитя! Устный экзамен принимал Соломон Юрьевич Адливанкин. Во-первых, он поразил меня тем, что спросил у нас разрешения снять пиджак. Я, конечно, читала, что бывают такие мужчины, но думала, что после революции… мне уже никогда не встретятся. К тому же Соломон Юрьевич внешне неизъяснимой красоты! Он спросил, по каким признакам я определила, что глаголы ШЕЛ и НЕС — прошедшего времени. Отвечают на вопрос ЧТО ДЕЛАЛ, да, а еще почему? Верно, суффикс Л в ШЕЛ, а в НЕС нет этого суффикса…

На этом месте я встала и пошла из аудитории!

— Вы куда?

— Так я ведь не знаю…

А вы и не должны этого знать. НЕСЛ — удобно произносить? Вот Л и отпала. Я просто хотел сказать, что все эти интересные вещи вы узнаете из моего курса по истории языка. Ставлю “пятерку”.

Радость моя омрачена тем, что подруги не поступили. И я рыдала в два ручья у дяди Тимофея, друга моих родителей:

— Аристотель говорил, что дружба — это одна душа в двух телах, а я теряю сразу четыре пятых души: Веру, Соню, Любу и Вику.

— Да в Перми ты найдешь друзей еще лучше! — усмехнулся дядя Тимофей. — И ты это знаешь, поэтому не в три ручья слезы льешь, а в два…

Я смотрела на него с сожалением: значит, не представляет даже, что такое наша КАПЕЛЛА!

В Перми пошла в церковь — до самых бровей в платок закутана. Вдруг там кто-то снимает всех фотоаппаратом, вмонтированным в пуговицу? И тогда прощай свобода — могут исключить… Зачем, скажут, устремилась ты в самое нутро идеализма… Дверь в храме показалась тяжелой, как во сне. Лики святых строгие. “Не побрезгуйте!” — старушка свечу подала мне с поклоном. Как можно побрезговать, ведь благодаря помощи СВЫШЕ я поступила в университет!

Девчонки из Сарса писали: “Мы весь сентябрь стояли кверху воронкой” (то есть копали картошку). Выходит, я предала их, уехав в город? Но мы ведь тоже месяц были в колхозе — первокурсники.

Маленькая деталь: я надеялась, что через год они поступят, и наша КАПЕЛЛА воссоединится. Не воссоединилась. Вера вышла замуж за Вадика. Подруги поступили на заочное.

Важная деталь: они тоже выиграли! Где родился, там и пригодился. На родине легче сделать карьеру, и все ее сделали (в поселке человек с детства на виду, его деловые качества хорошо известны). Я потом видела, какие погреба у них в гаражах — полные варений-солений и меда! В то время как у меня в холодильнике обычно кастрюля с кашей плюс ключи от квартиры (засунутые туда по рассеянности — видимо, подсознательно хочется, чтоб в холодильнике было всего побольше). Пермь хорошо помнит, какие пустые магазины были в годы застоя!

Но и я выиграла, получив в городе больше свободного времени для чтения-размышления. А мои школьные друзья всегда имели уверенность в завтрашнем дне. Тем и удивительна жизнь, что почти всегда мы в выигрыше.

А дядя Тимофей оказался во многом прав! Новые мои друзья оказались не хуже КАПЕЛЛЫ. И еще свободнее! Леня Юзефович на практическом занятии (введение в литвед) читал Гумилева:

Но трусливых душ не было средь нас,

Мы стреляли в львов, целясь между глаз.

Ну, преподаватель сразу возражать: мол, это проповедь сверхчеловека, ницшеанство — целились между глаз!

— А вы сами — разве отдали бы себя голодному льву?

— Перейдем к следующему вопросу…

В аудитории шептались: Гумилев запрещен. А я ни Гумилева не знала, ни того, что он запрещен, а уж ответить про “голодных львов” и подавно бы не догадалась.

Толя Королев фонтанировал. О, я наслушалась от него таких вещей!

— Люблю Анрри Рруссо! А Пикассо — пррофессионалище. Репродукция имеет больше права на жизнь, потому что она оставляет место для фантазии.

— Толя… ведь без картины не было бы и репродукции, — робко возражаю.

— Это так, да. Но после появления картины они не на равных — рррепродукция важнее.

В общежитии я всем гадаю на картах. Не просто про дальнюю дорогу и разлучницу-злодейку, а с подробностями. “Вы познакомитесь, когда тебя укусит оса, и он убьет ее — осы ведь могут по несколько раз жалить… А поженитесь, когда ты покрасишь волосы хной. В ЗАГСе вы поссоритесь из-за того, что жених наелся чеснока”. Откуда я брала такие детали, зачем? Видимо, это была проба пера. Очереди ко мне выстраивались, но еще большие очереди — к Фае Каиновой, она увлекалась хиромантией. И самые длинные очереди — к Тане Тихоновец, которая рассказывала свои чудесные двухсерийные сны.

Игорь Ивакин ввел меня в свой дом, и мы с его женой Шурой начали издавать “Домашнюю книгу о художниках” (Игорь скептически качал головой: “Книга о художниках. Для домашних хозяек”). Любимая наша с Шурой игра: куда бы мы ни шли, задавали вопросы. “Это облако чье?” — “Пикассо”. — “Елочка откуда?” — “Из Шагала”.

Соседка по комнате научила меня вязать: накид—лицевая, два накида—три лицевых… И так час за часом, а на выходе — кофта с четырьмя квадратами: два красных и два черных. Ни у кого нет такой. Это тоже была борьба за свободу. Нас хотели видеть не одетыми, а прикрытыми (белый верх, темный низ). А вот мы сами свяжем такое, что нас выделит…

Сохранились “Стансы к Н. о губительности перемен” Юзефовича, они читаны на моем дне рождения, может, 1973 года, то есть через много лет, но в них все еще вспоминается та кофта.

Я жил два года средь агоний

любовей прежних.

Пел хвалу

песку,

что на мои погоны

летел с Хингана и Кулу.

Я жил темно и негуманно.

Но,

где б ни шла моя стезя —

Ты —

появлялась из тумана,

чернильным пальчиком грозя.

Всегда,

в квадратах черно-красных,

твой облегала стан легко

та кофта,

вязана прекрасно

твоею собственной рукой…

Кое-что я успевала связать общежитским друзьям тоже, но в основном они брали мой свитер с квадратами, когда шли на свидания. Но однажды Валя Досужая дала мне взамен свитера свой модный строгий портфель. С ним я и отправилась в гости к Теслерам. За мной начал ухаживать один из братьев — Вадик, из СТЭМовской компании (СТЭМ — студтеатр эстрадных миниатюр). А отец семейства был знаменитым адвокатом. КОЛЛЕКТИВ (так полуиронично называли мы свою группу) меня долго готовил к первому походу в ДОМ. “Горланя, учти: скромные нравятся всем мамам!” Я купила серую ткань и поехала к Гале Ненаховой — за ночь мы сшили платье. И вот вхожу — папа-Теслер помогает снять пальто, а Вадик сразу бухает:

— Чей это у тебя такой красивый портфель?

Я хвать свое пальто с вешалки и бежать! Холерик — слишком велика скорость прохождения нервного импульса (поэтому и с экзамена тогда чуть не убежала). Вот пешком несусь в общежитие — метель, переметы снега через всю улицу Ленина, языки сугробов… Это жизнь показывает мне язык! “Не бери никогда чужие вещи! Портфели красивые”. В комнате меня начали стыдить: КОЛЛЕКТИВ готовил операцию, а ты… Иди и позвони Теслерам! Я спускаюсь на вахту, волнуюсь, но делаю вид, что щебечу:

— Вадик, Саша?

— Нет, это бабушка.

— Извините! — кладу трубку (юмор ситуации сбил меня, а то… жила бы сейчас в Америке, где давно милые Теслеры. Но что бы я там делала — в Америке-то?).

К слову я рассказала на другой день про портфель почему-то Юзефовичу. Леня сразу откликнулся:

— Слушай, Нинка, если тебе что-то нужно будет, ты мне скажи, ладно?! Я напишу поэму и куплю тебе все необходимое.

Он уже поместил стихи в пермском альманахе “Молодой человек” — об этом все знали. Но впервые я услышала, что за литературу платят. И с этого дня начинаются мои публикации в гонорарных изданиях, то есть в пермских газетах (эссе о галерее или репортаж о театральной весне).

Как раз во время той студенческой весны и разразился скандал. Раскованность друзей во время подготовки к смотру филфака настолько на меня повлияла, что я была в полном благорастворении. В общем, написала кучу листовок и разбросала их по залу во время нашего концерта — несколько взмахов руками, и над головами зрителей закружились мои невинные лозунги: “Все баллы будут в гости к нам!” или “Глокая куздра победит!”… И тут началось: факультет оштрафовали на сколько-то баллов, победа, помахав моими листовками, уплыла к историкам. Ну а меня затаскали по комитетам и парткомам, комиссиям и прочее.

Прошлое так же непредставимо, как и будущее. Кто не жил в те годы, уже и не вообразит, как это было страшно. Я сейчас-то понимаю: всех испугало само наличие ЛИСТОВОК. Сегодня она их здесь, на концерте, а завтра где разбросает?!. У слова “листовка” — явный ведь политический оттенок. И вот тогда я поняла: свободы нет — есть раскованность, но и только. По диким полям зазеркалья я бродила одна — от меня все отвернулись.

В свою аудиторию я боялась войти: ее распирало плотными индивидуальными энергиями. Столько личностей, все острят, разыгрывают друг друга. Цветение личностей, но для меня места нет. (Когда я мысленно вхожу в ту же аудиторию сегодня, то вижу уже не цветы, а плоды: эти стали писателями, те — издателями, третьи — директорами школ, известными политиками, знаменитыми журналистами.)

В приступах одиночества я садилась в третий трамвай и ехала — обычно до Разгуляя. Плакала, уткнувшись в заднее стекло, чтобы никто не заметил. (И вдруг, в 1988 году, я — в поисках лекарства для Агнии заблудилась в метель в десяти метрах от аптеки — смотрю: место то самое, где я рыдала от одиночества, а сейчас я чуть не плачу от того, что слишком востребована, много нахватала на себя, не справляюсь.)

Даже общежитские косились на меня, и тогда я уходила вечерами в холл вязать новый свитер. Свитер получался дико желтый — в черную полоску, как оса. Стала я хуже за эти дни? Или просто тогда в продаже оказались лишь такие цвета ниток?

— Паучок, привет! — говорила я появившемуся насекомому. — Они же могли весело в стенгазете меня изобразить: мол, если все будут листовки разбрасывать, то мусору-то, мусору-то сколько в зале накопится! А они…

Паучок уполз по своим делам.

Со мной даже перестал здороваться Леонид Владимирович Сахарный, руководитель “Кактуса” — нашего филологического театра сатиры. (За тридцать лет до “Кукол” Шендеровича он ставил “Идиота” и “Обломова”, “Вишневый сад” и “Преступление и наказание”. Конечно, на студенческом материале.) Он брал меня зимой в диалектологическую экспедицию в Акчим. В Красновишерске Леонид Владимирович купил и подарил мне синий том Цветаевой, а вот уже ходит мимо меня с какими-то рогами во взгляде.

Как же все утряслось? А вот… поместила я в стенгазете филфака “Горьковец” (поверьте — тогда такие вещи значили больше, чем официальная пресса!) юмореску. Просто собрала всякие объявления в буфете, в общежитии и т.п. “Б. Сладкая — 15 коп.” (булка сладкая, что бы вы ни подумали). И после лекций иду в общежитие (мы учились во вторую смену), а Вера Климова: “Закатец какой миленький! Горланя, давай прогуляемся немного!”.

Вера была у нас лидером. И снова все стали со мной милы! Сахарный подошел с улыбкой:

— Нина-Нина, ну почему вы не посоветовались со мною насчет листовок?!

— Буду советоваться всегда! — поклялась я.

— Тогда что — едем летом в Акчим?

— Но у нас же фольклорная практика.

— А я договорюсь — вам зачтут.

Кафедра составляла полный словарь одного говора (деревни Акчим). Экспедиции стали моей страстью. Мы записывали все вручную, еще не появились диктофоны.

— Я — БЕЗ УВЕЛИЧЕНИЯ — видная была девка.

Так и нужно — точно — передать в транскрипции: “без увеличения”, хотя ручка сама норовила вывести: “без преувеличения”. В общем, я навсегда научилась СЛУШАТЬ. Печатала в Словарном кабинете статьи — входит Вася Бубнов:

— Салют! Что, науку двигаешь взад-вперед?

— Садись, Василий.

— Ну, как в Акчиме? Все говорят по-акчимски? (Читает статью.) “Воткнуть — поместить острым концом куда-либо с силой…” И вы такое пишете, Нина? Вредная у вас работа.

Юмор юмором, но однажды Акчим спас меня. Разгорелся очередной скандал, хотя я ни в чем не провинилась. Один друг подарил мне икону, так называемую “краснушку”. Богородица смотрела печально, но в то же время улыбалась чуть-чуть, словно говоря: “Все будет хорошо”. Я радовалась, что у меня есть старая икона, но… почему-то поставила ее на полку в комнате общежития. Наивно полагала, что там она в безопасности. А наш комендант ночью вошел и взял Богородицу! Мы проснулись, когда он уже выбегал.

Меня при этом обвинили в религиозной пропаганде. На самом деле икона просто нужна была ректору (мода такая появилась). И чтоб узаконить воровство, раздули скандал. Но уже весь факультет — за меня. Деканом тогда как раз выбрали Соломона Юрьевича Адливанкина. Соломон-мудрый, звали его мы. Он лично продиктовал мне текст объяснительной записки: мол, Богородицу подарили в Акчиме и я хранила ее КАК НАУЧНЫЙ ЭКСПОНАТ ИЗ ИСТОРИИ НАРОДНОГО БЫТА. Во как! И хотя меня снова изрядно потаскали по комиссиям, но из вуза не исключили.

После, когда Сахарный распределял меня к себе на кафедру, то бишь в лабораторию при кафедре, ректор хмыкнул: да-да, помню ваше увлечение историей народного быта. И подписал документы. А как не помнить — икону он видел каждый день! Говорят, Богородица висела у него дома на самом видном месте.

В те годы в столице нашей Родины КГБ разогнал один литературный салон (профессора Белкина), и в Перми оказалась яркая шестидесятница, которая у меня в “Любови в резиновых перчатках” названа Риммой Викторовной. Свое отчество я подарила героине, потому что безмерно-горячо-чисто восхищалась ею в жизни. На факультете появился лидер! Составлялся сборник, где была статья о стиле Солженицына. И тут началось… Коммунистическая кукушка уже по-сталински куковала. На Р.В. покатился вал выговоров. Мы все понимали. Более того — боготворили Р.В. (да простится мне это словоупотребление). Но однажды на третьем курсе плохо приготовились к практическому занятию по русской литературе.

— Третий курс — это еще не поздно… Можно успеть сменить профессию! — горько заметила она, и с тех пор Бахтин и Лотман были выучены нами так, что потом любовь к ним по крови передалась нашим детям.

Сейчас уже трудно представить, как Лотман и Бахтин влияли на наше поколение. Я молилась на народно-смеховую культуру вплоть до тех дней, когда уверовала в Бога, вставляла тоннами ее всюду. Низ — начало рождающее? Значит, будет много низа… Частушки (“Фиолетова рубашка, фиолетовы портки, а в портках такая штука, хоть картошку ей толки”) мною записывались — на засолку. Слова Лотмана о том, что множество прочтений — залог художественности, пошли сразу в вену…

Я каждый год летала в Ленинград — в Эрмитаж и Русский музей, где в первый раз даже расплакалась — перед “Весной” Борисова-Мусатова. Там одуванчики напомнили мое детство, любимую поляну. О, моцартовский воздух полей моего детства (такая фраза в тот миг поплыла почему-то в воздухе). Я подружилась с Калерией Самойловной Крупниковой, блокадницей, поверившей в мое будущее (искусствоведа). Помню, в первый раз прилетела на выставку Пикассо и сразу ринулась в Эрмитаж. Лишь вечером пошла по Невскому искать ночлег. Во дворе сидели женщины — одной из них и была Калерия Самойловна. Я показала свои нехитрые доказательства благонадежности: студенческий, авиабилет из Ленинграда в Пермь, открытку Пикассо, купленную на выставке, и записную книжку.

— Можно, я прочту на том месте, где открою, и все — приму решение? — спросила Калерия Самойловна.

От нее шли волны спасения, и я — конечно — протянула свою записную книжку. “Голубой период Пикассо! Если дома повесить репродукцию, то на мужа никогда не закричишь и ребенка не отшлепаешь”. (Комментарий из 2001 года: опыт показал, что эти сладкие пророчества не сбылись в моем случае, но зато тогда они дали мне пропуск прямо в сердце дорогой Калерии Самойловны.)

С живописью связана еще одна моя большая дружба. На четвертом курсе я узнала, что родители переехали в город Белая Калитва Ростовской области. Псориаз легче переносится, когда человек много загорает. И вот я в первый раз поехала в Калитву — с пересадкой в Москве. В столице первым делом бегу, конечно, в магазин “Дружба” (книги стран социализма). Там я и познакомилась с Таней Кузнецовой. Мы рядом рассматривали альбом югославских примитивистов. Таня — генеральская дочка, и ее мама часто потом говорила гостям (на дне рождения Тани — я ездила порой специально в марте):

— Вы только представьте себе: Танечка с Ниночкой познакомились в книжном магазине! (И так год за годом.)

Таня вышла замуж за Сережу Васильева, и эта семья украшает мои московские дни до сих пор.

Это случилось на четвертом курсе — я полюбила. Когда на часах моей судьбы было без пятнадцати минут ЛЮБОВЬ, мне казалось, что ее уже не будет никогда. Любовь представлялась возможной невозможностью.

Она легла в основу повести “Филологический амур” (“Филамур”), которую в Перми почему-то зовут “Филологический Орфей”. Но в ней — не все. И дело не в том, что во времена застоя я не могла изобразить интимных сцен (ничего такого и не происходило — мы ведь тогда были очень целомудренными)… Просто повесть написана в тридцать лет, а что я в том возрасте понимала-то!

Ну, разумеется, “Скворушка” был добр, умен и смугл, как Шаевич-Шалевич, но дело не в этом. Таких я встречала уже достаточно. Все началось с пустяка — с имени! За месяц до встречи я покупала у ЦУМа пирожки с печенью (они продавались только в этом единственном месте Перми), и цыганка буквально насильно нагадала мне, что скоро-скоро (“Жди, дарагая…”) Виктор посватается ко мне. А я тогда еще подумала: ни одного Виктора нет у меня среди близких знакомых.

Эх, цыганки, хэппиологи, счастьеведы! Счастье наше в том и состоит, что жизнь к вам не прислушивается. Да и чтоб физик на лиричке женился? С чего бы это…

Боже мой, да какое счастье, что не женился! У меня ведь руки дрожали всякий раз, когда я собиралась на свидание. А вдруг он не придет? Всю жизнь бы и ходила с дрожащими руками, в рот бы милому смотрела... Нет, никакой свободой тут не пахло даже, ровно наоборот — я стала б рабой любви. Это была пытка счастьем.

И в тот миг я сформулировала: Витя был моим наваждением. Настолько ослепительными оказались чувства — ослепили так, что я буквы не различала в учебниках, не могла заниматься, и все тут. Наконец — объяснение. Какие-то смешные клятвы… Подсознание, к ноге! Ни слова о клятвах моих! Ведь сейчас-то я знаю, что это было — наваждение.

И вскоре случилась нелепая, детская ссора. Почти из-за ничего, но Витя к ней отнесся так серьезно. Я унижалась, просила простить меня, ничего не срасталось, однако…

Когда я узнала, что он женился, шла полубезумная: жизнь-то кончена! Честно, так казалось.

Без сознания, без сознания,

Я, не зная куда, бреду,

Ноль внимания, ноль внимания

Все вокруг на мою беду…

(Бедная атеисточка — не знала тогда, что можно попросить у Него помощи? А как же не знала, если СВЕЧУ пообещала за поступление в вуз, а за счастье вот с Витей — не догадалась? А это значит, что состояться — поступить — значило для меня больше, чем взаимная любовь. Выходит, так.)

И не понимала, что это — благо для меня. Встречу другого, более мне подходящего мужа…

Через два-три года после того, как Витя женился, я пришла в гости к Смириным. Висит в рамке новый портрет на стене. И это — он! Я задохнулась от удивления:

— Откуда у вас это?

— Ну, вы же прекрасно знаете, откуда — вырезал из “Чукокколы” Осю и увеличил, — ответил Израиль Абрамович.

Значит, портрет — Мандельштама! Но как похож на “Скворушку” моего. Эх, знай я раньше… дети мои походили б на Осю. Но как там у него: “На дикую, чужую мне подменили кровь”? Вот и у меня так было с Витей — наркотическая зависимость. Нет, спасибо, больше не хочу.

Но через день встретила случайно его в городе — возле магазина “Цветы”, сразу первая мысль: “Не то платье. И туфли не те…”. До сих пор отказываюсь сниматься на TV: вдруг он увидит, как я выгляжу. Ужасно, ужасно. Истоптанная, надруганная фраза, но так: “Ужасно, ужасно”. Словно для него хотела бы выглядеть всегда наоборот.

Недавно позвонила подруга: сын “Скворушки” стал писателем — издал книжку. Даша моя, любящая “Филамур”, сразу:

— У тебя, мама, сын физик, а у него — сын писатель. Словно поменялись.

Весь пятый курс у меня депрессия (не могу жить после разрыва с Витей). К тому же мне не дали общежитие, возможно, комендант, укравший икону, не хотел меня видеть (а он — еще и шофер ректора, всемогущ). Я ночую то в Словарном кабинете на столе, то в редакции “Пермского университета” — на кипах старых газет. Моюсь у Шуры, пальто шью у Кати Соколовской.

Катю КОЛЛЕКТИВ звал: Катра. И вот она пускает меня на три дня, ангел мой! И я строчу, приметываю, глажу, снова строчу. Главная выгода от нового пальто та, что старым я могу укрываться, когда ночую в Словарном кабинете. Бедуинский образ жизни. Но молодость тем и хороша, что веришь: все в конце концов обойдется. Я бешено пишу доклады и езжу на конференции: то в Горький, то в Новосибирск. Снова три или даже четыре раза в Акчим. Потому что там всюду есть ночлег: простыни, подушка и одеяло! Научилась ценить простые радости.

Я еще пишу диплом, а уже говорю Вере: “Через два года защищаю кандидатскую, а еще через три — докторскую!”.

— Горланя, зачем тебе докторская?

— Не хочу, чтоб энергия зря пропадала…

Ночлег есть и в Москве — мы на преддипломной практике. Живем в общежитии в Сокольниках. Истерики каждый день — четверть КОЛЛЕКТИВА влюблена в Юзефовича, а он — в кого-то на стороне. (В 1999 году мы с ним встретились в Москве — после пятнадцати лет разлуки. Зашли посидеть в ЦДЛ. Леня все повторял: “Нинка, я тебя сразу узнал!” — “Слушай, я тоже… а что тут такого?”

— Да вот приезжала Люська — я ее не узнал (имя изменено).

— Ты серьезно?

— Но это еще не самое страшное...

— О!

— Самое страшное, что она меня не узнала.

— Не может быть — она так тебя любила! Все пять лет в университете.

У нее в столице сын, внуки, она приезжала к ним, а с Юзефовичем — попутно повидалась.

Здесь уместно привести историю из 2001 года. В апреле я была в Москве, а наша дочь Соня в те дни родила сына. В Перми. Мой муж один пришел в роддом. Соня как раз вышла в вестибюль.

— Вы можете позвать Соню из пятой палаты?

— Папа, это я!

Наш друг-чаадаевед Наби так прокомментировал странное происшествие: “Он не узнал ее такой, какой ее создал Бог”.

Соня родила, стала матерью — такой, какой ее создал Бог.

А Люся, может, в роли бабушки… такая, какой ее создал Бог. Вот Юзефович ее и не узнал. Сам он стал известным писателем — таким, каким его создал Бог, и она не узнала его.

Мне, кстати, все хотелось спросить, помнит ли Леня, как я на него однажды надела лавровый венок… Я и тогда верила в Юзефовича.)

Но вот и выпускной вечер. А в конце его, на фоне плакатов “Не забуду глокую куздру!” и “Не забуду Мишу Бахтина!”, при Сахарном (!) мне Р.В. говорит:

— Нина, если вы верите моему педагогическому чутью, не ходите к Сахарному! Все равно ведь вы станете писательницей.

Я онемела. Ни слова в ответ. В душе кипит протест. Не ходить на кафедру? Как же это так! Мне, девочке из поселочка, предложили такую престижную работу, а я что — кочевряжиться буду? Сахарный лишь на плакаты рукой указал: мол, выбирайте, с кем вы — с лингвистикой или с литературой. С глокой куздрой или?..

Я потом отвела его в сторону и прошептала: “Леонид Владимирович! Вы же знаете — я, конечно, доверяю ее педагогическому чутью, но… ее заносит иногда. Я вся уже на кафедре”.

Важная деталь: распределение тогда в основном было какое — в деревню, в глушь. То есть я должна вернуться на круги своя, а мне повезло — в Перми оставили. Это явно подарок судьбы.

Тем не менее уже через небольшой промежуток времени после этого разговора с Р.В. мы с Катей Соколовской пишем не только диссертации, но и роман (в соавторстве). Эксцентрический. “Коридор”. Кумир-то известно кто — Булгаков. Первую фразу я даже помню: “Горело похоронное бюро”. Оно в самом деле сгорело в тот день, когда умер ректор. Мы носились по городу как угорелые. Наконец из купленных в ЦУМе свадебных букетиков сплели венок от факультета, замаскировав излишнюю бело-розовость траурными лентами. В романе гроб заказали на фабрике деревянной игрушки, а в жизни как было, я уже забыла…

На самом деле ректора все жалели, потому что любили. Да и мне ведь он подписал распределение на кафедру!

В “Коридоре” мы похороны просто сделали завязкой… Главная тема политическая: борьба за свободу против сталинистов, которые травили Р.В. Ими руководил не ректор, а обком!!! Несладко пришлось почти всей кафедре русской литературы. Мне недавно напомнила о тех социотрясениях Рита Соломоновна Спивак.

— Не могу забыть, как Королев у меня защищал диплом по Андрею Белому! Тогда это было очень опасно. Вот Толя закончил говорить, спускается в зал, повисла мертвая тишина, и я — не выдержав напряжения-волнения — встала со своего места и иду ему навстречу — жму руку… мы чувствовали себя в окружении.

Да и мы с Катей, когда писали “Коридор”, все время чувствовали себя в окружении, поэтому якобы нечаянно забывали на виду страницы рукописи о революционной Мотовилихе. “Над Камой вставал багровый восход. Рабочие спешили на маевку…”

В дневнике сохранился диалог о романе “Коридор”:

— Будем писать его до тех пор, пока на свободе!

— А потом будете выстукивать? — смеется Сахарный.

Главный герой в “Коридоре” — Шурик (Баранов). Амбивалентный. Он предпочитает игру на повышение. Нельзя переводить разговор с ним на бытовые темы, сразу услышишь: “Не убожествляй!”. Но когда Шурик напивается…

Так было не только в романе, но и в жизни. Мы с ним любили одно обращение: “ДРУГ МОЙ” (“Друг мой, скажи”), но после стакана вина Баранов начинал всех называть ГНУСНЫМИ и меня тоже.

Я полагала, что “Коридор” сохранился в моих архивах, но пока никак не могу его найти, увы.

Герчикова как звали, не помню. И мне даже стыдно, что забыла это имя, ведь он единственный из мужчин говорил что-то в таком духе: мол, при виде моего лица ему хочется взлететь и парить, потому что я похожа на актрису Лаврову из фильма “Девять дней одного года”. На самом деле куда мне до нее, но комплименты иногда тоже нужны… В Новосибирске вдруг разогнали клуб интеллектуалов “Под интегралом”, и семья Герчиковых оказалась в Перми. Я брала у них американские издания Гумилева, Мандельштама, перепечатывала, переплетала в золотые ткани. И раздаривала. Лина Кертман из Москвы привозила (от друзей) переписанные ею главы из книги Чуковской об Ахматовой. Я, бывая в столице, слушала пересказ Тани романа Солженицына “В круге первом”… Помню, как Александр Абрамович Грузберг перепечатал для меня какой-то запрещенный текст Стругацких. Сколько дружб родилось на этой почве! Несвобода прижимала нас друг к другу, заставляла объединяться в поисках дефицитных книг. Я посылала Танечке сборник Тарковского, она мне — альбомы из магазина “Дружба”. Мой друг Химик (прозвище) хвастался, что напился раз в жизни, и сразу его хулиганы раздели до нитки, но том Хэма под мышкой остался при нем — так он крепко прижимал его к себе.

Книжных продавщиц мы задаривали цветами и шоколадом. Зато приходишь, а тебе сразу шепчут:

— Новеллочки поступили.

— Какие?

— Хакса. Вы спрашивали вчера. (Имелся в виду Хаксли, сладчайшая по тем временам проза. Это сейчас кажется: зачем Хаксли? Ведь совсем не гений! Но ничего нет почитать более интересного-то, вот и брали все редкое. Так жуют штукатурку, когда кальция не хватает в организме.)

У меня тогда было два вида снов: как я смотрю неизвестные альбомы по живописи… или о том, что мою библиотеку растащили, пока я на работе. Еще в девяностых годах, когда магазины уже ломились от книг, я видела “книжный” сон: якобы еду на лошади в глухую деревню — в надежде там купить редкий экземпляр.

Письма (мои и мне) в основном состояли из “книжных” новостей. Я даже родителей просила покупать мне новинки. Мама сообщала: “В центральном дали вот что:

1. Три повести о малыше и Карлсоне.

2. Джордж Гордон Байрон.

3. Выйди из пустыни.

4. Современная фантастика.

В стеклянном дали две книги: серия “Жизнь в искусстве” и альбом “Художник—время—история”, цена 2 рубля 23 коп. Пришли еще список, может, одна из десяти будет. Конечно, они хорошие по себе забирают, тоже запасаются”.

Когда вышла печаль библиофильская “По направлению к Свану”, мне Юзефович выговорил: “Нинка, собирание библиотеки не должно занимать столько места в жизни человека пишущего. Ты слишком горячо этим увлечена”.

Но так я свободу — по крупицам — собирала. У Юзефовича-то была еще дедовская роскошная библиотека, а я с нуля начинала. Все, что не про партию, казалось таким нужным. (Потом мы продали все свои книги и альбомы, когда наступили трудные времена. Выходит, что: свободу мы продали? Нет, все осталось в памяти.)

…Мне и комнатку дали тогда маленькую в… женской умывалке общежития. Двадцать морщин тому назад и двадцать килограмм весу тому назад это казалось удачей! Три квадратных метра. Там поместилась только раскладушка. Под нею — ящики с книгами. Вместо стола — подоконник. Старцева меня подбадривала: “Зато уборки мало”. Пирожников — цитирую дневник — выразился так: “У тебя, как у Раскольникова, только окно великовато!”. Он подарил коллаж: “Венера восстанавливает девственность в кузнице Вулкана” (из двух картин Веласкеса: “Венера перед зеркалом” и “В кузнице Вулкана”). Возможно, он сохранился в архиве, но точно не уверена.

Помню, как я печатала на машинке диплом Игорю Кондакову. Он моложе меня, но гений, а я любила гениев. Кажется, триста страниц. Не знаю — может, все четыреста. Во всяком случае, говорили так: ЧТО Игорю диплом-то написать — сто страниц убрать из курсовой, и готово. Я надеялась, что у нас начнется роман. Не начался. Зато я получила нечто более важное — дружбу его мамы (классного врача, но об этом позже).

У Игоря — диплом с отличием. Но поскольку он защищался у Р.В. в самый пик гонений на свободу, его “сослали” в Кишерть. Просто распределили, но не в аспирантуру, как ожидалось, — поэтому воспринималось так: сослали. Через год он ко мне прислал пять или шесть своих выпускников. Я была в приемной комиссии и взялась подготовить их к вступительным экзаменам. Месяц занималась. Конечно, ради Игоря — бесплатно. Галя Катаева написала в сочинении: “Несчастная ты моя, бесталанная, говорила бабушка. И счастлив Пушкин, про которого Цветаева скажет: мой Пушкин!”. В общем, счастье где — в творчестве. С Галей поступал Слава Букур и влюбился в нее. А она… выбрала моего брата Вову (он уже учился в университете). Тогда Слава сделал совершенно неожиданный ход — пришел ко мне и сказал:

— В ответ я должен жениться на вас, Нина Викторовна!

У меня в гостях сидел Боря Кондаков, брат Игоря. Он вскочил: “Я, пожалуй, пойду”.

— Нет, Боря, не уходи! Смотри: Слава так тяжело дышит. Я вас напою чаем, и вы вместе уйдете (я уже жила в большой комнате, был стол, друзья подарили чайный сервиз).

Слава в том году не поступил, хотя фамилия Букур в переводе с молдавского — “счастливый” (Отсюда Бухарест — из бывшего Букурешти.) Еще можно перевести так: приносящий счастье. Но я тогда не думала, что это счастье — для меня.

Чем дальше, однако, тем больше я чувствовала некую НЕПРЕЛОЖНОСТЬ нашей с ним встречи. И не потому, что вместе два разбитых сердца (мое разбито Витей, а его — Галей). Слава моложе на четыре года, но гораздо глубже понимал многие вещи, чем мои ровесники. Кроме того, он подарен мне как бы самой Р.В.

Игорь оказался в Кишерти, потому что был ее учеником. Он просит меня помочь его выпускникам, в том числе — Гале. Через нее я знакомлюсь со Славой. Так устроена жизнь — дарит неожиданные встречи. Моего отца советская власть загнала в детдом, а Славиного — из захваченной Молдавии — в Пермскую область, где он женился на русской. Позвонки их судеб были надломлены, но жизнь умеет сращивать. Славин отец шел в техникум, когда его схватили. Мой папа имел огромные способности, но пришлось рано пойти работать (семилетку он закончил заочно уже тогда, когда я училась в старших классах, тем не менее — всю жизнь проработал большим начальником). Их стремление к знаниям передалось нам, следующему поколению. Казалось, Слава знал все на свете! Но для меня главным стало то, что поверх знаний летела его стягивающая, мгновенно вспыхивающая неожиданным образом-парадоксом мысль. Помню, как мы с ним в первый раз пошли вместе в оперу. В антракте я встретила П-ову и ей Славу представила, а потом ему говорю:

— Слава, вот моя коллега… (имя-отчество).

Он сказал ей:

— Я тоже ваш коллега. По Вселенной.

Он и в самом деле всем был коллега по Вселенной.

На моем дне рождения кто-то спросил его: “Где работаешь?”.

— Сейчас я работаю в подпространстве шестой координатой (он был грузчик).

Слава не мог съесть дольку чеснока, чтобы не вспомнить древних греков, которые съедали каждый день по головке, но головки те были с кулак, ибо — субтропики…

В дневнике 73-го года есть список тех, с кем бы я хотела жить в одном городе (черная паста), а в конце синей пастой приписка: “Слава” (видимо, позже).

Один раз при нем я выругала себя за то, что сказала не то, не так и себе навредила.

— Но мы уже изначально себе навредили тем, что родились. Так что по сравнению с изначальным… не можем много себе принести вреда.

Как это мне не понравилось! Вдруг я увидела, что такой юмор может разъесть все — сами основы оптимизма моего. Но Слава пообещал впредь причесывать лохмотья своих мыслей…

Тут у меня нашлись стихи Агнии “На дарение прихватки” — наверное, мне на 8 Марта. Дочь была мала, поэтому стихи такие:

Дарю Вам прихватку, мягкую, как ватку!

Может быть,

Она поможет Вам жить.

Увы, называю тебя на “вас”,

А то не получится духовная рифма у нас.

А духовная рифма часто всплывает,

И моменты счастливые тогда наступают.

Но уверена, что наши мечты

Когда-нибудь сбудутся в недрах красоты!

Вот я у младенца и беру эту наивную “духовную рифму” — такая была у нас со Славой. Лучше не скажешь.

Весной 74-го мне уже 26 лет. Куда тянуть — пора-пора замуж! И я согласилась: идем подавать заявление. Отпросилась с работы — ЗАГСы только днем ведь открыты. Все меня поздравляли (коллеги по Вселенной). Но… жених не пришел в ЗАГС. Неужели мне попался Подколесин? Бегу к Кате, она тащит меня в кино, будучи не в силах успокоить своими силами. Ход самый верный — отвлечь. Я еще долго пью у нее чай после сеанса. В общежитие прихожу в полночь. И вдруг крик под окном: “Ни-на-а!”... В первую секунду я подумала, что папа приехал! Такой же силы голос. Но в форточку выглянула — Слава стоит. Я спустилась. Он весь в белых снежинках. Разглядела — капли краски. Оказывается, на заводе случился пожар, быстро все красили, чтоб не оштрафовали за нарушение техники безопасности. Поэтому очки тоже в белых крапинках — попали брызги из пульверизатора… Так. Значит, стихийное бедствие встало на нашем пути!

Но я все-таки решилась и еще раз отпросилась с работы. Коллеги по Вселенной уже смотрели на меня вопросительно. Но заявление мы подали. И вот уже Валя Досужая прислала из Узбекистана мне туфли на платформе, а я съездила в Москву, где с помощью Танечки нашла поплин с выпуклыми цветами — на платье. И тут… позвонил “Скворушка”! На кафедру. Сердце мое бедное так и рванулось ему навстречу. Услышать его голос, вновь обретенное блаженство! Витя просил встретиться в одном дружественном для нас обоих доме. Но у меня на свадьбу приглашено сорок человек! Ребята уже пишут поэмы, тосты, покупают подарки. Сахарный говорил, что готовы куплеты… Нет, нет, Витенька, я выхожу замуж, не могу. Я хотела бы с ним встретиться, но не могла. Мамин характер: верность превыше всего.

(Комментарий Даши: “Он ведь звонил из-за писем Чехова или чьих?”. Она слишком хорошо знает “Филамур”. Да, из-за писем, но я как раз про письма сказала ясно: приноси на кафедру Кате — она ведь литературовед. Но никто никогда ничего не принес. Значит, письма были скорее всего лишь предлогом.)

Если бы не 26 лет! А то ведь я уже и молодилась. Платье сшила с четырьмя рукавами: вроде все строго — два рукава длинных, в обтяжку, а два сверху — крылышки такие. Ля-ля-ля, в общем. Если б мне тогда было 23!.. Хотя тоже не знаю... все-таки у него жена и сын.

А встреча наша случилась все-таки — в конце восьмидесятых. Хорошо помню, что это был последний день Съезда — того, знаменитого. И я вся в речи Сахарова, конечно! Прихожу домой, а мне передают, что Жора, друг Вити, приглашает на вечер встречи (20 лет со дня окончания ими университета). Если вы думаете, что там я с Витей тет-а-тет поговорила, то сильно ошибаетесь. Я опять об Андрее Дмитриевиче! Перестройка же… И вдруг Витенька говорит как будто серьезно: “Его выпустили, чтоб показать, какой он идиот”.

— Кто идиот — Сахаров? И это ты — физик — говоришь! Да он мог двумя руками писать разные формулы на разных досках.

— Раньше — мог, а теперь не может.

Я решила так: ну, он живет с другой, а со мной думал бы, как я. Стоп, стоп, Нина! Забыла, как в рот ему смотрела? Ты бы думала, как он! Вот так-то. (Но скорее всего, он просто меня поддразнивал, я не верю, что на самом деле Витя думал про Сахарова плохо.)

Когда сдавала кандидатский по философии, профессор спросил о теме диссертации и долго обсуждал со мной Витгенштейна, а потом… предложил пойти к нему в аспирантуру. Но я не любила советскую философию. Считала себя объективным идеалистом. Однажды случилась такая история, связанная с Жорой, другом “Скворушки”. У нас, значит, с Витей разрыв, и Жора меня утешает, то есть ходит со мной по Компросу (центральная улица — Комсомольский проспект) вечером. Я не знала, что сзади шла Люба Маракова, которая на следующий день устроила мне — при всей редакции “Горьковца” — буквально сцену.

— Горланова, ты страшный человек! Закат над Камой медовый, липы цветут, птицы поют, а ты свое: “первопричина мира, первопричина мира”!

— Первопричина мира стала законами физики, химии…

— Вот-вот, ты — страшный человек! Вместо того, чтобы под липами посидеть, птичек послушать…

Люба ведь не знала, что для меня город — не закат и не птички, а именно то место, где ведутся разговоры о первопричине мира. В дневнике 73-го года есть запись: “Гохберг говорит, что не может жить не в городе — отсутствие шума машин утомляет его физически”. Нет комментариев, но — видимо — я была полностью согласна с ним в то время.

В общем, я отказалась от аспирантуры по философии. Советские ученые писали словно голыми словами, а я даже в своей комнате привыкла слышать более свободные и одетые в разноцветные тона диалоги (друзья мужа от Кальпиди до Запольских любили задавать ему вопросы типа: “А если б марксизм развивался на основе восточных учений?”.

— Ну, озарение вместо скачка… Говорили бы, что озаряться может только пролетарий. Марксистское самадхи, Гегель-сутра, Фейербах-веда…).

Да, значит, это сентябрь 74-го, и Слава уже поступил на первый курс филфака, а Кальпиди еще не исключили за вольнодумство (ему не дадут сдать даже первую сессию). А мой муж, свободно переводящий марксизм на рельсы восточных учений, никак не мог сдать историю КПСС на втором курсе, говорил, что в него не лезут эти ТВЕРДЫЕ слова учебника. Его тоже исключили, о чем у меня тоже есть вещь “К вопросу о свежести севрюги”. Затем исключили Сашу Баранова. Это, кстати, был единственный человек, который меня всегда удивлял. Декарт писал, что у изумления не бывает “второго раза”. В науке удивления нет, поэтому и “первый раз”Декарту ставят в заслугу. А я вот могу удивляться двадцать раз. К логике Баранова я так и не смогла привыкнуть.

— Я считал, что женщины тупее мужчин, но с тех пор как… (во время паузы я жду, что он продолжит: “с тех пор, как пообщался с умными женщинами”) я пообщался с такими дебильными мужиками, что дальше некуда, больше так не думаю…

Моя диссертация называлась “Психолингвистические функции сравнения в говоре деревни Акчим”. Я сделала доклад на кафедре — работу одобрили в первом чтении. Но настроение на нуле. Новый ректор требует, чтоб семейные пары снимали квартиры. Кто ж нас примет, когда я скоро рожу! Ребенок — это плач и пеленки. Никаких памперсов тогда еще не было.

Однажды я плохо себя почувствовала и поднялась наверх, в свою комнату. Что же вижу: дюжие молодцы выбрасывают наши книги! Репродукция “Розовых любовников” Шагала, вырезанная из “Огонька”, кружится в воздухе. На секунду у меня дух захватило — наверное, один раз одна я (в мире) вижу, как летает Шагал! Да, для Шагала это органично, у него часто любовники плывут по небу на картинах. Ну а нам со Славой вылететь из общежития куда? Но у меня с собой было сильнодействующее средство: дурнота (токсикоз сильнейший). На одного дюжего молодца я тут же сделала “поблевушеньки”, а другому сказала: “Выброшусь из окна и напишу в предсмертной записке, что во всем виноват ректор”.

Мужики ушли, а я обратно стала заносить свои альбомы. Но ребенок не захотел, видимо, рождаться в такой мир. Я попадаю в больницу. А в это время по всесоюзному радио проходит сорокаминутная передача — интервью со мной об Акчиме. И она, кажется, кого-то поразила настолько, что центральное телевидение приехало снимать Акчим. Мой ангел, Мария Александровна Генкель (она тогда была завкафедрой) уверяет, что это может сыграть — ведет меня к ректору:

— Нина тридцать раз была в Акчиме! (на самом деле я ездила туда девятнадцать раз).

Ректор соглашается оставить нас в общежитии, но… к нам подселят студентку. Живем втроем! Ребенок снова раздумал рождаться в такую жизнь. Я опять лежу в больнице. Слава в это время в комнате со студенткой… И мне уже все равно. Будь что будет. Вдруг меня навещает знакомая книжная продавщица: “Нина, поступил альбом Боттичелли”. Она обещает десять экземпляров. Оказывается, мне не так уж все равно, что будет! Радость от свидания с “Весной” Боттичелли придает мне силы — спасибо ей!

Я выписалась из больницы и собрала с друзей деньги на альбомы. Иду на прием к своему врачу в тапочках мужа (сорок шестой размер). Июль, жара. Врач в ужасе от моей отечности:

— В любую секунду могут начаться судороги! Сейчас вызову “скорую”, и вы поедете рожать. Пора.

Как рожать? А у меня собрано по три рубля с десяти человек на Боттичелли! Говорю: нас выгонят из общежития — надо предупредить мужа… Меня отпустили на два часа. Ну, я куда — бегом в магазин, потом с сумкой альбомов в общагу: “Слава, всех обзвони — раздай Боттичелли, а я — рожать!”.

Когда через неделю мы шли из роддома с Антоном, встретили Сахарного, которому и показали сына.

— Горлановская порода! — сказал он, но, увидев Славино огорченное лицо, добавил: — Потом изменится! Они сначала проходят низшую стадию развития, затем переходят к высшей.

И в чем-то оказался прав: с годами сын все более стал походить на отца.

Через день выяснилось, что в роддоме был стафилококк, и у меня — мастит. Всю изрезали. Перевязки такие страшные, что все время хотелось броситься в Каму (это при моей-то водобоязни). Казалось, что там — прохладная вода, а у меня такая высокая температура была…

Медбрат Володя во время перевязок, чтоб отвлечь меня от боли, просит пересказать роман Кафки “Процесс”, о котором столько слышал. Пересказываю! На следующую перевязку приходит полбольницы — слушать пересказ “Превращения”. Чистый Кафка, точнее — Кафка в квадрате (лежу, терплю дикую боль, но при этом еще что-то изображаю в лицах).

Молока, конечно, нет. Света Мишланова сцеживает мне каждый день литр. Ангел мой, спасибо тебе! Сколько друзей мне всю жизнь помогало — боюсь, что всех не уместить в этом повествовании!

Приезжает мамочка. Варит борщ и жарит котлеты. Я поела — мама несет мне Антона. И что же? Из одной груди кормлю — из другой течет! Слава Богу! Я иду с сыном в Ботанический сад — там он хорошо спит. Но навстречу идет ректор, и он сейчас скажет: пора выезжать из общежития (комендант уже срывал пеленки, сушившиеся на кухне, и говорил, что есть приказ на это). Я резко отворачиваюсь от ректора. Не здороваюсь. На следующий день комендант мне приносит ордер в аспирантское общежитие! Виниченко, Бубнов и все-все-все быстро нас перевозят. Своя комната! Первая в жизни. Правда, всего девять метров, и Славе приходится на ночь ставить раскладушку… изголовьем в раскрытый шифоньер. И к тому же под полом течет труба с горячей водой. Пар — в комнату нашу. Антон весь покрылся сыпью. Но рядом живет Ирина Петровна Кондакова! Мама Игоря и Бори. Врач Божьей милостью. Она лечит сына! Куда бы я без нее — днем и ночью помощь поступала! Спасибо, милая Ирина Петровна!

В общежитии был один Антисемит Антисемитыч, который решил, что Букур — фамилия еврейская. Нас так и звали: “семья евреев”. И травили. Я раньше стеснялась писать об этом, но теперь пришло время.

Высохшие в сушилке пеленки Антона тотчас бросали в помойное ведро под тем предлогом, что нужны веревки. Хорошо, веревки нужны, но разве трудно постучать к нам — евреям ли, русским или татарам — рядом же! “Снимите высохшее белье!”. Зачем же его в грязь! А чтоб мы снова стирали. Когда родилась Сонечка, я решила, пусть у нее будет моя фамилия — Горланова.

Да, я испугалась, признаюсь, проявила слабость. И все три дочери на моей фамилии. Хотелось, чтоб им было легче жить. Вот такая никудышная сопротивляемость у меня оказалась… И стыдно, и больно, но файл печальный не стираю.

И все же, вопреки всему этому, я близка к счастью все время после рождения сына и дочери! Появление детей — это как бы с просцениума — на сцену! Изменилась душа моя, психея. Не так уж важно, кто и что обо мне скажет. Важно, что я скажу Антону и Соне, чему их научу. Двое детей, как два крыла, поднимали меня выше...

Вдруг от сильных морозов в общежитии лопнули трубы парового отопления. Все начали обогреваться рефлекторами, но электропроводка не выдержала. Начался пожар. Его потушили, однако холод нас убивал. Антон хотя бы днем в яслях, а Сонечке всего несколько месяцев — у нее температура за сорок! Кашель. Наконец диагноз поставлен: воспаление легких. В комнате минус двадцать! Врач приходит каждый день и говорит только одну фразу:

— Как бы ребеночек не умер!

Мы пытаемся лечь в больницу, но там карантин по скарлатине. Не хочется из огня да в полымя… Бригадир, который руководит ремонтом труб, каждый день показывает мне свой сломанный палец — в гипсе. Он всегда так пьян, что может выговорить только одно слово:

— Сри (смотри).

— У меня беда — воспаление легких… Скорее же сделайте нам тепло! Умоляю!

— Сри (и опять свой палец в гипсе под нос мне сует).

Ну что с него взять? Я запаниковала. И позвонила Пирожникову в “Звезду”, а он мне в ответ:

— Это слишком мелкая тема для областной газеты — лопнули трубы.

— Слушай, если Соня умрет, я всем расскажу, как ты мне отказался помочь!

— Ладно, Нина, сейчас я позвоню ректору и скажу, что пришла делегация с детьми. Но ты потом это подтвердишь?

— Конечно, ангел мой!

Через час приезжают ректор и еще один профессор, фамилия которого забылась. Входят к нам. А я в это время под ватным одеялом меняю дочери пеленки. Высунула голову:

— Видите, что происходит?

— А у вас тепло, — отвечает профессор.

— Да? Сейчас же меняемся — я еду с детьми к вам жить, а вы — сюда переберетесь до окончания ремонта!

Через час паровое отопление заработало…

Слава сказал про этого профессора: “А он далеко пойдет” (и в самом деле — давно работает в министерстве).

Свекровь приехала в гости и уговорила нас самовольно занять двухкомнатный отсек. И вот ночью мы, как некогда мои родители в Сарсу, перетаскиваем вещи (об этом у меня рассказ “Человеку много ль надо”). На следующий же день Валя Яковлева, университетский профорг, привезла мне ключи от двух комнат в коммуналке (где я и пишу сейчас эти строки). Квартирный вопрос — вечный — решился внезапно. Видимо, порой нужно делать резкие движения?

Я от радости подарила Вале свой альбом Босха — самое драгоценное, что было в моей библиотеке.

— Сегодня же вы должны переехать — так приказал ректор.

После все выяснилось. От соседки по коммуналке. Оказалось, что эти две комнаты сдала “под гарантию” (была такая форма улучшения жилья) аспирантка. Не просто, а — любимая аспирантка кого-то из университетских знаменитых профессоров. Но квартира без ванной и к тому же густонаселенная, никто не хотел ехать сюда. Аспирантка не могла получить отдельное жилье, пока эти комнаты не заселены. Мы же с радостью в них перебрались.

Все-таки с ректорами мне везло, если честно! Один оставил в университете, другой дал две комнаты!

Снова Виниченко, Бубнов и все-все-все помогли нам переехать. Книжки сбрасывали на одеяло, переплеты летели, но Бог с ними, с переплетами! Когда Босх подарен Яковлевой, жалеть нечего. Вася заметил книгу Фланнери О’Коннор (я начинала писать, подражая ей). Бога ради, забери ее, Василий! Название “Хорошего человека найти нелегко” уже не близко мне. В эти дни я думаю, что плохого человека найти нелегко.

Мы — дома! Какое это, оказывается, сладкое слово: дом! Правда, верхний этаж, крыша течет, но крыша — не труба под полом. Крыша течет иногда, а труба — всегда…

Тут нужно сказать, что Антон был в больнице, когда мы переезжали. Настолько унизительно и страшно одновременно было все это — захват отсека готовить, книжки перевязывать и пр., что я потеряла бдительность и чем-то не тем его накормила (Соня была еще грудная). Ну и диспепсия, конечно. Ко мне на ночь приехала Катя Соколовская. А обе мы учили ведь медицину в университете (медсестры запаса). Но, видимо, плохо учили, увы. Я вообще все в обмороки падала: в морге и на операциях… В общем, под утро мы все же решили вызвать “скорую”.

— Какая вы жестокая мать! — сказал врач. — Ребенок полностью обезвожен.

С тех пор я всегда сразу вызываю “скорую”! Да и медицину пришлось освоить — на своих болезнях. Но речь об Антоне. Он лежал в больнице, а мы переехали. И я его стала готовить: новая квартира, новая квартира! Он вошел в наши две еще полупустые комнаты, и я жду его реакции. Наконец он воскликнул:

— Вот оно — Миро! (увидел за стеклом книжного шкафа знакомую обложку).

Вдруг он нахмурился. Что случилось?

— Мне крошки в пуп попали.

Лето, да, в майке ел, наверное, в палате… Достаю из пупа крошки.

— А квартира-то тебе нравится?

— Раньше у нас была теснокомнатная квартира, а теперь не теснокомнатная. Но Соня, мама и папа…

Не договорил. Но мы все поняли: где есть папа, мама, Соня, там и хорошо ему. Тоже неплохая философия.

Вскоре я начинаю делать очень много резких движений:

ухожу из университета,

мы берем приемную дочь,

я начинаю КАЖДЫЙ день писать (рассказы).

У розы — шипы, у коровы — рога, а у начальницы моей что? Непредсказуемость. Зав. Словарным кабинетом была одно время моим идеалом. Сохранилась открытка от нее: “Милая Ниночка, моя фея добра и печали!..”. Видимо, после разрыва с Витей я слишком долго ходила печальная…

Нет, нужно начать с того, что она взяла меня в Словарный кабинет, о чем я долго мечтала. (Руководил диссертацией Сахарный, а материал-то — акчимский.) Кроме того, она — генератор идей!.. От нее мне перешли слова “соблаговолите” и “осерчали”, а уж как она школила меня в плане манер! Это происходило ежедневно. Если я в коридоре разговаривала с юношей, который имел наглость прислониться к стене, то получала по полной программе: “Как же надо, Нин, себя не уважать” и пр.

Но и я в ответ отдавала все силы словарю! Года два печатала первый том до вечера — в одиннадцать я у нее дома, а в половине восьмого утра — уже снова там. Беру вычитанные страницы и набело их перегоняю.

А перепечатка словаря — вещь необыкновенно сложная. Одних условных знаков вагон и маленькая тележка. Для всех — разные правила. Иные даем курсивом (то есть текст нужно подчеркнуть волнистой линией), кое-что — пунктиром, еще — в скобках или после запятой… Но вот родился Антон, позади два месяца декрета — я вышла на работу. Слава учился во вторую смену и до обеда был с сыном, а я как кормящая мать имела право уйти пораньше из Словарного кабинета. Однако моя начальница работала до полуночи и от других требовала того же. Как глупо получилось, что я не сразу поняла: меня просто выживают…

Если я приходила в единственном светлом платье, то получала вдруг приказ срочно вымыть окно. А тогда в Перми со стиральным порошком были проблемы. И я начинала переносить мытье на завтра: вот приду в темном платье…

— Нет! В пять мы с Соломоном Юрьевичем будем редактировать — окно к этому времени должно быть чистым.

То есть я вместо того, чтобы заниматься с ребенком, должна потом два часа мылом отстирывать светлое платье. Жизни не стало.

И после рождения Сони я уже взяла годовой отпуск, за время которого хватанула свободы, чувствую — вернуться не могу в университет! Все начали уговаривать: диссертация готова — не нужно уходить. Но свобода уже стала дороже всего.

На самом деле, какое счастье, что меня выживали из университета! Я лишь теперь понимаю: ученый бы из меня никакой. Правда, в дневнике 73-го года есть запись: “Шаумян похвалил меня за умный вопрос” (понимай — САМ Шаумян, приезжавший читать лекции). Но умный вопрос еще не значит, что я бы могла на что-то дать умный ответ… В сущности, мне нравилось только записывать яркую акчимскую речь… А сама я, может, не ушла бы. Зато тут — когда закончился отпуск, подала заявление об уходе. Надо искать работу, а у меня — как назло — температура и горло болит невыразимо. То есть выразимо, но не одним словом.

— Кажется, что внутри огромные пространства, — объясняла я Славе.

— Леса, поля и так далее?

— Во всяком случае еще вон там, у соседнего дома, болит. Хотя я знаю, что снаружи моя голова заканчивается здесь, в нашей комнате. Но внутренним зрением-ощущением я целый мир внутри обнаружила: колет, щиплет, царапает, режет, а в одном месте даже пульсирует.

Слава понимающе кивает: да, это известное явление — фридмон.

— Как?

— Фридмон. От имени ученого, открывшего его… Он был Фридман.

— А что за явление-то?

— Ну, если ты находишься в чем-то, в шаре, допустим, то изнутри он кажется бесконечным. А вышел — снаружи он маленький. Понятно?

Да, но… не хотелось болеть болезнью из физики. Нелегко переносить, что снаружи — голова, а внутри — вселенная боли. Но болезнь в конце концов прошла, а слово ФРИДМОН в нашей семье осталось. Сначала сделалось привычным, а потом и просто необходимым.

…Устроилась в библиотеку вечерней школы:

— Берите “Трое в лодке, не считая собаки”!

— А нет ли “Двое в лодке” и уж без собаки, конечно?

Каждый день рассказываю мужу о своей библиотечной службе, пока не понимаю, что попала в новый фридмон!

Разрезанное яблоко белеет бабочкой. Семечкам внутри тоже казалось, что сочная мякоть — весь мир, а теперь что (надо ложиться в землю, а она такая огромная — что яблоко по сравнению с нею!).

И писательство — тоже фридмон. Да что писательство — каждый рассказ! Ведь там свое пространство, ритм везде разный, время течет то быстрее, то медленнее. И свое небо — и свой низ. Закончил писать — вышел автор из фридмона, сразу занырнул в другой…

Фридмон по имени Наташа появился у нас в 1978 году. С писательским фридмоном у него было кое-что общее — горение. Когда рассказ пошел, все забыто, я очнулась — на кухне черно, а полотенце, которое кипятилось, сгорело в уголь. Вдохновение пахнет горелым полотенцем. С Наташей же горели нервы. В первый день, помню, она 29 раз прибегала со двора с подружкой (поесть, попить, в туалет, за конфетой, переодеться, за куклой и пр.). Я всякий раз вставала из-за машинки и открывала дверь. Считала не я, а сосед дядя Коля — он, оказывается, спичку ломал всякий раз, когда слышал звонок в дверь. У него тоже нервы... На следующий день для Наташи мы сделали отдельные ключи.

Только недавно поняла, чем меня сразу взяла Наташа. На ней были материны золоченые босоножки, как у “Олимпии” Эдуарда Мане! На ребенке это выглядело так нелепо — до слез… Было ей шесть лет (а мне, в сущности, и того меньше, видимо, раз я так безосновательно верила в успех). Сонечке исполнилось только два. И это было столкновение миров! Наташа могла ей небрежно бросить:

— Отойди, а то так дам, что ты улетишь!

— А я вообще летать не умею, — совершенно честно отвечала дочь (летают ведь птицы, так она понимала).

И все-таки поверх всего шло облако огромной любви к нашей приемной дочке.

Первые две недели помню как сплошное вдохновение, даже несколько заполошное. А если учесть, что я и рассказы пишу не словами-образами, а любовью-жалостью, то много оказалось общего между этими двумя фридмонами…

Нас все спрашивали: зачем взяли чужую девочку, и мы отвечали правдиво: мать Наташи посадили. Мы же раньше ее подкармливали, водили по врачам, как бы все получилось автоматически.

— Понятно. Вы — автоматы.

— Нет, мы не автоматы.

— Пулеметы?

Чтобы прервать этот разговор, Слава начал читать свои вирши:

Клавиш биенье в квартирном фридмоне,

Тайнопись трещин на желтом фоне,

Крови кипенье от склянки чефира

Нам заменили сокровища мира…

Ну, чефир здесь явно для рифмы, мы пили просто крепкий чай.

А приемная дочь в самом деле дарила нам много приятных сюрпризов! Порой от нее исходил какой-то свет, как от Наташи Ростовой — не небесный, а земной, но утешающий.

— Теть Нин, когда я прославлюсь, ты будешь только во французских платьях ходить.

Правда, чаще она говорила: “Теть Нин, ты такая простая!” (в смысле — наивная). Я просила: “Называй меня хотя бы ВАШЕ ПРОСТЕЙШЕСТВО”. Сама Наташа могла выдать такое, что никогда не пришло бы мне в голову! Мол, почему в “Цветике-семицветике” девочка не оторвала один лепесток и не загадала: “Пусть у меня будет еще один волшебный цветочек”? Я иногда звала ее так: Цветочек. Чаще — двойным именем:

— Цветочек-деточка, беги погуляй, а я поработаю.

Работа, кстати, двигалась поначалу совсем плохо. Слава с тоской смотрел на мои первые рукописи, вслух читал первую фразу:

— Небо над поселком было серым, — замолкал, а потом добавлял: — Да, небо было серым, как рассказ, лежащий перед вами, читатель.

Он сам стал писать фантастику, где роились такие сгустки образов, что мне пришлось учиться у мужа. Наконец два моих рассказа напечатал “Урал”. А Славу вскоре пригласили на совещание по фантастике. Мне пересказывали такой диалог: “А Нина с ним поедет?” — “Зачем?” — “Так она же за него пишет все!”. Но подруга, которая отвечала, резонно заметила, что все наоборот: Горланова без Букура строчки сочинить не может — он все правит у нее…

Слава говорил, что капля елея убивает рассказ, вычеркивал у меня все уменьшительно-ласкательные суффиксы. Я долго не могла с этим смириться. Распла’чусь — бегу к Лине Кертман, моей лучшей подруге со студенческих лет: “Поругалась с мужем!”.

— И я поругалась. Это нечеховское поведение!

— И у моего — нечеховское.

— Я — серьезно!

— И я…

— Просто дошла до белого каления!

— Я тоже.

— Я прямо две тарелки разбила…

— Твоя взяла: я ни одной тарелки не разбила.

…Жили-были две мысли. Они все время спорили. Одна мысль говорила: “Да пиши как тебе хочется! Литература — это самовыражение”. А другая отвечала: “Нет, литература должна помочь понять ситуацию. Думай о читателе, пиши ясно!”.

Несмотря на такие колебания, оставалось еще много свободы: о ком писать, в каком жанре, сколько времени… Но порой не было свободы на саму свободу: гости с раннего утра и до вечера. Тогда я повесила на двери объявление: “Дорогие друзья! Прошу до 5 вечера не беспокоить нас без крайней необходимости! Мы работаем”.

Я в библиотеку ездила вечерами, муж дежурил в охране “сутки через трое”, и две машинки стучали дуэтом — последние удары во фразе звучат ведь музыкально: ча-ча-ча. Объявление не помогало — гости приходили до пяти, и каждый говорил, что он шел мимо и не мог определить, что есть крайняя необходимость, а что — нет.

— Если не знаешь, значит, не крайняя, — объясняла я.

Но объявление переписала:

“Дорогие друзья! УМОЛЯЮ: не беспокойте нас до 5 вечера!”.

“Не стучите, не звоните и не пинайте двери — все равно не откроем”.

Вдруг в двенадцать ночи пришел пьяный фотограф Ж.

— Что случилось?

— У вас хоть материал-то есть для повести? Я хочу рассказать, как живут сейчас фотографы. Прототипы нужны?

Нужны, но не в полночь. На следующий день я написала новое объявление: “ВРЕМЕННО ПРИЕМ ПРОТОТИПОВ ПРЕКРАЩЕН”

Но однажды подруга пожаловалась: нет времени писать диссертацию — гости идут и идут с самого утра, год аспирантуры псу под хвост! И я ей посоветовала написать такое же объявление, как у нас.

— Ха! Я ведь не такая дура, как ты: не хочу, чтоб весь город говорил, что я сумасшедшая, как Нинка Горланова!

Ну, сумасшедшая, так сумасшедшая. А может, и нет. “Урал” дал мне за “Филамур” хрустальный кубок. Я испекла торт и получила от детей медаль “ЗА СТИРКУ И СТЯПЬЕ!”. Растрогавшись, хватаю всех троих плюс подругу Наташи — едем в Горьковский сад. Наташа радостно рассказывает:

— Настя, у нас с потолка текло три дня, мокрицы завелись — так и забегали!

— Цветочек-деточка, расскажи лучше ей о Шагале.

Настя сама хочет отгадать:

— Шагал — это не город и не язык… (Знает, что есть такой язык — санскрит, видела у нас учебник).

— Это художник, я сегодня скопировала его ангела, потому что во сне видела маму крылатой.

Не надо быть Фрейдом, чтобы расшифровать ее сны: маму помнит! Поэтому я никогда не соглашалась, чтобы она звала меня мамой. Наташа вела дневник — “гневник”. Думала, что так это слово произносится и пишется. Слава говорил: “Нине Викторовне подходит, она все гневается!”. А я парировала: “Нет, тебе больше подходит: теряешь свой ЕЖЕГНЕВНИК и гневаешься”. “Гневник” Наташи сохранился. “Сегодня ходили в театр, тетя Нина купила мне в буфете три пирожных!!! (Восклицательные знаки нарисованы в виде трех сердец). Но половинка одного пирожного отломилась и упала на пол! Вот такие советские пирожные!” Гнев Наташи уже был совсем в нашем семейном духе, как бы антисоветский оттенок имелся.

Тем не менее часто она убегала от нас бродяжничать, и мы сходили с ума. Но потом привыкли. Появилась даже формула: “Вместо картины “Не ждали” — картина “Заждались”. Я стала звать Наташу: “любительница приключений номер один”.

— Умоляю, поймите: я не люблю приключений!

Антон все понимает: она не любит приключений, но приключения любят ее. Соня тоже хочет поучаствовать в разговоре:

— Мама, а ты какое первое слово сказала?

— Слово “воспитание”, — подначивающим голосом за меня отвечает Слава, — в детстве мама убежала в рожь и там взяла на воспитание кузнечика. А выросла — Наташу захотела перевоспитать.

Соня: “А последнее слово будет — ПРОСТИТЕ?”.

— Да, простите за воспитание, — свою линию ведет Слава.

Через минуту родилось название “Роман воспитания”.

(Комментарий из 2001 года. Соня говорит своему пятимесячному сыну: “Ты так любишь бабушку — только смотри, не убегай в рожь, как она!”.)

Главное, звоню Лине из Усть-Качки (это 1981 год), говорим о нечеховском поведении наших мужей, которые не поздравили с 8 Марта.

— Лина, а теперь посмотрим на все с двадцать пятой точки зрения… Знаешь, здесь, в санатории, любой мужчина готов взять под руку любую женщину и вести!

— Вежливые такие, да?

— Гулящие!.. А наши-то… О, они ни-ког-да!

Причем за неделю перед этим Слава сжег свои рукописи, когда мы поссорились — дал обет такой. Когда я ушла, он сидел и думал, что сделать, чтоб меня вернуть. И взял самое дорогое — свои рассказы — пошел с тремя папками во двор и бросил их в костер. Дворники там жгли мусор. Что он при этом шептал, я не знаю, но в то же самое время я почувствовала неодолимое желание вернуться (дети были в санатории “Малыш”). К дому подруливаю: муж сидит у костра и помешивает в огне палкой. “Ты чего?” — спрашиваю.

— Вот… рукописи сжег, чтоб ты вернулась.

И я ведь еще начала из огня выхватывать остатки, потом — склеивать и перепечатывать! Кинематографично, конечно, но… зря все это.

Вероломство потому и называется так, что вера в людей ломается. Ведь перед свадьбой я непременно хотела познакомить Славу с Верой Климовой: мол, если он поймет, что она умнее и лучше, то пусть до ЗАГСа уйдет от меня, а то… И он смеялся над моей суетой, говорил, что ни в кого не влюбится. А я все-таки устроила встречу с Верой — правда, она пришла со своим женихом, так что все обошлось, но Слава еще пару раз припоминал мне это: как наивно думать, что он меня когда-нибудь бросит ради более умной и пр.

Моя бабушка говорила: “Хуже нет, когда муж гулят да зубы болят”. Зубы-то еще можно вылечить…

Предыстория вопроса восходит к Главному Гносеологу. Он не только составлял списки ПЕРВОЙ ДЕСЯТКИ (поэтов, артистов), он же, Князь ресторанов, любил посещать их — очень. Ну, сначала свои гносеологические способности он на мне пытался испытать: мол, как писательница я обязана иметь любовника (то есть его). Но я же в маму, которая считала, что “все мужики — с легкого ума”. Будь передо мной хоть Главный Гносеолог, хоть Главный Педиатр (однажды случился такой), я не реагирую.

В общем, в следующий раз он свои способности решил проверить на муже:

— А слабо тебе сегодня пойти вон с той? — спросил он в ресторане.

— Не слабо!

(Тут вся суть мужского мира советского: слабо — не слабо! Хотя есть исключения, конечно, но в основном так: слабо — не слабо!)

А я как раз была у родителей в Калитве — детей-то нужно на юге оздоровлять, закалять, учить плавать, чтоб не боялись воды, как я. И в тот же день мы как раз получили письмо за подписью “гордый молдавский полукровок Букур”. А вечером он звонит:

— Я тут загулял — полюбил другую, извини (вот такой молдавский полудурок, что значит “извини”, когда у меня трое детей на руках).

Как раз Антон лежал с горчичниками.

— Жжет?

— Терпимо.

— Как икры?

— Не чувствуют…

Вот так и у меня. Жжет? Терпимо. Как душа? Не чувствует… Я в шоке. Но почему-то тут же представляю, как пройдет много-много лет, в старости мне поставят горчичники… Жжет? Терпимо. К счастью, жечь будут опять горчичники, а не предательство мужа.

— Мама, а до того, как я родился, я ведь жил со Снежной Королевой? — вдруг разволновался сын (ему 6 лет). — Ты чего — из-за этого плачешь?

— Теть Нин, а тебе нужна в рассказ фамилия ПЕРЧЕНКО? — с помощью спешит милая Наташа.

И тут еще Соня вся в проблемах правды о Деде Морозе. Приходится что-то отвечать:

— Кто в него верит, тому он подарки и приносит.

— Обойдусь без подарков! (Ради истины готова на все.)

— Когда веришь, Дед Мороз выходит из твоей головы и соединяется с тем человеком, который одет в костюм Деда Мороза.

Антон начинает утешать меня в рифму: “Ты не плачь, моя сестрица, ты не плачь, моя девица, я тебя люблю — в сахарницу посажу. Мама, что сделать, чтоб ты развеселилась?”.

Это знала одна бабушка Катя — она зажгла лампадку и начала молиться…

Пришла осень, деревья заламывали руки, как я. Мы вернулись в Пермь. Боря Гашев, увидев мои глаза, сразу заявил:

— А Батеньков-то!

— Что Батеньков, при чем тут Батеньков?

— Всех декабристов в Сибирь, а его — в одиночку на двадцать лет! Они там хотя бы вместе, к некоторым жены приехали, а Батеньков в одиночке.

Спасибо, Боренька — в самом деле, я не в одиночке. У меня пол-Перми друзей. Надя Гашева при этом уверяла: напишешь рассказ и успокоишься! Какой рассказ! Один раз, правда, раскрыла папку с рукописями, а там целый тараканий детский сад — так и мельтешат. Папку я захлопнула. Рассказ потом в самом деле был написан, но много позже (“Пик разводов”).

А пока, разбившись на все четыре стороны, я смотрела только в одну — вниз с балкона. Разбиться бы раз и навсегда — окончательно! Меня удерживала мысль о Сонечке: такая она будет серьезная, наверно, когда вырастет — посмотреть бы на нее, милую, дожить до тех времен.

Вдруг ко мне посватался И., доцент с обрюзгшими щеками. Но Лина все видела в другом, литературном, свете. Она говорила: “Не старик с обрюзгшими щеками, а на Тютчева похожий…”.

И в это время гордый молдавский полукровок вернулся к нам. Возможно, не нужен стал ТАМ. Не знаю. До сих пор ни разу не выясняла. У него спина тогда отнялась, набок ходил. А без спины мужик кому в радость… Пожалела я его, стала лечить. И простила. А Главного Гносеолога — нет. И в дом не пускала. Со мной даже Юзефович приходил говорить — на эту тему:

— По какой логике Славку ты простила, а его — нет? Кто больше виноват, кто тебе изменил-то! Он переживает знаешь как…

— Логика тут простая. У меня от мужа дети, а без этого… без сволочи этой — обойдусь.

Мне было не до Главного Гносеолога вообще. Я жить не могла со Славой после всего. То есть днем могла, а ночью уходила бродить по городу, словно меня кто выталкивал из дома. За мной гонялись какие-то насильники, я возвращалась исцарапанная. То есть ко мне в три часа ночи подходит мужчина и говорит: “У меня большое горе — умерла жена, помогите мне!”. Вместо того, чтоб сразу бежать, я начинаю на полном серьезе расспрашивать, от чего умерла, когда, сколько ей было лет. А в это время меня уже схватили за руку, и трудно вырваться… Муж уговорил меня родить Дашу. Чтоб срастись. Но Даши было мало. Я снова ночами пропадала на улице, и Слава из последних сил пытался казаться веселым: “У кого сегодня умер любимый жгутиконосик?”. Однажды он сказал:

— Любовь — не только ведь взаимность. В первую очередь это борьба со своими страстями, эгоизмом. Я прошел через это. Давай еще одного родим, Наташу удочерим, и ты с пятью детьми в пятьдесят уйдешь на пенсию — писать.

— Нина, полная изнутри четвертым ребенком, словно помолодела, — сказала Лина.

В самом деле, родив младших детей, я почувствовала себя моложе на десять лет! И вдруг тогда простила Главного Гносеолога. Ведь если б он не провоцировал Славу, я не родила бы Дашу и Агнию, моих ангелов!

К тому же выяснилось, что и до провокации “слабо — не слабо” муж имел любовниц, когда я уезжала с детьми в Калитву. А я не знала. Хотя в письмах тех лет нашлись такие строки: “Видела во сне, что ты мне изменяешь”… Не говорите, что Цветаева не могла не знать о связях Сережи с НКВД — как же о муже-то! А я утверждаю: могла и не знать!.. Я вот много чего не знала. А сны — какие сны снились Марине Ивановне в то время? Об этом история пока умалчивает.

Недавно Надя Гашева обронила: “Понимаю, почему ты родила четверых — так ты боролась с режимом. Уходом в частную жизнь”. Звучит красиво, но не с режимом я боролась, а с брезгливостью… Смотреть на мужа не могла просто. Но… придет Кальпиди, скажет: “Вам бы дачу купить” — Слава сразу: “Счас сбегаю, быстренько ограблю банк — купим дачу!”. И я думаю: хорошо, что он у меня есть — умеет отбиваться от таких советов. “Вам срочно нужно сделать ремонт” — “Завтра в девять утра начнем — не поздно, нет?”

Однако через час прочту на столе запись Славиного сна: “Нужно выбрать для дома кошку, а пришло сразу много. Я их глажу. Каждая прижимается — норовит понравиться”… и я думаю: зря я простила его. (Потом, к счастью, муж будет записывать свои сны на иврите.)

Один раз Тихоновец спросила, доволен ли Слава, что я родила ему красивых детей.

— Что ты, у него совсем другие проблемы — он имена-то запомнить не может. Мне это так странно, ведь не путает же он имена героев “Одиссеи”.

— Дура ты, Нинка! Почему же не дала своим детям имена из Гомера! Он бы сразу их запомнил.

Пролились времяпады. От нас ушла Наташа (к тетке). Я перенесла операцию на почке (камни). Много мы всего со Славой пережили тогда, срослись.

…Недавно позвонила одна подруга: “Встретила в больнице твою соперницу — у нее лицо совершенно спившейся женщины”.

— Я тут ни при чем! Зла ей не желала никогда — наоборот… благодарна, за то, что отдала мне Славу обратно.

С Наташей у нас была идеальная семья: семь “Я”. Она ушла от нас, когда ей было двенадцать, а ее выставка должна была поехать в Париж. Не более, но и не менее… Тетка пообещала ей джинсы, что — по тем временам —было, как сейчас шестисотый “мерседес”. Когда мы только взяли Наташу, известная журналистка Ольга Березина приехала, чтобы сшить девочке пальто. А когда мы потеряли ее, Ольга ходила с нами по судам и помогла отбить комнату (тетка сдала Наташу в детдом — ей нужна была лишь комната, которую мы с трудом выхлопотали для Наташи). Эта комната оказалась в нашей квартире, потому что в Наташину уехала наша соседка по кухне Люба. И вот жить с теткой мы не хотели — как бы чего не вышло… Уж на что циничен был Главный Гносеолог, но даже он про тетку Наташи говорил: “Не верится, что такие люди бывают на свете”.

(Комментарий из 2001 года: к этому времени Главный Гносеолог пережил две реанимации, но это еще ничего, ведь ему оставили жизнь. Впрочем, нам каждый день ее оставляют, надо над этим задуматься и чаще благодарить Бога.)

После ухода Наташи я две недели лежала, отвернувшись к стенке, хотя требовала моей ежесекундной заботы грудная Агния. Груднущая! Мне казалось, что ушло десять детей — так много места приемная дочь заняла в моей душе за эти шесть лет... И сильное заикание у меня всплыло — такого никогда еще не было. Да, потерпели педагогическое поражение! Но поражение внешнее часто приводит к внутренней победе. Мы узнали жизнь, о многом задумались всерьез, стали мудрее. Написали роман, который потом пришлось продолжить, потому что Наташа в шестнадцать лет стала нашей соседкой — вернулась из детдома как хозяйка комнаты.

Потеряв свою художницу милую, я лишилась как бы ежедневного посещения выставки! Обычно каждый раз, возвращаясь домой с работы, из гостей или из магазина, где часами нужно было стоять в очередях, замирала у своего подъезда: представляю, как она закончила картину. В груди плескалось нечто, похожее на большое счастье! (Понимаю, что эту фразу надо в машине времени отправить в “Юность” 60-х годов, но вот такая я была тогда). Помню, первый мой портрет она написала в шесть лет. Сходство схватила, но Лина сказала:

— Это не Нина! Нина не может никогда заговорить металлическим голосом, а женщина с портрета — может.

Последний портрет перед уходом у Наташи был — Тани Тихоновец. Уже внутреннюю жизнь она умела передать: половина головы была прозрачной — сквозь нее просвечивали облака, мечты. В глазах — юмор и мысли об абсурдности советской жизни (примерно формулирую — портрета нет, он остался в Тбилиси, в галерее детского творчества). Бархатное платье — из сна Тани, того, знаменитого, где у людей растут хвосты, в общем, это уже почерк гения, но… после ухода от нас она не написала ни одной картины.

Первые страницы романа о Наташе мы принесли на Новый год к Лине. Глава называлась “Сказание”, а сказки и Новый год как будто рифмуются.

От волнения я обратилась к высшим силам: “Пособите!” (это слово бабушки мне нравилось. Пособи — СОБОЙ помоги то есть). И стала читать. А Лев Ефимович Кертман, отец Лины — профессор, любимец истфака, — потом сказал: он бы карандашом мог подчеркнуть несколько мест.

— Неудачных? — спросила я.

— Наоборот — очень удачных.

И это было словно благословенье на продолжение работы. Спасибо, милые Кертманы, за ваш волшебный дом — он был для нас в Перми сразу и Английским клубом и Президентским клубом, где мы — мальчик и девочка, приехавшие из провинции — впитали атмосферу ВЫСОКОГО веселья, которая окрыляла.

Я всегда удивляюсь: как жизнь не устает создавать таких людей, как Лина, один взгляд которых помогает поверить в силу этой жизни!.. Недавно за обедом Даша спросила: откуда берутся такие, как Пьер Безухов?

— Всегда они есть — Лина Кертман, — ответил Слава.

Когда я стала умирать в 1986 году, вдруг появился в моем доме Сема Кимерлинг: оказывается, именно в этот момент он вдруг затосковал по временам университетской молодости, ездил даже в Курган к Паше Волкову. Паша — еще один артист СТЭМа, про которого сейчас бы сказали, что у него сатирическая ХАРИЗМА. Тогда этого слова мы не знали. В общем, анти-Чаплин такой. Чаплин — маленький и быстрый, а Паша — два метра четыре сантиметра и весь замедленный. Когда он начинал читать пародии, многие в зале вскакивали со своих мест и бежали в туалет.

В общем, посмотрел он, Сема, на меня и сказал: есть у него хороший знакомый — известный нефролог, можно лечь к нему на исследование. Я легла. Оказалось, что камни уже разорвали левую почку. Зав. отделением посоветовал мне искать выход на знаменитого Климова. А это был дядя Веры Климовой.

Сшил мне он почку из кусочков и сказал: “Промедол мешает заживлению — терпите без него…” / Лежу я ночью в корчах, и сил уже нет выносить шквал боли. И тут я обратилась к Богу: “Если Ты есть, помоги!”. В ту же минуту дверь в палату открывается — входит дежурный врач. “Как вы?” — “Хотела в окно выброситься уже…” И он сказал сестре: “Сделайте укол промедола — я распишусь”.

Он есть! И я уверовала раз и навсегда, горячо и глубоко!

Все СРАЗУ изменилось вокруг: фридмоны словно треснули, скорлупки их рассыпались, мир стал един. И всюду Бог! Сколько раз мне казалось, что жизнь — это тайна, упакованная в секрет, и все это сверху припорошено загадками. Теперь многое прояснилось для меня в тот же миг, иное — после. Почему электроны в проводнике не кончаются? Потому что Бог так сделал. Дома не падают — Бог их удерживает. Я уже не удивлялась, почему белье высыхает — известно, КТО этому помогает.

Сколько же времени потеряно, эх! Если бы раньше…

До операции я примерно раз в полгода перечитывала “Идиота”, сама не знала, почему. А тут поняла: не хватало светлого образа Христа — довольствовалась князем Мышкиным…

Прояснело все. Благодать — это расширение духовного зрения. Мы стали ходить к исповеди, причащаться. Раньше я никому не могла помочь, а теперь хотя бы молюсь за всех родных и друзей.

Опора появилась — вот что главное!

Однажды Соня спросила, что я буду делать, если не будет мне писаться.

— А буду поститься до тех пор, пока не запишется опять.

Господи, благодарю Тебя горячо за то, что привел меня к вере! Горячее некуда!

И к Главному Гносеологу я стала относиться вообще нежно — ведь просто через него послали мне испытания СВЫШЕ. Чтобы я родила Дашу и Агнию. То была воля Божья.

“Князь ресторанов” уже не посещал увеселительных заведений, мы все бедствовали. Наступило время пустых прилавков. На рынке, правда, всегда можно было купить мясо-масло, но втридорога.

Я занимала у милого Гносеолога сигареты, говоря:

— Нашла яблоки обрезанные, купила четыре. И деньги кончились.

— А сигарет обрезанных не продают, поэтому ты не купила. — И вдруг он умилился: — Когда ты, Нина, обрезаешь гнилые яблоки, у тебя лицо хирурга, делающего сложную операцию, — ты даже головой качаешь, как бы говоря: “Что же вы, больной, довели себя до такого состояния! Но будете еще жить”.

Однажды он вскинулся: “Да что же это мы! Пора устроить мозговой штурм и решить проблему денег. Не может быть, чтоб мы ее не решили. Соберемся, сядем. Подумаем вместе. Решим!”. Милый, милый Гносеолог! Он уже решал с помощью мозгового штурма только одну проблему — добывания портвейна, стеклоочистительной жидкости и т.п.

О продаже книг первой заикнулась маленькая Агния: “Мама, а давай том “Индийской философии” перепишем и сдадим? Ты говорила: он такой дорогой...”.

— Ну, а альбомы перерисуем и продадим, — хмыкнула я.

Тем не менее уже через день сложила в сумку всю античную серию и увезла в букинистический. Затем пришла очередь собраний сочинений (не тронули лишь русскую классику). Оглянуться не успели — альбомы начали продавать, самые любимые. Выживать-то надо. Слава, правда, говорил: “До свидания, альбомы, мы еще с вами встретимся!”. И вот проели последний альбом!

— Беднотища, — вздохнула я.

— А Лев Толстой стыдился, что жил хорошо, — сразу ответил Слава.

Да я и сама, из Евангелия, получила ответы на вопросы, которые уже казались без ответа НАВЕК. Если ты такой умный, то почему такой бедный? А Христос сказал: “Ибо, кто имеет, тому дано будет и приумножится…”. Кто имеет ум, тому ум и добавится, талантливому — талант, а богатому — деньги.

В молодости сил было больше, я долгие годы — помимо библиотеки — подрабатывала: то вела в Педагогическом институте старославянский, то принимала экзамены в Высшей школе милиции, но в основном — репетиторством. Помню, что даже после рождения Агнии у меня были ученики, то есть в 1985 году. Сажаю дитя на горшок, а сама вещаю: “Грушницкий отличается от Печорина, как мнимый больной отличается от настоящего”… Но после операции я резко сдала, и от учеников пришлось отказаться.

Конечно, иногда приходили гонорары. Семейство беззонтичных, мы тотчас — раз! — всем покупали по зонту! Обувь. Жизнь буквально выхватывала у меня из рук деньги, едва они появлялись. Речь не шла о даче-машине — нам так мало нужно, но я много думала, где это “мало” взять.

— Вчера заняла с отчаяния на килограмм колбасы! — говорила я Славе Запольских.

— Брось, с отчаяния занимают двести тысяч, а это так... — утешал он.

Когда в первый раз за неуплату отключили у нас электричество, я еще бодрилась: ничего — посумерничаем! Бабушкино слово. Раньше ведь в сумерках — бывало — ужинали (в Сарсу), экономили, долго не включали свет. Вот и в Перми будем сумерничать. Лишь в девять вечера зажгли свечи — тени от них огромные на стене. Тоже красиво. Пришел Толя Краев с арбузом. Арбуз при свечах, говорит, где еще сейчас такое увидишь! Следом появились Лина с Мишей. Принесли рыбные консервы и печенье. Свечи сгорели — мы сделали лампаду. Огонь в ней то горел, то гас.

— Мы не можем друг друга видеть, но еще можем слышать и обонять, — ободрял всех Слава.

Когда подключили нас к электричеству, щелк, и загорелся БОЛЬШОЙ ГЛАЗ! Так по-дикарски мы восприняли лампочку.

Когда не требует Кальпиди к священной жертве Аполлон, он нас успокаивает: “Выбор невелик: или за деньгами гоняться, или сидеть за машинкой”.

— Я все не решаюсь написать богатому брату, чтоб помогал мне, — говорю, — рука не поднимается.

— А ты напиши ногой. Получится: “пЫмАги”. Он испугается и поможет.

От того, что крыша нашего дома совсем прохудилась, стены кусками начали выпадать и возле окон образовались прямо дыры на улицу. Ира Полянская написала: “Может, у тебя будет ТАМ семь яблонь за окном — за то, что сейчас семь дыр”. Спасибо, Ира, родная! Всегда ты стараешься меня утешить!

И все же однажды мне дали понять, что я бедная, но не нищая. Шла к храму мимо крестящихся старушек и ничего не могла им предложить, только приговаривала: “Я такая же, как вы, ничего нет, такая же, как вы”.

— Вставайте рядом, вставайте рядом, — ответили мне.

Вот так. Получила? Не встаешь рядом, значит, молчи, нечего сравнивать.

В стихах бедность выглядит весело, потому что там есть ритм. “Я бедствовал, у нас родился сын…”. В прозе все не так. Я опубликовала рассказ “Молитва во время бессонницы” (всех перечислила, кто помогал, помолилась за них). Сразу Курицын в “Октябре”: Горланова пишет о бедности. Я думала: о щедрости моих друзей, а выходит… “Наташа Шолохова, почему ты купила Нине только два килограмма пельменей? Три, что ли, не могла! А ты, Дима Бавильский, почему принес лишь бутылку шампанского? Не мог разве еще и коробку конфет!” (ерничал Курицын).

На “Филамур” в “Литературке” появилась разгромная рецензия, но “Урал” напечатал еще два моих рассказа. И снова плохие отзывы — на этот раз в “Комсомолке” и “Лит. России”. Там в рассказе “Павлиноглазка” я описала копуляцию бабочек-боярышниц, которые вложились друг в друга, как книга в книгу. А тут прилетает соперница и выталкивает самку. Начинается бой в воздухе… Критики решили, что сие — разврат. Слава тогда уже заочно закончил филфак и работал в издательстве. Все к нему подходили: “Дай почитать Нинкин рассказ, где бабочки е..тся!”.

…Вскоре мужа уволили из издательства за то, что он рекомендовал к публикации рукописи Климова, Бердичевского, Маркова и т.п. Главный редактор находил их идейно невыдержанными. Слава говорил, что даже рад распроститься с этой работой — чуть нейроны не вывихнул себе, редактируя идейно выдержанную прозу. Время стояло на месте, хотя советские будильники стучали так громко, словно будили вас каждую секунду.

Мы продолжали слать прозу в московские журналы. Про рассказ “Старики” (о придворном революционере, который покупает у друга часть личных воспоминаний о Ленине, чтобы остаться единственным из двух мемуаристов) мне редактор из “Невы” написал: “Понравилось, но нам даже В ГОЛОВУ НЕ ПРИХОДИТ ПОКАЗАТЬ это начальству”. Потом, во время перестройки, сразу из нескольких мест я получила просьбы прислать именно эту вещь.

Наталья Михайловна Долотова из “Нового мира”, Елена Невзглядова из “Авроры”, Наталья Дмитриева из “Лит. учебы” и другие мои редакторы слали посылки с консервами и вещами для детей (хотя Елена и Наталья меня не знали лично). Жизнь продолжалась. И вдруг — подарок судьбы! “Новый мир” берет роман “Его горький крепкий мед” (пришла чудесная рецензия Владимира Орлова, автора “Альтиста Данилова”)! Но… тут же умер Брежнев, пришел Андропов, который сразу потребовал ПРОИЗВОДСТВЕННУЮ ТЕМУ. Наталья Михайловна вызвала меня на переговоры: “Тем же языком, но о производстве можете?” Я не могла.

Редакторы были разные. Леонтьев из журнала “Москва” написал, чтобы я сожгла рукописи. Таня Тихоновец на моем дне рождения вслух читала его рецензию, слегка шаржируя отеческую интонацию. Таким голосом пасут народы. Гости дрыгали ногами от смеха, а после некоторые сползли под стол и там ползали по-пластунски.

И стали они (мы) жить дальше. Слава устроился грузчиком, приносил с работы много сюжетов. Но силы — силы не те. Приходит он с работы, а в гостях уже сидит Главный Гносеолог, иронично вопрошает: “Ну что — отдохнул?”.

— Умственно — да! — Муж сел ужинать и вдруг воскликнул повеселевшим от супа голосом: — Эх, Лев Николаевич, Лев Николаевич, зачем ты говорил, что после пахания писать легко!

Потом боли в спине заставили Славу уйти из грузчиков. Пришел в гости друг-фантаст: “Над чем работаешь, Букур?”.

— Над своим участком.

— У тебя в фантастике свой участок! Интересно, какой?

— Ничего интересного. Участок у меня возле Пермстроя.

В эпоху рыночной экономики мой муж опять вынужден был пойти в грузчики. Но диалоги сильно изменились:

— Почему столь поздно, Славочка?

— Так в Японии Фудзияма круглосуточно ведь извергает телевизоры, вот мы и разгружаем день и ночь.

Если при советской власти был нормированный рабочий день и писатель мог вечерами сочинять, то частники — ради прибыли — известное дело… Даже маленькая Агния однажды спросила: “Папа, а ГРУЩИК от слова ГРУСТЬ?”.

Как-то Слава вручает мне зарплату, а у меня в кулаке записи использованные — несла их выбросить. Деньги кладу в другую руку. Через минуту Даша закончила подметать и пошла с совком на кухню. “Мама, почему тысяча в мусорном ведре?” Это я вместе с записями выбросила зарплату! Еще хорошо, что соседи не успели увидеть…

Дети чувствовали, что родители часто на пределе. Только Агния научилась читать (в 6 лет), сразу обо мне подумала.

— Мама, я поняла, почему твои рассказы не берут! Ты же в слове ЕЖИК не ставишь две точки над Е! А ты печатай с двумя точками.

Я поняла, что пора отдавать ее в школу. Вечером, после уроков, Агния рассказывала, как умерла рыбка живородящая у них в аквариуме — учительница ложкой выдавила мальков, и они живые — плавают. Она в течение часа — в режиме реального времени — все сообщала. Вот одного малька увидели — все затаили дыхание! Поплыл малек. Второй показался — затаили дыхание… И вдруг: “Ты бы, мама, рассказ об этом написала хоть!”.

— Да, хорошо, — автоматически отвечаю.

— А сколько за рассказ платят?

— Сколько заплатят, столько и ладно.

— Ты мне дашь часть этих денег?

— Обязательно.

На другой день встречаю ее из школы.

— Мама, зайдем в ателье “Дюймовочка” — я в перемену там себе костюмчик присмотрела. Ты мне его купишь с рассказных денег?

Оказывается, у ребенка уже все распланировано. Но рассказ еще не написан. Агния зарыдала. Оказывается, ее не пригласили на день рождения к богатому Рустамке. Других позвали, а ее — нет. “Хотя бы давай копить деньги — вдруг на другой день рождения позовут. Знаешь, как трудно мальчикам выбрать подарок!”

— Агния, да мы сами устроим твой день рождения и позовем мальчиков.

— Не надо. Им у нас не понравится — обоев нет, и вообще…

Пришли домой — запах! Наш кот сделал свои дела под кроватью. Я вышвырнула его на улицу. Агния в истерику: денег нет, так хоть с кошкой-то можно по-хорошему? Я сказала:

— Мальчикам не понравится, что у нас бедно, но еще больше им не понравится, если будет пахнуть от кошачьих какашек.

Задумалась она и успокоилась: да, верно — пусть кот приучается ходить в ванночку свою.

Но вечер-то длинный. Пришла в гости одноклассница Агнии и увидела чебуреки на столе.

— У вас что — праздник?

Для нее чебуреки — уже радость. Дитя алкоголиков! Они на кашах. Агния перед сном ко мне прижалась: “Мы еще не так плохо живем, мама!”.

В то время бессонница уже мучила меня. И вот я чувствую, что в детской кто-то тоже не спит. Вхожу и вижу: Агния сидит в кресле и гладит котенка Муркиного. “Мама, я думаю”. Заплакала я и пошла курить.

Чебуреки ведь у нас тоже не каждый день. А только раз в месяц… По книжке многодетной матери выдавали по килограмму мяса на ребенка, но — почти одни кости. Вот немного мяса срежу, фарш разбавлю рисом и луком… А Достоевский сидел на каторге, а Толстой воевал в Севастополе! Так что заткнись вообще, Нина!

На цыпочках с котенком в руках пришла ко мне Агния. Мурка бежит за нею. Я умоляю: “Отдай котенка матери!” Отдала. Кошка схватила за шиворот своего страдальца и потащила в детскую. Агния сказала:

— Не плачь. Мы всем довольны… Нет, не так. Довольны слуги, а мы любим вас с папой! Очень.

Фиалки умнее меня! Расцвела гигантская фиалка, но стебель не вынес веса цветка и подломился. Тогда куст подумал и… вырастил огромный листок — на него оперся следующий цветок. И месяц стоял так. А белые фиалки в жару сформировали себе из листьев колпачки (буквально — в виде полусфер таких), каждая полусфера прикрыла один цветок от лучей палящего солнца…

А я никогда не умею ничего придумать для своей защиты от прототипов.

— Ладно — я!.. Я всего лишь спрашиваю, зачем ты это написала? А он (Х) прямо сказал: “Мы эту падлу убьем когда-нибудь!” Отвечай: зачем ты это написала? (Имелась в виду “Любовь в резиновых перчатках”).

Стала я мямлить: меня волнуют до сих пор те события, поверь — хотелось разобраться, понять, почему так вышло… (В самом деле! Казалось бы чего проще — не писать о друзьях, ведь они тебе помогают? Но пишется лишь о том, что волнует, а волнует то, что происходит вокруг тебя.)

М. мне потом подсказала: “Нина, ты бы хоть ответила, что лично он тебя волнует до сих пор. ВОЛНУЕШЬ ТЫ МЕНЯ, ДОРОГОЙ!”.

Но я не догадалась…

— Прототипы узнают себя, потому что ты не меняешь суффиксы в фамилиях, — сказала мне У. — Василенко превращаешь в Устименко. А на Украине есть еще суффикс -юк. Гнатюк. Ты старайся, Нин, а то они все желают тебе зла… из-за этого болеешь.

Это только кажется, что имя-фамилию легко замаскировать. Не механический процесс! Любую фамилию не возьмешь, нужно, чтобы она у тебя во время работы все время как бы летела над реальной фамилией, как ангел-хранитель парит над каждым из нас. И фамилия героя так же должна нести высший смысл, как несет его ангел. Мой друг Сеня Ваксман считает, что у Чехова Вершинин — вершина авторских мыслей…

На самом деле, если меня предупредили, что о том-то писать нельзя, я не вставляю такую историю никуда! Описываю то, что все знают, о чем шепчутся. Из газет пермских иногда беру сюжет. О жизни своей семьи часто довольно рассказываю. Кроме того, некоторые люди сами предлагают использовать факты из их биографии. Одна моя университетская преподавательница даже так выразилась: ей легче жить от одного знания того, что я могу правдиво изобразить событие (в Каму попали ядовитые вещества — нервно-паралитического действия, и глотнувшие воды в эти часы… на некоторое время буквально сошли с ума. Я тоже отравилась тогда и в рассказе “Килька и немного нервно-паралитическое” описала эту свою одиссею, то есть ОТРАВЛЕЮ).

Я человек благодарный и не бросаю некоторых совершенно спившихся друзей, хотя кругом все твердят, что с алкоголиками надо порывать вовремя.

— Да, но они в свое время послужили нам прототипами! Не специально я с ними общалась, чтоб потом описать… но раз описала с любящей точки зрения, уже отношусь к ним как к родным…

Мама попросила купить для нее “циклопедию” про домашние растения. У нее фиалки плохо растут. Купила, листаю. Да, в самом деле, сколько есть способов защитить цветы, но негде мне поучиться, как спасаться от прототипов.

Однако прототипы являются не каждый день, а с соседями по кухне надо проживать вместе все двадцать четыре часа. Ближнее зарубежье, как мы сейчас называем соседей, нужно смиренно выносить, потому что ссоры — с зубами (съедают здоровье). Но ведь каждый алкоголик ведет себя, как центр мира. О других вообще не думает!

Самым трудным было время, когда выдали ваучеры, и дядя Коля получил первые дивиденды со своего проданного ваучера — синяки под глаза от сына. Мы не спали по трое суток! То милицию вызываем, то “скорую”. А когда деньги кончились, дядя Коля приходит ко мне, ангелоид такой:

— Нина, ты мне как дочь! Дай супу!

Если не дать, то всю ночь будет стучать — якобы плинтус прибивать или что-нибудь еще. Знаю хорошо все ходы. Один раз я закричала: “Нельзя стучать в пять утра!”.

Нельзя стучать

В пять утра?

Ё-мое! (это я назвала: “хокку алкоголика”).

Уеду в Москву, побегаю там с новой пьесой по театрам — нигде ее не пристрою, а возвращаюсь довольная. От соседей отдохнула. Но сразу же стучит дядя Коля:

— Нина, я без тебя так пять дней и не ходил по-большому!

— Вы же знаете, что я вам даю — тертую свеклу!

— Знаю, но запустил.

— Так трите скорее, дядя Коля!

— А у меня свеклы нет.

— Вы что думаете: свеклу я из Москвы привезла! Апельсины детям.

Апельсины Агния потихоньку вытаскала все во двор. Мы с гостями сидели, а она туда-сюда! Вдруг смотрю: что-то в трусах! Это оказался апельсин. Была жара, дети бегали в трусах…

Даша сказала: “Мама, все богатые жадные, значит, мы должны сделать какой вывод?” — “Какой?” — “Стать пожаднее”. Но куда уж нам! Поздно. Я думала, что апельсинов хватит на три дня, а их уже нет…

Дядя Коля вышел на пенсию и дома ходил в таком рубище (в прошлом это был, может, женский сарафан). Не знаю, расчет ли точный с его стороны или просто комфортно казалось ему, но психологически на меня рубище действовало безотказно. Только выходит на кухню — сразу наливаю ему тарелку супа. Уходит с ним в свою комнату. Но оттуда начинает доноситься странное шипенье. Этот загадочный звук меня интриговал много лет. Однажды я налила ему борщ и только после поняла, что забыла посолить. Открыла дверь в комнату дяди Коли, а они с сыном уже пшикают в тарелку дихлофосом (токсикоманят)…

Когда дядя Коля заболел, сын исчез. Неделю его нет, месяц, делать нечего, пришлось нам прямо в рубище завернуть дядю Колю в одеяло и повезти на саночках на рентген. Диагноз — рак желудка. Антон колол ему промедол, а я осматривала лимфоузлы. Наша участковая не заходила к больному, а все спрашивала у меня, почему не увеличиваются лимфоузлы… Однажды дядя Коля вышел в коридор, и у него прямо фонтан крови забил изо рта. Вызвали мы “скорую”. Оказалось — просто язва желудка. Он прожил еще девять лет. С тех пор я всем говорю: тщательнее с диагнозами!

Только дядя Коля выписался из больницы, тут сразу и сын его объявился. Начались снова оргии. И белые горячки… Однажды сын слишком рьяно требовал у отца пенсию — ударил по голове. Дядя Коля и затих навсегда.

Сын его стал работать, вел себя смирно, только получить с него деньги за свет — большая проблема. Я плачу за всю квартиру, а потом собираю с соседей согласно показаниям счетчиков. Вчера с утра сказала ему, чтобы отдал четырнадцать рублей, а сегодня он принес мне облезлые ромашки, трясет ими: “Нина, возьми”. Думал, что они заменят мне деньги. Обижен, что не беру. “А говорили, что красота спасет мир”, — читаю в его взгляде…

Он все время просит у нас что-то почитать, но только не классику. А что еще я могу предложить? У нас мерабохватательный рефлекс — все книги Мамардашвили покупаем. Ну, собрание Бродского появилось плюс три книги о нем. Небогато.

— Нина, дай хотя бы сказки!

— Сказки все внукам отданы.

— Ну, страшила! Иди ты на залупу!

Вот обычное окончание разговора. Поэтому один из любимых тостов Славы звучит так: “Давайте выпьем за то, чтоб соседи были, но не так близко!”.

Когда я привезла дарить первую книгу Р.В., был еще февраль 1987 года. В то утро наш сломанный будильник вдруг сам пошел. Я остановилась возле него, пальцами надавливая на лоб. Муж: “Что — голова опять заболела?” — “Нет”. — “А чего ты давишь на лоб?” — “Мысль ищу”. — “Понял: ты так мысль выдавливаешь изо лба!”

Что же мне этот будильник напоминает? А, вот! Время стояло и вдруг пошло. Началась перестройка… Поэтому с Р.В. я сразу заговорила о Солженицыне: мол, скоро он вернется на Родину. Но она не поверила. И тогда я на своей книжке “Радуга каждый день” написала: “Сегодня загадано…” Три точки! Только мы с ней знали, о чем загадано. Конспирация — на всякий случай.

Р.В. сказала, что в докторской она много места уделила Залыгину, они переписываются.

— Так что, Ниночка, несите рукописи, я отправлю их ему в “Новый мир”.

Не будучи сторонницей “блата” в литературе, я тем не менее послушно принесла папку с рассказами. Сработала связка “учитель—ученик”. Она обещала быстро прочесть и прислать открытку. Но вот прошло четыре месяца — тихо все. Однажды в магазине встречаю ее красавицу-дочку:

— Как там мои рукописи — прочитаны?

— Об этом я ничего не знаю, но мама вам приготовила мешок вещей — приходите!

— Передай, что мы зайдем в воскресенье после обедни. (Р.В. жила рядом с храмом. В рассоветское время я сказала бы, что зайдем после обеда.)

Сердце-вещун подсказывало мне, что впереди испытание, но я не знала, от чего там зреют кристаллы гнева… Даже писать об этом трудно. Но нужно.

— Эх, Нина, Нина, что же вы делаете! — начала Р.В. — Зачем такая лихость в ЛЕНИНСКОЙ теме? До редактора просто не должны доходить такие тексты.

Ничего себе! А кто нас учил свободе-то?

— Но вы же сами нас учили жить по Солженицыну.

— Дело не в этом… В вас, Нина, нет этичности!

— Что?

— Да-да. Зачем писать про измену мужа. Надо в себе такие вещи держать. Чехов бы не написал.

— А Герцен написал.

Р.В. с гневом вручила нам мешок вещей:

— Слава, с Ниной говорить бесполезно, но вы-то хоть понимаете, почему не нужен лихой тон в ЛЕНИНСКОЙ теме?

— Зачем нужен один тон — Бахтин не зря написал о разноголосице, — Слава пустился в рассусоливания о границах художественности: — Есть низшая граница, а есть высшая. Конечно, Достоевский с его полифонией — на самом верху, на вылете прямо, далее — философия и теология. Всем до него трудно дотянуться…

— Спасибо за лекцию! — оборвала его Р.В. — Мы тоже почитывали Бахтина, знаете ли. У вас обоих, значит, нет этического слуха. Вы что — считаете себя непогрешимыми?

— Напрасно вы стараетесь нас обидеть. Я сама вам говорила в прошлый раз, что до Искандера и Маканина никогда не дорасти мне…

— Опять не поняли? Хорошо, я сформулирую иначе. Нина, вы НЕНАДЕЖНЫ.

Господи, взмолилась я мысленно, что она имеет в виду — подозревает в стукачестве? И я принялась подробно перечислять (без фамилий) стукачей, которых сама выгнала из дома.

— Да, за вашим салоном присматривали, я в курсе, — отмахнулась от этой темы Р.В. — Но вы не слышите меня. Совершенно. Так ослеплены собственной непогрешимостью, да?

Ослеплена? Зачем такие слова! Учитель — ученику.

— Мне бы… какой-то конкретный пример, я бы поняла тогда, может.

— Нина, вот такой пример: говорят, что диссертацию вы списали у кого-то.

— У кого я могла списать диссертацию об акчимских сравнениях-то! Да кто же это говорит?

— Не важно.

Слава стал спорить: важно, иначе мы не будем разговаривать — в таком тоне. Р.В. помолчала полминуты и сменила тему:

— Приведу другой аргумент: дети не должны голодать, а вы пишете непроходимые вещи! Поехали бы на БАМ, написали бы нужную повесть…

— Дети не голодают — это просто так говорят.

— Нина, опять вы свое: все плохие, говорят неправду, а вы одна хорошая. Вы снова непогрешимы.

Тут я уже не выдержала и взорвалась: “Да вы знаете, сколько мне про вас говорят плохого! Но я же не верю!!!”. Этот крик моей души был услышан: да, люди часто несут вздор… но…

— Но вы отправите в журнал рассказ про лениновспоминателя, а нас потом опять всех затаскают!

Наконец-то мне все стало ясно: Р.В. хочет ГАРАНТИЙ, ЧТО ЕЕ НЕ ЗАТАСКАЮТ… или — поссориться, чтоб себя обезопасить. Я отвернулась к вешалке, чтобы спрятать слезы, долго шарила по карманам в поисках платка. Непростая эта связка: “учитель—ученик”. Учитель настрадался, досталось! Неужели еще за учеников претерпевать — где же брать силы? И я ведь все это понимаю. И принимаю ее поведение. Но можно было по-человечески объяснить. Вдруг тон Р.В. сменился:

— Берите вещи, но знайте: вы еще будете богатыми!

— Да вряд ли.

— Не верите? Как сбылось мое пророчество, что вы станете писательницей, так и это сбудется.

Не о богатстве мечтает писатель — на жизнь бы хватало, и спасибо. Мы шли с мешком, меня сотрясали рыдания. Слава утешал: такова цена вещей — за все нужно платить. Но я не могла носить прекрасные костюмы Р.В. после всего услышанного от нее. Правда, из одной кофточки вырезала спинку и обила старый стул — сидя на нем, печатаю эти горькие строки. Вот так: от первой учительницы мне досталось платье в елочку, а от последней — стул в елочку (такая у меня жизнь — в елочку тоже. То вверх, то вниз…).

Зато когда я запричитаю: “Еще и сумка-то порвалась — где взять денег на новую!”, муж сразу: “Тебе же сказали, что будешь богатой!” — “Но прошло пятнадцать лет, а только хуже и хуже с каждым днем”. — “Просто Р.В. издалека очень почувствовала запах денег”.

Надя Гашева все время говорит мне: пора написать роман о шестидесятниках. Только я отношу себя к другому поколению. Они были людьми компромисса, а нам свобода дороже всего. Р.В. как говорила: “Я ведь тоже в диссертации кое-что вынуждена убрать, чтоб пропустили”. А я ничего не могу убрать. Ничего!

Через шесть лет я выиграла международный конкурс на лучший женский рассказ и получила от Р.В. письмо: “Приходите! Есть что-то неестественное в том, что мы с вами не видимся”. Мы со Славой пришли в назначенный день. Снова было застолье с коньяком и мясом в горшочках, словно все прошлое забыто. А однажды я не смогла прийти в назначенный день — подруга Наташи обварила меня кипятком (специально). Я попросила Агнию позвонить Р.В. и все объяснить. Через два дня получаю от нее письмо: “Вы у нас прямо как Достоевский!”. Так меня испугало сие, что я порвала листок на мелкие кусочки. Не готова столько перенести, сколько Достоевский смог… Слаба. Увы. Пришло время признать, что силы на исходе…

Она заболела после расстрела Белого дома в 1993 году (не могла пережить, что русские стреляли в русских). Но после операции еще работала, говорила мне: “Печень болит, на улице грязь, но подхожу к университету — навстречу мне идут студенты, ЛУЧШИЕ ЛИЦА В ГОРОДЕ! И настроение сразу меняется”. На ее похудевшем лице остались одни глаза, полные… трепещущего света словно. “В нашем корпусе все рушится, стены в трещинах, но единственное, что мы можем, — это НЕ СНИЖАТЬ ДУХОВНУЮ ПЛАНКУ!”

Мы навещали ее, а выйдя из дорогой для сердца квартиры, бросались в первую попавшуюся подворотню или арку и там безутешно рыдали своими — уже не лучшими в городе — лицами. Мы сами ответственны теперь за свои лица! Она отдала нам все, что могла.

После поминок я вышла из университетской столовой и… заблудилась! В этом было что-то мистическое, ведь я столько лет проработала в альма-матер, знала каждый уголок. Но уткнулась в какие-то строительные леса и трубы, трубы. Слезы так застилали глаза, что я заблудилась? Или это был ужас потери УЧИТЕЛЯ?

Мой друг Смирин все искал такую КНИГУ, в которой — истина в последней инстанции, Рита Соломоновна говорила мне, что она ездила по конференциям и надеялась на одной из них услышать ДОКЛАД, который объяснит ВСЕ, а я долгие годы думала, что встречу ЧЕЛОВЕКА, знающего ответы на главные вопросы. Р.В. приближалась к этому идеалу… И вот ее уже нет.

В ее последние дни мы говорили о судьбе, о любви, о вере. Р.В. спрашивала, много ли молодежи в храме — все ведь решает молодежь.

— Массы не всегда решают все, — отвечал Слава.

— Да, массы сейчас молятся на доллар, — горько кивала Р.В.

Еще одна из щедрот жизни — внуки. Слава так устал от наших пятерых детей, что про внуков говорил: “Буду на них смотреть только в глазок своего кабинета”. Однако кабинета-то никакого нет, а внука уже принесли (Антон женился в 18 лет по большой любви).

С утра в этот день девочки просили Славу помочь придумать название для газеты, посвященной русскому языку. Слава предложил: “ВИЛИКИЙ И МАГУЧИЙ”. И тут заплакал внук (его мама ушла учиться). Девочки тарабанили младенцу Ахматову и Пригова, Пушкина и стихи на немецком языке — ничего не помогало. Тогда Даша начала читать ему стихотворение Тургенева в прозе: “Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей Родины, ты один мне надежда и опора…”. И внук замолк, выслушал до конца, а потом говорит: “Ы!” (еще). Ему месяц, он по-другому сказать не умеет. И так Даша раз шесть прочла стихотворение о русском языке, и всякий раз он просил: “Ы!” А потом заснул. И я сразу полюбила милого Сашу — наш человек! Русский язык ему дорог, нужен…

Однажды внук понял, что я не только с ним говорю ласковым голосом, но и с гостями (на дне рождения). Как он обиделся! Смотрел на меня искоса, как бы говоря: “Эх ты — изменщица!”.

Когда сын развелся и Сашу навсегда увезли, у меня началась депрессия.

Отлежала два месяца в психосоматике — снова туда тянет. А надо растить девочек. Кроме того, прочла международно признанные признаки этой болезни — у меня все есть, кроме ОДНОГО (я не потеряла интерес к работе). Все не так уж плохо — надо держаться.

— Когда жена в пятый раз за день говорит, что надо держаться, значит, дела плохи, — вслух размышляет Слава.

— Да ничего, это просто печень…

— Мы говорим “печень” — подразумеваем “депрессия”, говорим “депрессия” — подразумеваем “печень”!

Ну да, белки тревоги ведь печень вырабатывает, а у меня после желтухи она какая… Помогает оливковое масло (недаром древние греки имели такой здоровый дух, говорит Слава, они же употребляли в пищу только оливковое масло), но оно дорогое. И снова мир не един — распался на фридмоны. Выйду из фридмона по имени “депрессия” — занырну во фридмон по имени “работа”. Потом — обратно. Значит, это от темных сил мне послано испытание, надо молиться больше. Собороваться… После соборования два дня прошли без депрессии, но потом опять она меня победила…

Позвонила Лина, Слава сразу ей жалуется: “Нина все время пишет завещания, где какие рукописи… и еще сердится на нас, что мы не помогаем ей!”.

— Поняла. Что принести? Арбуз, торт?

— И пару бланков для завещания!

Вдруг подруга сказала, что вычитала: тоска охватывает тех, кто не употребляет жиров. Да, у меня почки разрушают витамины А и Е, надо больше есть сливочного масла, а оно так дорого. Кроме того, я уже и сама многое прочла по этой проблеме. Вяч. Иванов считает, что ПРАВОПОЛУШАРНЫЕ склонны к физиологическому отчаянию. А я, конечно, правополушарная.

Пошла на кухню, чтобы приготовить ужин, а сосед моет в раковине грязную сумку, ошметки земли летят на мои продукты прямо. Такая тут теснота. Схватила я сковородку, унесла в комнату и кинулась писать очередную прощальную записку: “Больше не могу жить…”. Слава обнял меня: “От холода люди придумали жилища. А от соседей — тело Бог дал. Внутри-то нет соседей — в душе!”.

— Там на кухне… плавки развесила новая любовница соседа, прямо над плитой. Молодая, наглая.

— Здравствуй, племя младое, незнакомое! — наигранно бодро восклицает Слава.

Лина пришла с Гусевым, другом своей молодости. Да была ли она — юность? Мечты и надежды… Словно стерли ее, как пыль.

— Мама, как можно не хотеть жить, когда на свете есть арбузы! — укоряет Даша.

— Ты права. Нужно жить.

— А повесь на стену плакат, что существуют арбузы!

На другой день пошла в библиотеку, библиотекарша дала мне журнал, в котором опубликованы мои новые рассказы. Я так расцвела — даже расцеловала ее. Пришла домой с журналом.

— Сияешь? Вот так-то лучше, — говорит Агния. — Надо еще уши натирать. Так японцы лечат депрессию.

Натираю уши. День-два помогает, а после снова как накатит!

— Когда мы грустим — это тоже жизнь, — говорит по телефону Катя Соколовская.

Я киваю: да-да, однако ночью сажусь на корточки у кровати и катаюсь по ней головой, чтоб не завыть в голос.

Надо купить “юмористический чай” — предлагает Агния. Она пила у подружки чай с бергамотом, так весело становится от него почему-то. И покупается “юмористический чай”, но он на меня совершенно не действует.

— Почему несчастье вечно, а наслажденье быстротечно? — муж иронично смотрит на меня.

В самом деле, у всех полно проблем, сколько можно носиться с собой! Все понимаю. Но когда мечтаешь лежать, зажатой плоскими досками, то… что? А вот надо твердить: “Сотри случайные черты, и ты увидишь — мир прекрасен”. Я же умею стирать случайные черты, когда сижу за работой. Чего еще нужно-то!

Стыдно.

Трагическое сомнение в смысле бытия — оно именно тем и страшно, что не видишь возможности жить дальше. Все кажется бессмысленным. Умом знаешь: нужно растить детей, но тело говорит, что сил на это нет. И ведь понимаю: СПРАВЕДЛИВО, что бывают периоды отчаяния — тем острее ценишь радости потом…

Друзья сочувствуют. Света все лето “прогуливает” меня. Каждый вечер! Но осенью я снова рвусь в психосоматику. Осенью у меня осенняя депрессия. А весной — весенняя. Летом — летняя. Зимой — зимняя.

Один раз чуть не попала под джип. Взмолилась: “Спаси, Господи!”. Он спас. И я поняла, что хочу жить, иначе бы что… иначе бы благодарила: “Джип, спасибо тебе, что сейчас меня раздавишь!”. Сразу вся депрессия прошла. Я написала рассказ “История одной депрессии”. Но через полгода эта змея снова тут как тут. Бегу в психосоматику и договариваюсь (как только освободится место, меня возьмут). И в это время звонит Елена Андреевна, ангел мой!

Здесь нужно сделать пояснение. Как интересно все нити сходятся к концу жизни. Мой отец в молодости был похож на Михаила Афанасьевича Булгакова. Ну очень! А потом я подружилась с племянницей Булгакова, профессором из Москвы — Еленой Андреевной Земской. Она написала мне, когда прочла “Всю Пермь”. Мы подружились. О, судьба мне посылала и посылает таких друзей! Благодарю Тебя, Господи!!! Елена Андреевна писала: “Нина, мой дружочек! Держитесь! Я в Америке рассказала своей подруге-славистке Ольге Йокояма о вас, и она передала деньги — на них можно поставить телефон!” (И поставили! А потом милая Ольга помогла нам сделать душ.) Поскольку Елена Андреевна много старше меня, я нахожусь под сильным ее влиянием. И вот она звонит:

— Мы посоветовались с Люсей и Марком… Нина, не нужно ложиться в больницу! Писать не сможете потом… Ольга прислала денег — пусть кто-нибудь заберет, когда будет в Москве. Купите овестин, раз вам он помогает. Только не в психосоматику!

Начала я пить овестин. И не легла в больницу. И с тех пор никогда не стремлюсь туда. Если накатит тоска, я печень чищу, сосуды укрепляю, гормоны пью. И держусь. Чего и всем желаю! Чтобы никаких мыслей о петле… Кого она украсит, петля-то?!

“Ниночка, дружочек, как мы рады, что вы из депрессии выкарабкались!” — написала Елена Андреевна. А как я-то рада! Спасибо, мой ангел!

Ооооо! Проба машинки. У. отремонтировал мне букву “О”. Без нее писала, по-московски акая: “Увы, слАмалась буква круглая”. Или выбирала слова без О. А теперь снова — свобода! Ура!

Гость поднимает глаза к люстре, на которой висит плакат: “Ищу спонсора. Люстра”. Так все здесь ищет спонсора, мимоходом бросает Даша. Верно. Недавно приходили друзья. Восьмилетняя их дочка долго осматривала наши две комнаты, наконец глубоко вздохнула и изрекла:

— Да-а… красивых вещей здесь нет.

Устами младенца… Кровать нам дали Соколовские, когда купили себе мягкую мебель. Книжные стеллажи дали Грузберги, когда купили себе застекленные полки. А о люстре еще двадцать лет назад Виниченко сказал так:

— Из пяти рожков горит один. И это, Нинка, символ всей твоей жизни.

Я поняла, что мало света даю друзьям, пора меняться. И люстру сменить тоже. Но годы шли, денег не было. Наконец единственный рожок тоже стал сбоить: то горит, то нет. Рожок-экзистенциалист — свобода выбора появилась у него.

У. говорит: еще ведь недавно висел другой плакат: “52+Х=104” (это дети так пожелали мне прожить до 104 лет).

— Ну что ты — давно, год миновал, мне уже 53 исполнилось.

— С люстрой постараюсь помочь! — Обещает гость. — А я тут издал книжку — можно у вас провести презентацию?

Я всегда стараюсь плыть по течению: надо вам вечер — вот вам вечер. Если повезет, будет чудесный междусобойчик, а если не повезет — напишем рассказ об этом. Всегда мы в выигрыше… так выходит.

— У нас все можно провести, но В СКЛАДЧИНУ! (И проводили: презентацию книг Власенко и Лины, вечер Флоренского, юбилей Милоша… приезд московских литераторов — с большим удовольствием и часто). — А я вот что предлагаю: отметим выход и твоей книжки, и моей — в “Вагриусе”. Идет?

Замечаю, что с годами все труднее мне убирать дом к приходу гостей, ведь папок с рукописями все больше — их нужно так растолкать по углам, чтобы утром суметь найти. Нелегко уже вымыть лестничную площадку с доместосом, чтобы запах бомжа исчез. Да и стихи шуточные… ночью сочиню, а утром не могу вспомнить.

— Вот сейчас лягу в ту же позу… Стихотворение, приходи!

— И друга приводи, — добавляет муж, которому лень написать свое. (Ходит, стонет, вдруг вскинется: “О! Как вспомнил, что мы пригласили лишь тех друзей, которые не учат жить — сразу захотелось рифмовать”.)

— Мама, убери картину “Черные мысли черного стола!”.

Да, надо ее спрятать — она написана во время депрессии. Начинаю чистить картошку для гостей и бормочу, что ее мало, а денег нет.

— Зато континуум бесплатно отпускается все еще, — успокаивает муж.

Первый гость приносит букетик левкоев, второй — арбуз. Мы ставим его под струю холодной воды.

— Обычно арбуз опускают в колодец, — говорит гость.

— Сейчас, сбегаю — вырою колодец, а вы подождите! — предлагает Слава.

Я замерла на секунду — может, хозяин не должен был так отвечать? В это время входит моя подруга с прямой спиной. На ее лице написано: “Умру, но спину не согну!”. Слава помогает ей снять плащ — тема колодца, слава Богу, забыта. Гость, промелькнувший уже здесь с букетиком левкоев, разделывает арбуз, как барашка: быстро стучит по корке каждого ломтика — семечки выскакивают. Звонит телефон: “Нина, ассамблея состоится?” — “Да, все уже идут, ждем тебя!”

— Нина, а где ваш кот, красивый, как Байрон?

Объясняю, что Кузю съели бомжи, только голова осталась лежать возле скамейки… Входит только что звонивший друг.

— Быстро ты! На чем летел?

— На крыльях ангела.

— Нина, у тебя что — все еще советская раковина, которая брызгает на живот! — спрашивает новая гостья. (Она же некогда говорила: “Что за стол без рыбного блюда!”. А я прекрасно представляю застолье без рыбного блюда. Без юмора — нет. А без рыбы — да.)

— Мама, у нас на курсе нет ни одной стервы! — шепчет мне в детской Агния (там я пью андипал, напевая “Мой андипал со мной” — на мотив “И мой сурок со мной”. Сразу начинает влом болеть голова — от любого замечания гостя. Главный конфликт у меня — между максимализмом и смирением. Мир сей грешен, идеалов нет, надо все терпеть, Ниночка!).

— Предлагаю первый тост: за сбор фрагментов мира! — произносит Слава. — Народ все-таки собрался. Часть народа мы нарожали…

— А за миллениум мы сегодня будем пить?

— Прислушаемся к слову “миллениум” — мили времени! И какая-то нежность в этих МИ-ЛИ, милое что-то…

— Нина опять говорит тост, переходящий в повесть!

Замкну уста свои. Хлеба подрежу пойду.

— Нина Викторовна, опять вы на кухне! — милый Колбас пришел за мной.

Я возвращаюсь к гостям, тем более что Сережа Гнядек написал музыку на мои стихи Славе:

Я письмо тебе писала,

Только то была не я,

А какая-то другая

Женщина красивая…

Без гитары тоже не представляю застолья. Без рыбы — да.

— Что-то от привкуса меда появилось вдруг в вине — оно дышит, ведь бутылка открыта.

— Нет, оно воздействует на мозг, и тот меняет вкус вина.

— Слава, почитай Нинины записи!

Он обычно заполошным голосом выкрикивает все мои жалобы на судьбу — друзья любят это фирменное блюдо, как мы любим свое фирменное блюдо — в каждую повесть вставлять вечеринку. Но пока муж “полетел”, манипулируя отворотами на штопоре, похожими на крылья.

Входит Наби Османович (Пророк Империевич). Как восточнианин он приносит много роскошных вещей. Вещей! Кроссовки девочкам, розы мне, жареных кур и “Мартини” — всем.

Ко мне пришел мой друг Наби,

Чей облик строг и экзистентен,

Несет он смысл поливалентен:

“Ваще, ту би о нот ту би?” — читает Слава.

Посуды катастрофически не хватает. Курицу я разрезала и подаю на салфетках.

— Опять мне крылья — у меня свои есть.

— О, уже привкус шоколада в вине!

Я не могу выпить ни капли — почки… Но мне тоже весело: ощущение выхода из кризиса (всегда очередная проблема в голове).

— Изюм во рту поселился! Крымские вина, агрессивно-удовлетворяющие. (Значит, это был третий тост — у одного друга после третьего бокала привычка кричать: “Выпьем за погибель!”. Я быстро увожу его на кухню — якобы показать новую картину.)

Лина всегда опаздывает — она дописывает стихи в последние минуты. Сегодня пришла с загадками:

Он на иврите совершенно

Мог изъясняться и писал,

Он летку-енку танцевал

И хохотал непринужденно. — Кто это?

Слава хохочет — да, непринужденно очень. Н. называет всех поэтами:

— Линка, ты как поэт, должна выпить за любовь! У нас в Мотовилихе за любовь пьют стоя и до дна. Люблю тебя за то, что ты — поэт.

— А у всех поэтов любовь в прошлом… Я иногда разложу фотографии — затоскую о прошлом (не записано, чьи слова).

— Ты разложила фотографии, потому что ты поэт!

Я называю всех гениями: Лина — гений дружбы, Киршин написал гениальный рассказ “Рассольники”!

— Знакомьтесь: мой новый друг Семен Ваксман. Он подсчитал, сколько раз в “Трех сестрах” говорят “все равно”. Сеня — гений!

— Потому что он — поэт.

Звонит телефон, отвечаю: да, по старому принципу — если выпиваете, то приносите вино, если только чай — к чаю что-то. Слава добавляет: “А если дышите — воздух несите!”.

— Зачем к нам приводить англичанина! — возмущаюсь я, но потом соглашаюсь: — Ладно, я ему свои стихи почитаю.

— Нина, признайся, скольких иностранцев ты уже уморила своими стихами? — спросил муж.

— У нее не стихи, а херня, — бросает Н.

— Есть такое понятие: хорошие плохие стихи — для застолий…

— Говно это, а не стихи!

Я взяла в руки записную книжку. Гости перекинулись взглядами: ага, хищник вышел на охоту! И тотчас ручка перестает писать. “Слава, дай вон ту ручку — моя не пишет”. — “Просто ты строчишь быстрее, чем паста поступает”.

Пришел Толя. Для него нужен бар в углу — он любит, чтобы бар.

— Но все коктейли уже сочинил Веня Ерофеев!

— Так уж и все! А чеснок с шампанским? (слова Антона?)

— А ты почему опоздала, дорогая!

— Ниночка, дело в том, что мама никого не узнает… пока нашла, с кем ее оставить.

— Давайте выпьем за то, что мы еще узнаем друг друга!

Я начинаю пересказывать слова Веры Мильчиной: Шатобриана после инсульта слуги на носилках приносили в салон к мадам Рекамье. Призываю чаще встречаться — пока ходим (слуг-то у нас нет).

— Да, будем собираться с табличками на груди: “Слава”, “Нина”.

Я уже очень устала, поникла на кухне. Слабая совсем стала, говорю мужу.

— Все слабые, но — слава Богу — НЕ ОДНОВРЕМЕННО. Я помогу тебе разносить чай.

В детской дочери репетируют с У. сценку — для презентации его книжки. Меня поражает, как легко они из ничего делают костюмы. Обшили с помощью степлера одноразовую тарелку материалом — веер получился. Какие-то банты соорудили на голове из того же материала… После спектакля Слава им говорит: “Помогите убрать со стола, видите: мама, как изношенный ангел, мечется!”. Но Саша Плотников просит их повторить спектакль — он нашел другой ракурс. Саша все снимает на видео — кино-Гомер такой.

Наконец вечер окончен. В прихожей доругиваются два поэта или два гения:

— Мир искусства — это как накрытый стол...

— Да, чаши налиты — некому пить.

Слава оказывает родовспоможение (оптимистической мысли): мол, люди все равно мудреют, хотя и каждый по отдельности…

Я курю на балконе. Курить на балконе у меня называется: “Мой позор в тумане светит”. Пора бросать. Давно знаки мне подаются: то сигарета выстрелит чуть не в глаз мне, как сейчас. То спичка расщепилась и норовит занозу в палец воткнуть, а у меня заноз и без этого полно — от досок, на которых пишу картины.

— У тебя после курения такое трагическое лицо, хоть сейчас на антиникотиновый плакат, — говорит муж.

— Хлеб весь съели, завтра как будем? Что-то я стала много ворчать… Хуже стала!

— Если б думала, что стала лучше, ты бы вообще здесь не курила, а кричала: “Дочка, подай стило и открой мне веки, кстати!”.

— Нина, — говорит Наби (оказывается, он не ушел, а курил с Людой на площадке), — ты маленький разведчик больших тайн!

— Разведчики — не нищие.

— Богатые — те, кто довольны жизнью, — парирует Наби.

— Значит, таких нет на свете? — спрашивает Слава.

— Во тьме их тоже нет, — Наби протягивает мне деньги.

...После вечеринки, однако, ничего не найдешь.

Теперь проблема: утюг — совершенно не помню, куда его засунула. Но зато хорошо отметили выход моей книжки!

(Я еще не знала, что Лина — после прочтения оной — порвет со мной, посчитав, что я не так изобразила ее в одном рассказе, как нужно бы… Не могу процитировать Линино письмо, потому что она запретила его публиковать. Конечно, непросто мне было пережить такое! Я заболела — температура поднялась).

Стала в архиве искать что-то, зачем-то… Тут-то и нашелся утюг — он лежал на одной из полок. В одной папке сверху оказался листок с записями (день рождения Лины 98-го года). Там пели: “Так нам нужна одна лишь Лина — одна на всех, мы за ценой не постоим!”. (Она забыла, что нужна мне?)

— За ее испуганные брови десять пар непуганных дают! (И я тоже — десять бы…)

— Ты глубока, мать, как Волга прямо! (Как же я без тебя буду?)

— Я себя под Линкою чищу… (Ну я тоже ведь!)

— Киндеры, читайте стихи! (Далее цитирую себя ту, 98-го года: “И до двух ночи читали стихи… чудесно, чудесно, сердце просто обвально любило всех-всех. Чудо какое-то от стихов произошло — облако любви нас окутало”.)

И все это я потеряла!.. Уже написала Лине два письма с извинениями — увы, нет ответа.

Однажды пришел Щ. и с брезгливым выраженьем на лице заявил: “Базарили по радио, что в финал премии Букера вы прошли”. Я от радости положила ему окорочок, потом — второй. Быстро вынула из морозильника все оставшиеся и поставила в духовку: пусть дети и гости поедят! Наконец, заканчивая поедать третий окорочок, Щ. начал разносить наш “Роман воспитания”:

— Не хочу, чтоб вам дали за него премию! Там много индивидуализма, очень много…

Мы же не просим хвалить. Более того, мы даже не просим нас читать! Самые близкие друзья говорят, что не могут читать наши вещи… ну и что! Мы же любим их как друзей, а не как читателей. Но чтобы приходить в гости и ругать! “Ест наши окорочки и ругает”, — на кухне шепчу я Даше. Со всей своей холеричностью она сочувствует матери: подняв брови и качая головой.

Не знала я в тот миг, что многие друзья вообще перестанут к нам приходить из-за Букера! Бросили, и все. Тогда-то Щ. показался мне чуть ли не родным — ругает, но ходит. А иные забыли нас, словно мы исчезли из их жизни. Тогда Слава сказал так: “Значит, не такие уж мы и хорошие, раз они нас бросили? Если бы мы были по-настоящему хорошими, никто бы не бросил. Вывод каков — надо стать еще лучше! Больше любить, настойчивее приглашать”. И я стала всем звонить… В общем, друзья вернулись. И сладкими казались все их шутки. Принесу с улицы стул, чтоб расписать. Говорят: “Нина, ты вышла в финал Букера, а все еще с улицы приносишь стулья”.

— Я люблю ангелов писать на сиденьях. Денег нет на доски. И на парикмахерскую. Так подорожала стрижка, что я уже никогда, наверное, не смогу сходить в салон.

— Почему же не сможешь? Вот получишь премию и подстрижешься!

Позвонил Юра: “Хочу дать такой заголовок в газете: МЕНЯЮ БУКУРА НА БУКЕРА”.

— Ты шутишь? Я никого не меняю. Если дашь такой заголовок, не буду здороваться!

Заголовки пошли другие: “Букер Букуру карман не потянет”, “Между Букером и Букуром”… Слово это поселилось в нашем кругу. “Он сегодня не получит постельного Букера”. (Не записано, про кого). Стали и мы умнее после этой истории. На какую-то премию выдвинут, в финал попадем — ни слова никому! Молчок. Ведь даже на одну единицу уменьшить количество связей с миром — не приведи, Господи!

Агния была в пятом классе, кажется. Шила собачку для урока труда. Чудесная получилась игрушка, и я похвалила. “Мама, а Букера только за литературу дают?”. Она надеялась, что за собачку тоже можно получить…

— У Бога есть для всех премия — спасение души, — сказал Слава.

А в это время в папке, в темноте, лежал полный вариант “Романа воспитания” и излучал примерно такие мысли: “Эх вы, соавторы, родители называются… все только о себе думаете! И ни капли — о моей судьбе! Вырвали для публикации кусочки из меня, и рады. А мне больно, больно”.

И только сама Наташа, героиня романа, ничего не думала обо всем этом. Она забыла нас. Но Бог не забыл! Он дал мне желание рисовать — о, это так много!

Картин пишу столько, что они сохнут всюду: на шкафах, за кроватью, на стене кухни, в туалете, на балконе — в том числе и прибитыми на стену дома со стороны улицы. У газа — домиком. Даша входит:

— Опять у вас Ашхабад! Сколько раз пожар начинался, может, хватит?

Я выключаю газ.

— Только на потолок еще не приколачиваешь! Иди давай печатай, мама.

Почему же меня сносит от машинки? Страницу напишу, говорю: “Для отдыха намажу картину”. Но остановиться трудно. Намажу вторую, третью.

— Нина, это автопортрет? Крепко же ты себя ненавидишь! Интересно, за что, — удивляется Оля Березина. — Почему рыбы на лыжах, откуда?

— Да это ветер, блики…

— А здесь что за член, заболевший желтухой? — спрашивает Слава.

— Тюбик помады (в натюрморте)… Ладно вам! Я ведь серьезно к своим картинам не отношусь, так себе.

Боря Гашев спросил после очередной такой моей реплики:

— Твоя выставка будет называться “КАРТИНЫ ТАК СЕБЕ”? И кто же пойдет на такую выставку, интересно…

Возможно, мне просто не хватает зрительного ряда. Я рассказ написала — внутри словно дыры какие-то, пустота. Раньше спасалась тем, что минут пятнадцать в магазине впитывала цвета платьев, зонтов. А нынче ведь только входишь, к тебе сразу бросается продавец: “Что вам угодно?”.

“Человек человеку — ангел” — одна из первых моих картин. А потом появились цветы и фрукты, пейзажи (моя полянка), Ахматова, Белла Ахмадулина в гостях у Набокова в виде бабочки… Затем пришло время зверей и птиц. Кот-философ, гуси, петухи. Про “Петуха и солнце” один молодой человек в “Каме” сказал:

— Это похоже на название таверны!

Прервалась: написала рыбку. У нее печальные глаза, как у мудрых стариков Шагала.

Господи, дай силы закончить роман — меня опять сносит рисовать!

— Ну, ты и наглая! — говорит Власенко. — Что хочешь, то и делаешь. Оранжевые маки на фиолетовом фоне — до чего обнаглела!

А я просто ЛИШНЮЮ СВОБОДУ сбрасываю в картины. Чтоб в прозе не мешала. Но и живопись теперь не всякую люблю. Много демонизма вижу у тех художников, которых раньше высоко ставила. Написала даже такую картину — “Мой ответ Пикассо” (в углу висит его натюрморт с черепом, а на столе цветут мои фиалки, которые светятся). Купила икону святого Андрея Рублева и молюсь, прежде чем взяться за краски. Особенно усердно — перед тем, как писать Ксению Петербургскую (так называемую “наивную икону”).

На кухне лежит книга соседа “Глаз урагана”. Говорю: смогу я нарисовать его — глаз урагана?

— У тебя и так главный герой всех картин — вихрь, — отвечает муж, — можно так и называть их: вихрь желтый, золотистый, розовый, белый.

Смотрю: вода лучами — все в одну сторону, там бешеное движение ветра, тут фон как большой нервный срыв… Но есть же яичница, семейный портрет, мак с глазом (“Взгляд Мандельштама”), портрет мужа, букет в виде совы — более-менее тихие вещи. Правда, дети говорят, что ничего своего у меня нет. Что бы я ни написала, сразу слышу: “Мама, это под Ван Гога (Гогена, Пиросмани). Дарю Шуре Богородицу, а она сразу: “Так, складки — под Павла Кузнецова”. Я предлагаю натюрморт, Шура задумалась, но уже через минуту сказала: “Под Филонова!” Расписываю бутылку или тарелку, дети тотчас определяют: под Кандинского, под лубок и т.п. А что же под меня? Есть немного: орхидеи, каллы, лилии в закручивающемся пространстве, шиповник имени Лихачева (“Литературка” напечатала его фотографию на фоне цветущего шиповника, и я сразу бросилась писать светящиеся цветы), уточки, люпин, натюрморт цвета вина, бессонница, церкви в снегу. А еще — “Галлюцинация Вернадского”, где рыбки летают по воздуху. Я прочла его дневник. Поразило, что он спокойно описывает свои галлюцинации — в одном ряду с реальными событиями. Сделал доклад такой-то, а рядом: “Из стены вылетел маленький человек в одежде семнадцатого века и скрылся в противоположной стене”. Сама я тоже слышу голоса: словно кто-то зовет меня (то “МАМА”, то “НИНА”). А еще — несуществующие звонки: то по телефону, то в дверь. И хочется оставаться спокойной, как Вернадский…

Милый Колбас решил отобрать кое-что на выставку.

— Пожалуйста. Начните с туалета.

— Никогда я еще не начинал осмотр экспозиции с туалета!

— Ну и как?

— С вазами, Нина Викторовна, надо что-то делать… (у нас в доме всего одна лже-древнегреческая ваза, вот ее я пишу).

После выставки посыпались заказы: ветку елочную с игрушками или матрешку! Но ветка — слащава, а матрешка — не цветок, ее по диагонали не расположишь, где же взять энергию, напряжение? Недавно позвонили из местного отделения “Единства”:

— Нарисуйте нам медведя, наш символ… можете в зоопарке с Тимки списать! Ему вчера исполнилось тридцать лет, мы ходили его поздравлять — от нашей партии.

Так в годы застоя редакторы просили написать о комсомольском лидере, который может повести за собой массы…

Шли годы, смеркалось, как острили в моей молодости. То есть белила все дорожали и дорожали. Прочие краски — тоже, но белил нужно больше всего. И вот наступил момент, когда в семье прозвучало: картины пора продавать! Но у меня нет специального образования. А что есть? Только игра цветом, формой (если груши, то над ними — в рифму — лампочка). Поэтому каждый раз волнуюсь, и от волнения картина оживает. Проще говоря, я все время уповаю на чудо. А разве чудо можно продавать?

Что делать, даже картинами умудряюсь наживать себе врагов! Наша галерея захотела устроить мою выставку. Пришли два искусствоведа и увидели “Стефания Пермского, вопрошающего, когда же храм вернут верующим” (в нем — галерея). Все, больше они никогда о выставке не заикались. Только тараканы-искусствоведы выбирают лучшие картины и устраивают за ними свои семейные гнезда. Но с ними борюсь борической борьбой (семейное клише).

Если меня убедили выпить глоток вина, то я в любой компании начинаю зазывать всех: “Едем к нам — каждому подарю по две картины!” Сны тоже изменились. В последнем мои петухи воевали с фашистами — такие боевитые, красавцы! Но главное: город снова МОЙ! А то таким был чужим в последние годы… Иду по улицам: киоски-киоски — я же ничего не покупаю, т.к. денег нет. Но зато теперь все могу нарисовать! Яблоки не по карману, но их запомню, напишу на белом фоне, цветы очень дорогие, но вот эту большую хризантему, словно танцующую лезгинку (листьями так машет), вполне могу изобразить сама на доске.

С одной стороны, написала несколько картин по мотивам своих стихов (“Ангел несет самолет”), с другой стороны, картины проникли в стихи:

Как улыбка Творца,

Теплый солнечный день —

Без конца, без конца

Я рисую сирень!

(Муж пародию сразу написал:

Когда в жизни моей все совсем не о’кей,

Без конца, без конца я рисую репей).

Но вскоре и Слава начал дарить мои картины всюду. “А в каком стиле эти работы?” — “В стиле моей жены”. Но опять новая проблема! Стали раздаваться голоса: “Ты убиваешь себя количеством. Есть что-то нехорошее в том, что ты так много рисуешь”. Юмором спасаюсь:

— Да ладно, бери “Иван-чай” — потом продашь, купишь себе виллу в Ницце (в КОЛЛЕКТИВЕ был когда-то моден такой шуточный тост: “За то, чтоб у нас были виллы в Ницце”).

Только вот пьяные гости соседей мажут какашками мои картины в туалете — приходится их выбрасывать. Это у нас называется: “Народ не принял”. Но есть еще другой народ — на почте, в булочной, в домоуправлении — им тоже ношу картины, потом вижу — висят. Правда, недавно на почте делали ремонт — все выбросили. Я стала их носить домой — порциями. Спросила у мужа: “Будет у меня когда-нибудь своя галерея — нет?” — “Обязательно. Тебя туда на коляске станут привозить”.

Но вот Даша написала абстрактную картину, где планеты — не планеты, а странные фигуры напирают друг на друга, борясь и играя, и сразу ее работа, прибитая на стену среди моих, затмила все! Дети талантливы, но никто из них не выбрал судьбу художника.

Недавно (перед 8 Марта) известная журналистка спросила, кого из детей я любила больше.

— Раньше казалось, что Наташу, а теперь-то я понимаю: просто она своими локоточками отпихивала моих детей от меня. В общем, я любила всех одинаково.

— Значит, ты плохая мать, если не заметила, кого больше любила.

— Знаешь, Оля, я такими тоннами их любила, что кого-то на миллиграмм больше-меньше — просто не заметить!

Но если честно, то я на самом деле не была хорошей матерью, потому что не умела спокойно переносить выходки Наташи. Она ведь ссорила людей — умела выигрывать, интригуя. Скажет соседке Любе про нас плохое и получит в подарок что-нибудь из косметики, а Люба потом “не замечает” меня на кухне. Однажды даже соседи снизу перестали здороваться! Мы подумали: купили машину и боятся, что будем по дружбе просить подвезти. Потом я стала грешить на телефон — часто звонят из московских редакций, но ведь они сами нам это предложили (давать их номер)… В конце концов выяснилось, что Наташа сказала им: “Теть Нина говорит, что вы тупые!”. А я относилась к ним как к родным!

И вот, после очередной выходки Наташи, свои дети кажутся немилыми, я теряю чувство юмора. Хорошо, что Слава его никогда не терял! Он вообще очень много занимался с детьми. Антону рано начал объяснять законы мироздания. “Папа, почему светит солнце?” — “А это секрет, но я тебе его расскажу, только ты — никому больше!” Ну, раз секрет, то формула солнца врезается в память ребенку навсегда. Мне рассказывала Фая Юрлова, что она, гуляя с коляской (там — дочка), старалась пристроиться за Славой и Антоном — слушала сказки про звезды, которые мой муж сочинял на ходу.

Антон с трех лет читал — даже все мелкие шрифты, которые ему встречались в самых неожиданных местах, например, на баночке с витаминами.

— Мама, гендевит — для беременных! Вот ты бы дала Наташе, а она бы забеременела!

Сыну передалась отцовская склонность к игре, шутке. Он так придумал выпроваживать нелюбимых гостей: положит на край тарелки искусственную муху и ждет реакции.

— У тебя муха!

— Да, — достает из кармана лупу, — это муха, по-латински “муска-доместика”. Я люблю их (начинает обсасывать).

— Ах! Что ты делаешь! (Когда все выясняется, гость возмущается: “Так вы нас на муху позвали!”. А никто не звал вообще-то, сам пришел).

Один раз журнал “Согласие” написал, что берет семь моих рассказов. Мне стало плохо. Напилась валерьянки и лежу. Антон возмущается:

— Разве можно маме так писать! Она десять лет получала отказы. Нужно было: “Возможно, опубликуем один рассказ”, а через неделю — про другой… (Я, конечно, наплакала за свою жизнь ванну слез, но треть из них, к счастью, слезы от смеха).

В сочинении по Лермонтову сын сравнил Печорина с… Сахаровым! Мол, Печорин перестал грести по течению, а Сахаров греб против (а раз Печорин перестал грести, то его сносило вниз). Слава на меня покосился: мол, из-за тебя все дети так политизированы! А однажды и я на мужа покосилась, когда Антон сказал: “Ма, я напишу заявление, чтоб мне дали общежитие в университете. Обоснование: отец доводит меня концепцией плоской земли”.

— Зачем ты его доводишь концепцией плоской земли?

— А очень красивая концепция, — Слава тут же нарисовал картинку, иллюстрирующую эту теорию.

Я выглянула в окно: “Что-то не вижу горизонта, лишь издалека высовывается что-то плоское — видимо, хобот одного из слонов”. И тут Антон и Слава стали мне подыгрывать:

— По Брему, элефантус африканинзис!

— А по ночам слышится чавканье кормящейся черепахи!

Больше об этом разговоров не было. Вот что значит исчерпать тему до конца.

Когда я родила Сонечку, сыну был год и три месяца. Он ревновал, звал ее: “ЭТА”.

— Антон, скажи: “Соня”!

— Соня.

— Кто у нас родился?

— Эта.

Я пошла на кухню ставить чайник, вернулась — он стоит на голове новорожденной сестры и показывает буквы на азбуке (на стене): “Мама, смотри! А и Б!”. Я в ужасе схватила его — сколько в нем кило? И что будет с Соней? (Потом я стала заранее внушать детям, что родится ребенок, которого Антон, Соня и Наташа будут так любить, так любить! И подарки из роддома приносила — якобы от новорожденного).

Но уже через два года Антон жить не мог без сестры. Однажды я его забирала из больницы, где он лежал с отитом.

— Ты почему без Сони?

— Так сейчас вы дома увидитесь.

— А сюда-то почему ее не привезла!

— Но через час вы встретитесь, Антоша!

— Мама, я не могу ждать целый час!

Соня похожа на меня. Только я конфеты по “клеткам” в детстве разносила, а она их под елку — Даше и Агнии (якобы Дед Мороз ночью приходил и положил). Рано стала мне помогать по хозяйству. Откроет холодильник, прикажет тесту: “Не беги!” и скорее на кухню — мыть посуду. “А ты, мама, печатай!” Она ушла на заочное с третьего курса, чтобы зарабатывать деньги. Однажды резала печень на морозе (торговала на улице) и упала в обморок — так замерзла рука, до адской боли. После этого ушла работать в детский сад. Всю мебель в нашем доме Соня расписала сама — меандром (узор из древнегреческой живописи). Она сочиняет смешные сценарии на дни рождения, иногда вывешивает под люстрой плакат, например: “Все советы уже получены! Спасибо”. И на время гости перестают нас мучить идеями, как переставить мебель, сделать ремонт и т.п.

Даша с трех лет всегда несла из садика комочек снега, прижимая его к груди и приговаривая: “Малюсенький! Замерз!”.

Надя Гашева мне недавно напомнила: “Ты носила ее, когда Слава к вам вернулся, и говорила: небытие хуже бытия”. Да, чем броситься с балкона, лучше родить ребенка, думала я. Видимо, поэтому у Даши такая нелюбовь к некрофилии. Мы вместо файлов используем порой коробки из-под конфет (туда кладем заготовки на рассказы). Но Даша не может видеть две-три запасенные впрок коробки, называет их некрофильскими — сразу в пакет и в мусорку. Если Наташу мы уговаривали вынести ведро, Слава даже сочинил “арию мусора на слова отброса”, то Даша сама наводит такую идеальную чистоту, что я спрашиваю: “Зачем одной некрофилией ударять по другой?” Полная чистота — тоже некрофилия…

Даше трудно давались патриотические стихи в детсаду, но однажды ночью, когда я в голос завыла от полившей с потолка воды, дочка вдруг начала чистым голоском декламировать:

— Малыши встречают

Праздник Октября!

Она думала, что порадует маму — выучила! А мама только добавила каплю сырости к общей чрезмерной влажности.

Однажды, когда Даше было шесть лет, я спросила, почему она час стоит перед зеркалом.

— Мама, вот так он улыбнулся — печально и жутко (оказалось, примеряла мужскую улыбку из стихотворения Ахматовой “Сжала руки под темной вуалью”).

Летом 1991 года ей было восемь, но она смотрела все передачи по TV про победу над ГКЧП и однажды перед сном сказала мне: “Мама, знаешь, я бы тоже пошла защищать Белый дом!”. (И сердце мое как ударит в левую руку! Я вспомнила, что еще в трехлетнем возрасте, наслушавшись разговоров про Сталина, Даша спросила: “И зачем тогда такого родили — плохого?!”)

Мне на 19 августа 1991 года дали бесплатную (!) путевку в Усть-Качку, но именно перед отъездом, в ночь на 19-е, приснилось, что тут замешан КГБ. Рассказала про свои интуиции мужу, а он ответил: “Всем такие сны снятся, спокойно поезжай”. И кому-то очень было нужно, чтоб утром 19-го я выехала из города, нельзя опоздать ни на один день, говорили мне. Еще не понимая, почему так торопят с курортной картой, я для верности взяла на анализ некоторые Дашины ингредиенты. Анализ оказался хуже некуда (белок и т.п.). Так мы узнали про ее болезнь — горбатую почку. Жизнь настолько многослойна, что даже от путча ненароком мы получили что-то ценное — диагноз!

— Я представляю болезнь, как все пыльное внутри, — говорила Даша, — печень, почки — все покрыто слоем грязи, а таблетки выпила — вся пыль облаком выходит.

От лекарств дочка стала полнеть и запретила мне печь пироги, которые шли у нас под девизом “Прощай, талия!”. Когда я купила икону “Прибавление ума”, Даша застенчиво спросила:

— А нет такой иконы — “Убавление жира”?

Тогда я написала расписку, что скоро она будет стройной. И в самом деле, так и случилось!

Всей душой припала она к героям Достоевского. Каждые пять минут выходила из детской и сообщала последние новости:

— Убил! — закрыла лицо руками, мнет его. — Так подло! Скажите: Дуня и Разумихин останутся вместе?

— Лучше для них, чтобы вместе, а то им от Даши достанется, — как бы в сторону произносит Слава.

Одно время она мечтала, когда вырастет, открыть в Перми такой гинекологический центр, где с женщинами будут хорошо обращаться. Наслушалась, видимо, как я ее рожала. Врач и медсестра уснули, и Дашина большая голова — в кого ей быть маленькой! — родилась без всяких помогающих указаний “тужьтесь — не тужьтесь”. До года у нее дрожал подбородок и тряслись руки. А может, это случилось из-за того, что в Перми не было мяса, и гемоглобин у меня в период беременности оказался 48! Когда я сдала кровь, заведующая женской консультацией на “скорой” приехала. Она кричала: “Где Нина Викторовна? У вас тут что — блокадный Ленинград? Мяса нет совсем, что ли!”. А Нина Викторовна в это время кое-как доползла до кинотеатра — на “Осеннюю сонату” Бергмана (держась за мужа). Мы вернулись, Наташа все рассказала, я сразу пошла в больницу. А советские медики как жили — каждый на трех работах (чтобы хоть как-то прилично существовать)… вот и уснул мой врач. Я простила давно. Только жаль, что сейчас они получают еще меньше, и россиянкам милым еще труднее.

Когда бы я ни оглянулась вокруг себя, душа моя страданиями женскими уязвлена. Мужик убежит от проблем в бутылку или к любовнице, он не структурирован, хотя исключения есть. У нашего друга Б. на первом месте работа и семья — ценности определены. Правда, Даша моя говорит:

— Мама, он не структурирован — он таким родился!

Зато если я встречаю у мужчины доброе слово о женщине, сразу говорю: гений! Герасимов — гений, он на вопрос “Как вы отличаете женский череп от мужского?” отвечал: “Женский всегда красивее”…

В ночь на 1 января 2000 года Соня родила первенца, который прожил несколько часов. Узнав о смерти ребенка, Соня забыла все номера телефонов! А в роддомах у нас, конечно, нет даже психотерапевта, чтоб помочь. Как мы пережили это горе, известно: Бог помог! Даша с Агнией поехали в монастырь к матушке Марии, и она послала Соне молитву и фрукты. Я читала каждый день Акафист Божьей Матери, и через некоторое время Соня родила снова сына. Даша стала его крестной матерью. Теперь Соня надеется, что ее сын откроет в Перми роддом, где будут хорошо обращаться с женщинами…

Агнию с детства звали “мисс Англия” (наши друзья). Она сейчас на втором курсе филфака, потому что с ранних лет любила играть со мной в “интервью”. А может, потому, что за время беременности я написала аж девять рассказов (когда носила Дашу — только семь).

Вопросы в наших “интервью” были простые:

— Агния, какая у тебя мечта?

— Чтоб все люди были свободными и здоровыми!

Я подумала тогда: свобода на первом месте — как она все понимает верно! Но дочь тут же спрашивает: “Когда Наташа уронила Соню с качелей и Соне сделали искусственное дыхание… она до сих пор дышит искусственным дыханием?” Н-да…

Соня кричала, что ей дурно, но Наташа была расторможенная, не остановилась. Соня упала и не дышала. И случилось чудо: мимо шел на обед тренер! Он сделал ей искусственное дыхание “рот в рот”. Это все было в Белой Калитве, я ничего не знала — печатала рассказ, который потом выбросила (просто не могла его видеть). А надо было о другом думать, не о рассказе! Тренера бы отблагодарить! Когда я лет через десять поняла это, было уже поздно — он погиб в автокатастрофе. Господи, упокой его душу! Такую добрую!!!

Агния рано начала любить заумные слова. Метет в три года пол и напевает: “Фундаментальность маленького детства-а… фундаментальность…”

— Что это значит? — спрашиваю.

— Ничего. Просто так. Мама, а зачем только Ной взял в ковчег тараканов! Так жалко их мести, давить.

Ангел мой! Мне тоже их жалко…

Она пошла в немецкую школу. То есть двенадцатая школа во время перестройки стала вдруг немецкой. Агния сделала карточки, подражая папе, приколола всю пачку булавкой к… подолу формы. Сверху. Я уговаривала ее убрать карточки в портфель — не помогло. Тогда я заплакала, и дочь послушалась. Слава сказал: “Зато никаких сомнений, что это — моя дочь”.

Чувство языка у нее — феминистское. “Почему начальная форма прилагательного в мужском роде, а не в женском? Чем хуже женский род!”

Если я печатала и остановилась в поисках слова, Агния говорит что-нибудь в таком роде: “Опять у тебя лицо, как у Наташи Ростовой, когда она хочет танцевать”. И слово нужное тут как тут!

— Мама, нужна такая история в рассказ? У нас в классе одна девочка сказала маме: “Ты скоро бабушкой станешь”. И мама в обморок упала. А это была первоапрельская шутка.

Агния не только рассказывает больше историй, она чаще ездит заказывать сорокауст за здравие (родных и друзей). Получит стипендию — сразу в храм…

Сколько раз слышала я поговорку: “Маленькие детки — маленькие бедки”! Но всегда думала, что это неправда. Однако когда дети начали взрослеть, я попала в круг таких сложных проблем! Даже представить не могла, во что они выльются...

Квартирный вопрос! Один мой знакомый, когда положительно решился его квартирный вопрос, вышел с заседания месткома и упал на улице без сознания. Настолько переволновался. А у меня было так. Когда семья наша разрослась, двух комнат оказалось мало — я просто не могла работать. Что же делать? Слава произнес:

— Есть два выхода: реалистический и фантастический. Реалистический — это если прилетят инопланетяне и построят нам второй этаж. Фантастический — власти помогут…

Я начала хлопотать, и мне пообещали на расширение однокомнатную квартиру умершей писательницы. Каждый день в течение месяца хожу в мэрию, и там говорят: “Придите завтра!”. Наконец сказали: “А эта квартира давно занята — где вы были раньше!”. Я шла по расшатанным паркетинам к двери, но казалось — иду по черепам (всех, кого здесь так же убили словом)… В домоуправление за справкой и то хожу со страхом! Вся обложусь иконами, крещусь, шепчу молитвы, приду — у них перерыв (от страха забываю на часы посмотреть). Для меня любая встреча с чиновниками губительна — это только они моей энергии напьются, а я потом лежу. Маленькая Агния говорила: “У мамы голова болит, потому что она ходила в государство”. А тут с высоким давлением каждый день в мэрию! И меня спрашивают, где была раньше… В общем, я себя обнаружила на автобусной остановке. Темно, жую шоколадку. Вообще-то я к сладкому равнодушна, но тут от стресса извлекла из кармана какую-то мелочь и купила. “Быть этому городу пусту, если мне не дадут квартиру!” Вот на этой мысли я пришла в себя. И похолодела. Пермь-то тут при чем? Чиновники обманули, а я на весь город окрысилась!

Правда, Сеня Ваксман мне сказал:

— Твое проклятие не сбудется. Знаешь, почему?

— Почему?

— Потому что не в рифму. Как проклят Петербург: “Быть сему месту пусту”…

И не в рифму, и батюшка отпустил мне этот грех, и квартиру на расширение в конце концов дали (помог ангел мой Роберт Белов). Семья сына переехала от нас. Но всякий раз, как загляну внутрь себя — жжет! Так что имею ли право, как раньше, стремиться понять всю глубину человеческой души — бездны ее? Я теперь о себе невысокого мнения. Да, мир сей грешен, идеалов нет, но и так сильно падать тоже нельзя. Квартирный вопрос для меня оказался точкой пересечения добра и зла, там шла битва ангела-хранителя и черта. Бес на одну секунду победил, но я его погнала из души. Господи, прости меня!

Снится мне вещий сон. Картина в ярких красках: город. На переднем плане дома высокие, они уменьшаются по мере того, как улица уходит вдаль. То есть прямая перспектива. Вдруг — раз! — линии перспективы пересекаются в одной точке, как в песочных часах! И начинается обратная перспектива! Дома стали увеличиваться, и у самого горизонта — опять высокие. Как на иконах! При обратной перспективе все линии сходятся на зрителе. Это называется: “Бог смотрит на нас”.

Сон явно дан мне для поумнения. Святая Нина, помоги мне понять, что делать! Почему две перспективы на одной картине? Сначала прямая… дошла до точки. Дошла до точки! И тут меня осенило! Пора сменить перспективу? Да.

ПРОЩАЙ, СВОБОДА!

Буду писать по-новому! Если раньше я работала с прямой перспективой — свой взгляд на вещи отражала, то теперь пришла пора обратной перспективы. Когда Бог смотрит на нас! Каждую строчку Он видит, и я должна проверять — нет ли демонизма. Надо себя ограничивать. Какая уж тут свобода! Выбор сделан. Ответственность важнее свободы. Все круто переменилось. Так же пишу о том, что знаю, вижу, слышу, но все время помню, что я — христианка. Бог дал зрение, слух — не нужно засорять. Открыла старый роман свой — там герой ругается: “Черт!”. Отныне этого не будет. Хотелось бы стать Божьей дудкой, но — может — это гордыня? Хотя бы знаю точно, что я сама выбрала несвободу. Нельзя без крайней необходимости давать эротические детали, нельзя впадать в уныние. Нельзя не слушаться семейной цензуры! Я ведь не Лев Толстой — не собираюсь уходить из дома, поэтому должна учитывать пожелания близких. Новые “НЕЛЬЗЯ”? Да, но не надо думать, что эти ограничения требуют от меня принуждения. Добровольно принятые, они идут из сердца. Выбранная несвобода — радостная. Чего бесов-то тешить, надо рваться от них, отрезая им все пути на мои страницы.

В годы застоя, когда просили приукрашивать советскую жизнь, может, и нужно было писать чернуху, чтобы пробиться к истине, а сейчас важнее к любви устремиться. Анализ пора мне сменить на синтез…

Искусство — это победа (по-беда, то есть — после беды). Мой долг — утешить читателя, ведь всегда есть чему научиться у беды! Я раньше мечтала написать рассказ: жил-жил человек и вдруг увидел, что все вокруг — пошлость. А теперь не хочу. Какая пошлость, где она? Всюду Промысел Божий, неизреченная красота мира, стремление к добру. Не глубины человеческой души, не бездны теперь волнуют меня, а — наоборот — прорывы к мерцаниям радости. Преображение души любого человека возможно, и дело писателя увидеть это.

Чтоб не транжирить сюжетные запасы свои и чтоб пример оказался понятен всем, упомяну историю из жизни Алексея Николаевича Толстого. Известно, каким трудным человеком он был. Но вот читаю у Раневской, как она встретила его незадолго до смерти. Он мог говорить только об одном: фашистов надо поместить на остров, где бы их ели термиты и т.п. Раневская пишет: не нужно было ему идти в комиссию по расследованию зверств нацизма, но Сталин приказал, и вот Алексей Николаевич заболел. Лично ему фашисты ничего плохого не сделали, но он увидел тысячи метров кинопленки… Был так потрясен, что мог говорить только об этом! Душа не вынесла — заболел и умер! Умер прекрасным человеком, полным боли и сострадания…

Мужу-соавтору теперь сложнее — он привык в разные стороны выращивать соцветия образов, а я останавливаю его на полпути, стараюсь отсекать всякий демонизм. Слава говорит, что расцветка мебели такая, словно ее нарисовал обкуренный Матисс. Но Матисс не был наркоманом, зачем же зло привносить в мир! Муж отвечает: “СЛОВНО!”. А я стою на своем: зачем в тонком плане бросить тень на великого художника!

Трижды Марина Абашева перезаказывала оформление моей книги “Вся Пермь”, потому что я просила: “Не нужно на обложке ни бутылок, ни пьяных лиц!”. Господь спросит, где тот лес, который пошел на издание твоей книги. И надо будет ответить. А если оформление демоническое, что я скажу!..

Когда мы отмечали выход этой книги, друзья принесли много подарков. Вручают белую модную табуретку, а на ней наклейка “Вся Пермь”: мол, вся Пермь может по очереди на ней посидеть. Ну, допустим, а почему на банке консервов тоже наклейка “Вся Пермь”? Как ее есть-то — такую родную! Стала я открывать банку, но не смогла. Говорю: “Рука на ВСЮ ПЕРМЬ не поднялась”.

— Нина, так вы ее уже переварили — описали!

Однако не только мы переварили Пермь, но и Пермь переварила нас. Держала всех в черном теле (без моющих средств) да в голоде… Я уж не говорю о нашей экологии! Пермяки живут меньше, чем екатеринбуржцы и челябинцы. Говорю: давайте тогда хотя бы жить веселее!.. Разве бы мы так рано состарились, если бы жили в другом городе. Весь вопрос в том, чтобы писатель работал на опережение: успел описать раньше, чем его переварят…

Когда я в годы застоя покупала в Москве сыну батарейки, Сережа Васильев спрашивал: “Что, в Перми нет батареек! А советская власть у вас есть? Повези ее отсюда — в карман насыпь хоть немного”. Чего-чего, а советской власти у нас навалом, больше, чем где-либо, отвечала я, ведь город Пермь закрыт для иностранцев. Пермяки даже предпочитали одежду из клетчатых тканей. Возможно, образ клетки материализовался — вылез из подсознания. Жили-то как в клетке. Что такое закрытый город? Это значит, что на здравоохранение, благоустройство и прочее давали меньше денег, чем открытым городам. Иностранцы ведь не увидят, а для своих можно не стараться. Недавно я разговаривала об этом с Н.: почему в Екатеринбурге такой расцвет культуры, а у нас одно издательство осталось и то лежит на боку. Я про исторические корни стала говорить:

— В Екатеринбурге были иностранцы…

— А в Перми засранцы?

Выходит, так. За людей нас не считали. Каких только опытов над нами не производили, начиная от ядерных взрывов и кончая атомной тревогой. Пермь хорошо помнит, как в одно весеннее утро радио с шести часов начало передавать только одну фразу: “Граждане, воздушная тревога!”. Я написала об этом рассказ: “Что-то хорошее”. Сколько в тот день случилось дополнительных инфарктов и инсультов! Но одна моя подруга сказала мужу: “Давай с тобой в последний раз?”. В результате родился ребенок… (Пермистика до сих пор умалчивает, почему случилась эта тревога? Ну, на то она и пермистика, слово “мистика” находится внутри).

И все же мы с мужем — пермофилы! Но гордиться тут нечем. Я приехала из маленького поселочка, Слава — из села. Мы выиграли, обосновавшись в Перми. А есть люди, которые приехали из Новосибирска, Екатеринбурга — им здесь и небо кажется низким, и пермские интонации — грубоватыми. Пермофобы называют город иронично: Пермя. Уехавший в другой город поэт публикует такие стихи: “О, Пермь слепая!”.

А нам в Перми хорошо работается и всех жалко. В пермской воде нет йода, у горожан щитовидка сбоит, кругом гипертимы. Сюжетов навалом. Шаг ступил — сюжет, за угол повернул — другой! Герой Достоевского говорил: широк человек, сузить бы... А пермяки, словно наперекор, еще шире, хотя не они в этом виноваты, а среда обитания. Пермская пенсионерка завещала вдруг квартиру… Раисе Максимовне Горбачевой. Ну, как об этом не написать рассказ! И я написала. Еще в соавторстве мы в разных повестях отразили историю города: не было бы счастья, да несчастье помогло (Пермь сердечно приняла “космополитов”, и они обогатили ее новыми кафедрами, идеями, нас выучили!). Ректор университета Букирев брал на работу сосланных в наш край ученых! Да, с ректорами университету везло всегда.

Ранним утром туман над Камой стоит горой, а в город проникает такими ручейками, которые втискиваются между домами. Вода в реке — из-за своего большого количества — иногда кажется разумной. Для пермофобов Кама — помойка Урала, а для нас — Кама-матушка. Не Кама-мама, как у Берггольц, а матушка. Матушка больше, чем мама. Это народное, исконное, историческое, вечное. Да, мы боимся, что плотину прорвет, что там все непрочно — она может обернуться в одночасье мачехой, но многое зависит и от нас, от наших молитв.

Когда-то одной из дочерей задали написать сочинение о Перми. Стала я его проверять: “В городе грязь, дороги плохие, транспорт того хуже. У С. в троллейбусе вырвали кнопку из куртки — не пуговицу, а кнопку, которая так прочно сидела!”.

— Доченька, это ведь родина! Твоя колыбель здесь стояла. Напиши что-то хорошее. Пермь, как любой другой город, живой организм, и если ты в нем живешь, то в его энергетику включен, переезд в другой город — все равно что переливание крови из организма в организм, только кровь эта — мы. Сколько раз нас приглашали переехать в Москву, но пока мы так и не решились на это.

На днях позвонил Б.: “Знаешь, кто ты? Мы тебя будем отныне звать СУБСТИТУТКА!”. Оказалось, что Марина Абашева назвала меня в интервью так: субститут Перми. А мне почему-то иногда кажется, что в старости я все-таки буду жить в Москве.

— Все может быть, — отвечает на это Слава, — как написано в Библии: “В молодости ты идешь куда хочешь, а в старости — куда тебя ведут”.

Со Славой мы обвенчались в 1996 году. Я изменилась к этому времени, все простила. Пришла любовь — так поздно, но и за это спасибо! Слава тоже научился претерпевать мои особенности, а во многом изменился сам. Дорого стоит то, что с его умом и способностями он столько лет для нас проработал грузчиком, а потом — перекантовщиком информации (журналистом), при этом лишь пару раз в неделю уходя вечерами на любимую работу — преподавание иврита! Он считает, что учитель иврита — тоже перекантовщик (языка)… Работа грузчика изнурила его суставы до такой степени, что сейчас Главный по суставам говорит о необходимости операции.

Я пишу эти строки в день, когда у меня идет камень из левой почки, поэтому — возможно — все выходит немного экзальтированно. Такие моменты с камнями у меня называются: “Ужас приступил” (а их окончание — “ужас отступил”). Вот перебить боли признанием в любви мужу — не самое плохое лекарство, может быть…

Когда мы приехали в этот дом в 1977 году, Слава был с бородой, и соседи долгое время звали его “старик”, считали, что он — мой отец. А теперь он сбрил бороду. Дочери говорят, что так лучше — с усами. Да, ему идут усы, отвечаю, но он почему-то их сбрил. Мама, папа сейчас с усами, твердят девочки. Ну, я, наверное, лучше знаю, с усами или нет — в данный момент он без усов! Вечером приходит домой муж — с усами… и с веточкой мимозы в петлице, которая при ближайшем рассмотрении оказалась метелкой, сорванной по дороге, но похожа на мимозу очень. Однако внутри он тоже не мальчик, страдает бессонницами, недавно попросил сшить подушку с мятой и эвкалиптом, чтобы легче засыпать. Сшила. В библиотеке муж вздыхает: для нашего возраста могли бы сделать лежачие места! И я киваю. Мы срослись за эти годы, хотя по-прежнему думаем часто — противоположное.

— Не собираемся с ним (не помню, с кем) жить…

— В одной коммуналке (я).

— В одном замке (Слава).

Услышали с телеэкрана песню о Высоцком: “А он поет перед Всевышним, и Тот не сводит с него глаз”. Я говорю: “Ну, это уж чересчур”. Слава: “Он с каждого не сводит глаз”.

Один новый знакомый сказал о моем муже: “А я думал, что нынче таких уже не делают”. В высокую минуту нашей семейной жизни я привела эту фразу и получила по полной программе: не оскорбляй речевым штампом, как можно до такой степени не чувствовать пошлость!

Отец Славы любил дома произносить целые речи на мирообъемлющие темы: на свете всего три великих человека — Карл Маркс, Владимир Ильич Ленин и Иван Васильевич Букур, поэтому женщины никогда не возьмут верх и т.п. Слава тоже любит получасовые монологи:

— Перчатки прохудились — энтропия сделала свое черное дело. А носок опять один. О, эта имманентная загадочность носка! Пардон, вспомнил, вы ведь вырвали из меня великую антиносковую клятву. Все, молчу, ни слова про носки, только непонятно, почему первый носок полон сил, словно он только вступает в жизнь, а второй уже печально смотрит на меня своей дыркой. Извините, Александр Сергеевич! (Нечаянно сдвинул маску Пушкина и водрузил ее на место.)

Он встает на пробежку раньше меня и, нажимая на кнопку будильника, каждый раз громко благодарит: “Спасибо!” и этим будит меня. Но я молчу, потому что… может, Слава — единственный человек в мире, который говорит будильнику спасибо.

Даша пришла из школы и спросила: “Папа, ты один?”  — “Почти”, — ответил он. Я долго думала над этим “почти” — верно, он всегда не один. То с Паламой, то с Флоренским в мыслях! Иногда его экспромты даже имеют практическую ценность. Отправлял мою заказную бандероль, а там попросили написать отчество адресата (я забыла). Слава не знал его и ляпнул: “Вы разве не в курсе, что у некоторых народностей России нет отчества!”. На почте поверили и отправили бандероль.

— Как меланхолику выжить рядом с холериком? Если мы за единицу существования возьмем ЭКЗИСТОН, то увидим, что жена слишком существует в моей жизни, пусть бы ее было на два экзистона меньше. Что, ты сказала мне: “Не спеши”? Этот день отмечу в календаре и буду праздновать каждый год — Нина произнесла раз в жизни заветное слово “не спеши”. Нет, я не оладиевый гений, а оладиево-блинный! Девочки, хотите — научу вас разводить тесто с припеком? Кабачок тертый добавим, зеленый лук. Сейчас — оладьи и иврит, потом арабскому научу, вы у меня к жизни-то подготовленные выйдете из семьи! Все думаю об устрицах — как бездонен океан, а они его весь через себя пропускают… Что? Денег нет, а я об устрицах. Понимаю: нет-нет, да в этом родном муже откроется щель, и оттуда выглянет прежний Букур. И все об устрицах! Представляю, какие мысли сейчас жена через себя пропустила…

Не так давно Ксения Гашева пригласила его в прямой эфир — на телепередачу “Место встречи”. На вопрос “Сколько детей в данный момент живет с вами?” Слава отшутился: мол, сейчас, загляну в записную книжку и отвечу. Но я уверена, что он в самом деле не знает, сколько сейчас с нами… Таким же образом он умеет уйти от всяких оскорбительных вопросов. Пришел в Союз писателей за справкой. Там недоброжелатели спросили:

— Как Нина съездила на конгресс пенис-клуба? (Так они назвали ПЕН-Клуб.) И вообще, почему вы попали в масоны? (Которые, понимай, нас по блату печатают в столице).

— Некогда мне вам про это рассказывать, — ответил Слава, — надо бежать пересчитывать свои миллионы! Масоны ведь много платят. Неспокойно на сердце, когда я здесь — с вами, а миллионы дома. Побегу скорее.

В Москве Леня Костюков мне передал, что Слава, уезжая от них, сказал: “Как это ни странно звучит, будете в Перми — заходите!”.

Иногда Славины угрюмые странности меня убивают: мол, сладкого знания не бывает — только горькое.

— Вот видите, какой он мрачный, и как я только с ним живу!

— Нина, это звучит, как стихи:

Вот видите, какой он мрачный,

И как я только с ним живу!

Гости добавили: порой он темный, порой прозрачный, то ли во сне, то ль наяву… (О, как это верно!)

Недавно рядом началась стройка. Вырыли котлован, и меня затрясло. Я боялась, что при забивании первой же сваи наш древний полубарак рухнет. Дело даже не в том, что он построен в 1934 году, а в том, что рядом с нами авиамоторный завод, который ночами все испытывает железные сердца самолетов (и наши тоже). В эти часы дрожат стекла в окнах и пол, то есть кровати. У дома тахикардия, как у меня. Однажды выпала целая стена на первом этаже — я сама видела, как оттуда посыпались мыши. Но главное, стало понятно, какие внутри трухлявые стены, изъеденные временем и грызунами. И вот Слава кричит с кухни:

— Нина, иди сюда, смотри — экскаватор уже крутится на своих развратных бедрах!

Я так хохотала, что пуговица от джинсов отлетела! Страх немного отступил. И вскоре выяснилось, что дом крепко держится.

Лина однажды предложила тост:

— Слава, я пью за то, чтоб ты для жены оставался вечно праздничной загадкой, перед которой бы вечно останавливался ее ум!

Но загадка вскоре была разгадана.

Короткая предыстория. Меня попросили учить рисовать “трудных” детей — тех, которых ищут по рынкам, кормят кашей прямо там и “заманивают” для воспитания. Я согласилась с легким сердцем, но уже через пять минут хотела без памяти убежать. Это как сразу пятнадцать моих Наташ! Начали мы с автопортрета. Я им сказала и про то, что каждый — единственный среди миллиардов, неповторимый, больше такого-такой нет на свете, и что нужно “ласкать” картину, как беличья кисточка ласкает кожу (каждому провела по щеке новой нежной кистью). А они убегают каждую первую секунду! “Все, я больше не хочу рисовать!” — “Да у тебя дети будут, ты их сможешь научить”. — “Я не беременна!” (она с ужасом это произносит — ей 13 лет). “Но ты вырастешь, выйдешь замуж и родишь детей, а они попросят научить их рисовать…” И все же я не пожалела, что осталась. К концу второго часа автопортреты были готовы. Все разные: Юра краску выдавливает тоннами — как Церетели, Лена, как Мари Лорансен, кисочку такую в себе увидела. Костя, как Пиросмани, использует только черную краску. Вася из Белоруссии знает имя Дали, синяк свой под глазом любовно изобразил, но говорит: “Не хвалите меня, а то я зазнаюсь”.

— Не зазнаешься. Тайна личности — в выборе. Если ты выбрал себя порядочным человеком, то хоть хвали, хоть ругай тебя, ты не изменишься. А выбрал другое — тоже хоть хвали, хоть ругай…

Они слушают внимательно все, что я им говорю. Почему у ангела не может быть злое лицо, но может быть — гневное. Почему рыба — символ Христа. Через три месяца из портретов, ангелов, рыб, сиреней, груш можно было уже устраивать выставку. И я начала понимать, как арт-терапия много может сделать. В это время ко мне домой позвонила бездомная девочка и попросила что-нибудь “покушать”.

— Вот тебе огурец и хлеб, больше нет ничего, я еще не ходила в магазин. А мама твоя где?

— Пьет.

— Тут рядом есть такой дом, где кормят детей, одевают, учат, я сама там работаю, — дала адрес и осталась в полной уверенности, что девочка туда отправится.

Через несколько дней меня вызвала на скамейку старушка из соседнего дома. Она услышала, что я писала Примакову, и нам дали квартиру на расширение (да, было это невероятное событие — семью Сони мы смогли туда поселить).

— Нина, слова мне подскажи — тоже хочу обратиться куда-то насчет жилья!

— Так Евгения Максимовича уже сняли, ангела моего!

Подошли три девочки лет 12—13 и стали поджигать зажигалками распушенные одуванчики. В темноте огоньки вспыхивали и гасли — кинематографично. Думаю: куда бы эту сцену вставить.

— Матушки! — сказала соседка.

— Да, матушки — брошены родителями, — отвечаю я.

— Я — про одуванчики, — уточняет соседка.

Вдруг вижу, что одна девочка — та самая, которая была у нас. “Ты ходила по тому адресу?” — “Нет, там, наверное, запрещают курить”. — “Все курят — сама видела”. — “А можно сейчас туда пойти?” Но я сказала: кто же в полночь ждет кого. Поняв, что девочки голодные, повела их домой и дала по бутерброду. Когда они ушли, Даша вышла из детской спросить, что за голоса раздавались. Я про девочек ей рассказала. Дочка снова ушла в детскую. Мы с мужем начали укладываться — звонок. Это снова та бездомная девочка! “Мама меня сейчас выгнала из дома, вы не знаете, где можно переночевать?” — “А где ты живешь?” Она назвала адрес. Это очень далеко — никак не успела бы она сбегать домой и снова оказаться здесь. Но уже по Наташе я знала, что уличать во лжи — бесполезно. Впрочем, девочка сама себя тут выдала еще раз. Снова показалась Даша, и девочка спросила: “Так это ваша дочь нам по прянику в форточку сейчас сбросила?”. Все стало понятно. Даша им по прянику сбросила, а девочка решила, что здесь горы пряников ее ждут. По иронии судьбы, на ней были такие же взрослые золоченые босоножки, как у “Олимпии” Мане, то есть — как у Наташи некогда.

— Хорошо. Я тебя отведу в тот дом, где работаю!

Муж решил идти с нами — ночь ведь. Пришли мы — там нас выслушали, но… принять без документов они не имели права. И пошли мы обратно. Я утешаю девочку: “Сейчас иди домой, умоляй маму пустить тебя на ночь, а завтра приди к нам, позавтракаешь и поедешь на Дзержинского, 3, — записываться”. — “А можно, я у вас заночую?”

— Негде! Если даже на кухне тебе постелить, то у нас такой страшный сосед — он с тобой что-то сделает, а нам отвечать придется.

— Тогда я просижу ночь у вас в подъезде.

— Слушай, а не безопаснее ли в своем подъезде провести ночь? Дам теплую куртку. Там тебя все знают и не обидят.

— Нет, я в вашем подъезде хочу!

И тут замечаю, что Слава так тяжело дышит, как он дышал лишь в тот вечер, когда сделал мне предложение. Ну, думаю, переживает — дома все выскажет (вечно втаскиваю его в такие истории, “шило шестидесятых” и т.д.). Но он вдруг говорит совершенно другое:

— Нина, у нас же свободен диван.

— Ты забыл, что Лина вечером пролила на него целый бокал газировки? Так хохотала, что все выплеснула (это было до нашей ссоры).

— Я думаю: мы все-таки должны взять девочку на ночь! — твердо сказал Слава.

— Нет, — не менее твердо ответила я.

Он добрее меня! Вот в чем разгадка. А я уже боюсь, что эта девочка поселится у нас навеки, а потом… как Наташа… У меня нет сил еще раз подобное пережить. Да и Слава все знает, но снова всей душой рвется помочь, он сердечнее меня.

И все-таки жизнь — более странное место, чем я думала.

Было так. Вдруг мой муж орет во всю мощь букуровского голоса: “Я убью его!”... Сосед тогда убежал в свою комнату, а я своим телом прижала кухонную дверь и на полминуты замерла — соседи, бывало, вели себя и похуже. А тут всего лишь три ночи не давали нам спать, а когда я выговорила нашему Вампир Вампирычу, он мне всего-то и сказал: “Ты больная, что ли!”. Так ли он меня раньше обзывал! Но почему-то именно это явилось последней каплей. А Слава у меня такой большой! Метр девяносто почти. Только один раз в жизни он показался мне маленьким — между Костырко и Бутовым.

— Я сказал — убью!

Крестообразно раскинув руки, я бросилась наперерез мужу и завизжала:

— Слава, мы — христиане! Подумай, что будет, если ты убьешь его?

— Изменение жизни.

— Тебя посадят, а мы как?!

— Как Бог даст…

— Он даст за убийство такое, что мало не покажется.

Именно в эту секунду на кухню приходит Даша и сообщает последние теленовости: у Вяхирева столько-то миллиардов долларов, а у Черномырдина чуть поменьше. Да, газ, который Бог создал для всех, присвоили единицы, а у остальных нет возможности жить в отдельных квартирах…

В дверь позвонили — пришла Лена, аспирантка Володи Абашева, она принесла мой рассказ (Леня Быков прислал) и сказала, что прочла “Метаморфозы” — понравились. После ее ухода я Славе начала говорить: мы же писатели, ты забыл, просто Бог посылает нам трудности, чтоб не исчезало чувство мистического… в раненой душе ему есть место, а в спокойной — не знаю, не живала спокойной жизнью-то. Людям нравятся наши вещи, надо хотя бы за это ухватиться и смиряться.

Снова звонок — пришла в гости О.Б. Я ей все рассказала и в ответ услышала:

— Человечество делится на людей и соседей по кухне.

— Но надо терпеть, — сказала я.

— Зачем? Я бы на вашем месте уже полсрока отсидела и вышла по так называемой золотой амнистии!

И тут позвонил мой дорогой друг — Сеня Ваксман. Я ему про соседа и мужа, а он сразу спрашивает:

— Нервы горят, может, из-за безденежья?

— Этот фон всегда присутствует.

— Деньги я сейчас привезу.

Сеня привез деньги, круг копченой колбасы (он всегда его привозит — я называю это так: “спасательный круг, брошенный в очередной раз Сеней”) и груши “конференция”. Ряд волшебных выживаний опять! “Конференция” — интересно, специально выбрал груши с этим названием? Мы ведь каждый день конференции проводим с ним по телефону: о пермском периоде (он кандидат геологических наук), о Чехове, о том, что тело — уходящая натура… Когда Лина бросила меня, я жаловалась дочерям: “Обмелела жизнь!”. А они хором:

— Нет, мама! Сеня есть!

Да, Господь заполнил освободившееся пространство жизни новой дружбой. Правда, я иногда забываю, что на проводе он, а не Лина.

— Поняла? — спрашиваю.

— Поняла, — смеется Сеня.

Говорю: своего героя я вижу сразу всего, как в анекдоте про Василия Ивановича (“Вот череп Василия Ивановича с дыркой от пули” — “А это рядом что за череп?” — “Это череп Чапаева в двенадцатилетнем возрасте”). Так и я представляю героя сразу и в двенадцатилетнем возрасте, и в двадцатилетнем и далее. Сравнение с Чапаевым мне дорого, потому что в раннем детстве я случайно услышала разговор родителей об этом фильме. Папа сказал: “Мужики уверяют, что вчера сеанс был полнее — Чапаев спасся, выплыл!”. Я знаю, что Сеня до сих пор разыскивает однополчан отца, погибшего под Москвой. Он меня поймет… Только в отношении к вере мы порой расходимся. “Чего ж Он нас не защищает тогда?” — “Защищает, Сеня, что ты! То ли было бы, если б не защищал”.

Счастья не может быть по определению, разве что смирение сродни счастью. Но есть нечто большее, чем счастье — чудеса! Через час после ухода Сени я нахожу в кошельке двести рублей! В первую секунду восклицаю: “Господи, почему Ты мне триста-то не подложил?”. Потом спохватываюсь: “Прости меня! Спасибо и за двести!”. Девочки говорят, что деньги положил Сеня, но зачем он будет их подкладывать, если он в руки мне дал… Дружба — отдельно, чудеса — отдельно.

30 июля 2001 года врач мне сказал: “Время работает против вас! Состояние предынсультное. Бегом в аптеку, купите винпоцетин, а завтра сделайте томографию мозга”. А писатель привык, что время всегда работает на него: чем дальше в жизнь, тем лучше понимаешь, что к чему и почему, с помощью какого суффикса можно передать то или это. Никакую томографию я не сделала (денег нет), а стала бешено писать этот роман, бросилась с ручкой наперевес против времени! Куски старости начали понемногу отваливаться от меня… Сумка с автобиографическими записями и дневниками у меня была: весом семнадцать килограммов. Недавно приезжали брать интервью юноши из “Московских новостей”, подняли эту сумку, прикинули вес и сказали: “О, это на три года работы”. И я кивала: да, года на три-четыре. А тут вдруг за август разобрала половину! Сначала по сто граммов в день разбирала, потом — по триста… Вторая часть пусть полежит, когда-нибудь пригодится. Гости удивлялись: я выходила к ним вся в записях — мелкие бумажки, как котята, прилепились зазубринами к кофте мохеровой, висят на мне (сама их не замечаю). “Что с тобой, Нина?” — “А, это — я работала”. Думают, наверное, что я в маразме, но я еще не в маразме. Винпоцетин помог: сначала каменная половина головы стала, как резина, потом — как тесто, а сейчас остались лишь редкие всполохи глухоты, которым я говорю: “Милые всполохи, с вами можно жить!”. Муж призывает оскаливаться, чтоб проверять, нет ли предынсультного состояния (симметрично ли ложатся мышцы). Но что-то не хочется мне оскаливаться…

Конечно, мечтала написать главу о том, как была недавно в Сарсу, встретилась с КАПЕЛЛОЙ, но эти записи не встретились мне. Только одна! Моя учительница Анфиса Дмитриевна меня держала за руку и не хотела никуда отпускать в первый вечер. Вера позвонила:

— Нинка, убийца! Я арбуз купила — приходи немедленно.

И я пошла. Вадик подхватил свою челюсть чуть ли не у пола. “В чем дело?”

— Дело в том, что лицо Горлани до замужества и после — это лицо герцогини и ее служанки.

А я и не хочу иметь лицо герцогини! Особенно мама рано стала с этим бороться: “Отцовская порода! Куда ты задрала подбородок?”. То, что открылось мне в детстве — желание послужить — дороже прямой спины… На этом (лицо герцогини и ее служанки) построен один рассказ Ирины Полянской обо мне: якобы через двадцать лет на вечере встречи любимый физик не узнает меня — открыл дверь и спрашивает, кто я. Но Ирина тоже на моей стороне…

11 сентября террористы взорвали в Нью-Йорке Всемирный торговый центр. Весь мир застыл в ужасе. И хотя известно: не мир спасется, но человек, мир тоже дорог — очень! В нашей семье исчез юмор — на глубине ведь юмора нет. Там, где решаются вопросы жизни и смерти, не до смеха. Ко мне пришла журналистка К. — брать интервью для “Общей газеты”. Ее интересовал один вопрос — о взаимоотношениях бедных и богатых. Наконец-то! А то ведь до чего дошло… СМИ — против своего народа! В “Огоньке” (№ 33, август 2001 года) напечатано “Обращение к простому российскому миллионеру” — там безумные слова: “Как только российские капиталисты (был один такой — Савва Морозов) начинают жертвовать театрам, помогать писателям, спонсировать художников, буддистов, адвентистов, бауманов и прочих маргиналов-радикалов, — тут же случается революция. Стоит ли рисковать?”.

Огоньковцы, ну зачем же делать из Москвы город желтого дьявола и писать нам желтым по черному такие вещи! Недавно в поезде (я езжу в плацкартном вагоне), когда за окном показалась столица, попутчик зло произнес: “У, Москва — чернокаменная!”. А для меня она — белокаменная, там столько друзей, издателей, критиков и благодетелей! Так не делайте ее чернокаменной, прошу вас! Не надо отговаривать миллионеров помогать нуждающимся! Не надо идти против Христа, который сказал: легче верблюду пролезть сквозь игольное ушко, чем богатому попасть в рай! Пусть они тоже стремятся туда — становясь щедрыми.

Я все понимаю: слово “сокровище” — от СОКРЫТЬ, СКРЫТЬ. Архетип! Мол, силу дают только сокрытые богатства. И пушкинский скупой рыцарь — носитель сего архетипа, и Плюшкин — его крайнее выражение, а не сумасшедший. И наши новые русские вывозят свои миллионы не столько из-за плохой налоговой системы, сколько из-за того, что в голове у каждого сидит древний архетип “сокровища”. Так у нас же есть СМИ. Телевидение может разъяснить, как бороться с архетипами, но если и газеты-журналы всерьез и надолго этим займутся, все может наладиться! Я так хочу, чтоб наладилось! Чтоб нищета не выгнала людей на демонстрации (в этом слове есть “демон”).

Между нами, бедными россиянами, как относиться к обращению “господа”? Я все еще вздрагиваю, когда по телефону спрашивают: “Госпожа Горланова?”. Недавно Сеня Ваксман ехал в переполненной электричке с дачи. Машинист объявил: “Господа на ступеньках! Прошу вас сойти и ждать следующей электрички!”. Вот такие мы господа — на ступеньках. А хочется, чтобы достоинство на самом деле нарастало…

Надо заканчивать пасти народы, а то пенсию не дадут. Недавно зашла в магазин купить за три рубля Мандельштама (у нас в соседнем доме такой букинистический, где все поэтические сборники по цене проезда в трамвае). Два старичка выбирали книги, и один взял в руки Платонова, полистал и сказал:

— Я его так и не смог полюбить, как и Набокова.

— Значит, правильно ему пенсию не дали, — ответил второй старичок.

— Набоков — эмигрант, — говорю. — Какая пенсия?

— Платонов тоже эмигрант, — ответил первый.

— Платонов не эмигрант, — говорю. — Но я что-то слышала по телевидению про персональную пенсию Астафьева — может быть, вы это имели в виду?

Агния сказала: “Мама, не забывай о своем принципе! Первая фраза должна быть такой, чтоб читатель решил: читать стоит, а последняя — такой, чтоб читатель решил: жить стоит”.

Но в мире так тревожно сейчас — сибирская язва… Гул прозы, что всегда у меня в голове, тоже стал печальным: мальчик кашляет, героиня плачет, биомузыка моего тела в этот гул входит, но и она не радостная — сердцебиение слишком частое, дыхание сбилось, в ушах шум.

— Мама, я не призываю воспевать “приход поющего завтра”. Но вот сказала Надя Гашева, что Лина пишет тебе хорошее письмо. Друзья не только уходят, но и возвращаются!

Когда не так давно позвонил Наби и спросил, какая у меня национальная идея, я ответила: чтоб каждый делал свое дело. Пора мне успокоиться и приняться за него, помолясь: напечатать записи. Разве это не чудо, что на белой странице вчерашний день встает, как живой, без прикрас, но и без лишнего нытья! Может, только эти записи и останутся от меня! Так я сказала, будучи писательницей на восходе XXI века.

Пермь

Версия для печати